Глава двадцать первая Северогерманский союз

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать первая

Северогерманский союз

I

Внешне я занят был в Берлине взаимоотношениями Пруссии с вновь приобретенными провинциями и прочими северогерманскими государствами, по существу же настроениями иностранных держав, взвешивая, какова будет их возможная позиция по отношению к нам. Наше внутреннее положение представлялось мне, да вероятно и всякому, временным, незрелым. Влияние расширения Пруссии и предстоявших переговоров о Северогерманском союзе и его конституции приводило к тому, что наше внутреннее развитие казалось чем-то столь же неустановившимся, какими были тогда и наши взаимоотношения с германскими и внегерманскими государствами в силу европейской ситуации, при которой война была прервана. Я был твердо уверен, что на пути к нашему дальнейшему национальному развитию как интенсивному, так и экстенсивному – по ту сторону Майна, неизбежно придется вести войну с Францией и что в нашей внутренней и внешней политике мы ни при каких условиях не должны упускать из виду этой возможности. Луи-Наполеон не только не видел никакой опасности для Франции в некотором расширении Пруссии в северной Германии, но считал это даже средством против объединения и национального развития Германии. Он полагал, что ее непрусские составные части будут тогда тем сильнее ощущать потребность в защите Франции. У него были связанные с Рейнским союзом реминисценции, и он стремился воспрепятствовать развитию в направлении единой Германии. Он думал, что это ему по силам, так как не знал национального настроения того времени и судил о положении вещей по своим южногерманским школьным воспоминаниям и по дипломатическим донесениям, которые основывались лишь на министерских и спорадически-династических настроениях. Я был убежден, что они утратят свое значение; исходил я из того, что единая Германия – лишь вопрос времени и что Северогерманский союз только первый этап на пути к его разрешению, но что вместе с тем не следует слишком рано пытаться вводить в надлежащие рамки враждебное отношение Франции и, быть может, России, стремление Австрии к реваншу за 1866 г. и прусско-династический партикуляризм короля. Я не сомневался, что германо-французскую войну придется вести до того, как осуществится построение единой Германии. Отсрочить эту войну до того момента, когда наша армия окрепнет в результате распространения прусского военного законодательства не только на Ганновер, Гессен и Гольштейн, но и на южногерманские государства, как я тогда уже мог рассчитывать на основании связей с ними, – эта мысль владела мною в то время. Учитывая успехи французов в Крымской войне и в Италии, я преувеличивал опасность войны с Францией. Я представлял себе, что Франция в состоянии выставить большее количество войска и что порядок, организация и искусство вождения войск стоят там выше, нежели это оказалось в 1870 г. Храбрость французского солдата, подъем национального духа и оскорбленное тщеславие доказали в полной мере, что они именно таковы, как я и ожидал встретить в случае германского нашествия на Францию, исходя из опыта событий 1814 и 1792 гг. и войны за испанское наследство в начале прошлого столетия, когда вторжение неприятельских войск неизбежно вызывало явления, напоминающие потревоженный муравейник. Легкой я себе французскую войну не представлял никогда, совершенно независимо от таких союзников, которых Франция могла обрести в австрийском стремлении к реваншу и в русской потребности в равновесии. Мои попытки оттянуть эту войну до тех пор, пока результаты нашего военного законодательства и нашей системы военного обучения не распространились полностью на все нестаропрусские части страны, была, следовательно, вполне естественной, и эта цель далеко еще не была достигнута в 1867 г., когда возник Люксембургский вопрос. Каждый год отсрочки войны увеличивал нашу армию более чем на 100 тысяч обученных солдат. Как в вопросе об индемнитете – по отношению к королю, так и в конституционном вопросе – в прусском ландтаге я вынужден был, однако, демонстрировать перед заграницей полное национальное единение и отсутствие каких-либо наличных или предстоящих затруднений со стороны нашего внутреннего положения, тем более, что нельзя было учесть, кто будет союзником Франции в войне против нас. Переговоры и попытки к сближению, между Францией и Австрией в Зальцбурге и других местах вскоре после 1866 г., могли, под руководством господина фон Бейста, увенчаться успехом, и уже само по себе приглашение этого озлобленного саксонского министра в руководители венской политики приводило к заключению, что она вступит на путь реванша.

Поведения Италии после проявленной ею по отношению к Наполеону уступчивости, которую мы наблюдали в 1866 г., нельзя было предвидеть, поскольку имело место французское давление. Генерал Говоне испугался, когда во время переговоров с ним в Берлине весной 1866 г. я выразил пожелание, чтобы он запросил свое правительство, можно ли, даже вопреки недовольству Наполеона, рассчитывать на верность Италии заключенному договору. Он сказал, что подобный запрос в тот же день был бы протелеграфирован в Париж с просьбой указать, «что следует ответить?». Судя по тому, как держала себя Италия во время войны, я не мог рассчитывать на ее общественное мнение как на надежную опору не только из-за личной дружбы Виктора-Эммануила к Луи-Наполеону, но и в соответствии с симпатиями, возвещенными Гарибальди от имени общественного мнения Италии. Не только по моим опасениям, но и с точки зрения общественного мнения Европы союз Италии с Францией и Австрией не представлял собой ничего невероятного.

От России едва ли можно было ожидать активной поддержки подобной коалиции. Дружественное влияние в отношении России, которое я имел возможность оказывать во время Крымской войны на решения Фридриха-Вильгельма IV, снискало мне благоволение императора Александра, и его доверие ко мне возросло в бытность мою посланником в Петербурге. Но воздействие дружественных чувств императора к королю Вильгельму и благодарности за нашу политику в польском вопросе в 1863 г. начало тем временем уравновешиваться в тамошнем кабинете под руководством Горчакова сомнениями относительно того, насколько полезно для России столь значительное усиление Пруссии. Если верно сообщение, сделанное Друэн де Люисом графу Фицтуму фон Экштедт[53], то Горчаков предлагал в июле 1866 г. императору Наполеону совместно протестовать против уничтожения Германского союза, но получил отказ. Будучи застигнут врасплох, император Александр после миссии Мантейфеля принял в общем и obiter [на ходу; не вникая в подробности] результат никольсбургских прелиминариев; ненависть к Австрии, овладевшая со времени Крымской войны русским «обществом», нашла первоначально удовлетворение в поражениях Австрии; но этому настроению противостояли интересы России, связанные с влиянием царя в Германии и с угрозой этому влиянию со стороны Франции.

Я допускал, правда, что в борьбе с коалицией, которую Франция могла бы образовать против нас, мы могли бы рассчитывать на русскую поддержку; однако, лишь в том случае, если бы мы имели несчастье потерпеть поражения, в результате чего в более определенной форме встал бы вопрос, может ли Россия допустить соседство победоносной франко-австрийской коалиции на своих польских границах. Неудобство подобного соседства увеличилось бы, возможно, еще более, если бы вместо враждебного Ватикану итальянского королевства само папство стало бы третьим членом коалиции двух католических великих держав. Но до наступления – в результате прусских поражений – подобной опасности я считал вероятным, что Россия была бы непрочь и во всяком случае не помешала бы, если бы превосходящая нас в количественном отношении коалиция держав разбавила наше вино 1866 г.

Со стороны Англии мы не могли ожидать активной поддержки против императора Наполеона, хотя английская политика и нуждается в сильной дружественной континентальной державе с многочисленными батальонами и удовлетворяла эту потребность, поочередно сближаясь при Питтах – отце и сыне – с Пруссией, потом – с Австрией, при Пальмерстоне же – до испанских браков, а затем вновь при Кларендоне – с Францией. Потребностью английской политики было: либо entante cordiale [сердечное согласие] с Францией, либо обладание сильным союзником против французской враждебности. Англия готова согласиться на то, чтобы более сильная Германо-Пруссия заменила Австрию, и при ситуации осенью 1866 г. мы во всяком случае могли рассчитывать с ее стороны на платоническое доброжелательство и на нравоучительные газетные статьи; но ее теоретические симпатии едва ли превратились бы в активную поддержку на море и суше. События 1870 г. доказали, что я был прав в своей оценке Англии. С готовностью, для нас во всяком случае неприятной, в Лондоне приняли на себя защиту интересов Франции в Северной Германии и во время войны ни разу не скомпрометировали себя ради нас настолько, чтобы поставить под угрозу дружбу с Францией; напротив.

II

Главным образом, под влиянием этих соображений из области внешней политики я принял решение сообразовывать каждый шахматный ход внутри страны с тем, усиливает он или ослабляет впечатление прочности нашего государственного могущества. Я говорил себе, что нашей очередной главной целью является самостоятельность и твердость по отношению к загранице, что ради этого необходимо не только фактически устранить раскол внутри страны, но и избегать малейшего намека на нечто подобное за границей и в Германии; что лишь в том случае, если мы достигнем независимости от заграницы, мы будем свободны и в [сфере] нашего внутреннего развития и заведем у себя тогда настолько реакционные или же настолько либеральные порядки, насколько это окажется справедливым и целесообразным; что мы можем отсрочить [разрешение] всех вопросов внутренней [политики], пока не обеспечим вовне [осуществление] наших национальных целей. Я не сомневался в возможности дать королевской власти необходимую силу, чтобы отрегулировать наши внутренние часы, если мы предварительно достигнем вовне свободы жить в качестве великой нации самостоятельно. До той поры я готов был платить по мере надобности blackmail [отступное] оппозиции, чтобы в первую очередь быть в состоянии бросить на чашу весов всю нашу мощь и [использовать] в дипломатии видимость этой объединенной мощи и возможность развязать в случае нужды также и революционные национальные движения против наших врагов.

На одном из заседаний комиссии ландтага мне был сделан запрос прогрессистской партией, располагавшей, по-видимому, сведениями о намерениях крайней правой, готово ли правительство ввести прусскую конституцию в новых провинциях. Уклончивый ответ вызвал или воскресил бы недоверие конституционных партий. Я был убежден, что вообще не следовало тормозить развития германского вопроса сомнениями в верности правительства конституции; каждое новое проявление розни между правительством и оппозицией усилило бы внешнее сопротивление национальным новообразованиям, которого следовало ожидать от иностранных держав. Но мои попытки убедить оппозицию и ее ораторов, что им следовало бы в данное время отодвинуть внутренние конституционные вопросы на задний план, что, лишь объединившись, германская нация будет в состоянии упорядочить свои внутренние отношения по своему усмотрению, что теперь наша задача заключается в том, чтобы создать такую возможность для нашей нации, – все эти соображения не имели никакого успеха, встретившись с ограниченной и захолустной партийной политикой ораторов оппозиции. В вызванных ими прениях национальная цель выдвигалась на первый план слишком сильно не только по отношению к загранице, но и по отношению к королю, который тогда еще имел в виду в большей мере величие и могущество Пруссии, нежели конституционное единство Германии. Честолюбивые расчеты в этом направлении были ему чужды; императорский титул он еще в 1870 г. пренебрежительно называл более высоким чином, на что я ему возражал, что его величество во всяком случае уже обладает, согласно конституции, правами и компетенцией, соответствующими положению императора, и что титул «императора» содержит лишь внешнюю санкцию, в известной степени подобно тому, как если бы офицер, которому поручено командовать полком, был бы окончательно назначен командиром. Династическому чувству больше льстило осуществлять соответствующую власть непосредственно в качестве наследного прусского короля, а не избранного и конституционным законом возведенного [на престол] императора, аналогично тому, как командующий полком принц предпочитает, чтобы его называли не господин полковник, а ваше королевское высочество, а граф в чине лейтенанта – не господин лейтенант, а господин граф. Я должен был считаться с этими особенностями моего государя, если хотел сохранить его доверие, а без короля и его доверия мой путь в германской политике был вообще непроходим.

III

Учитывая необходимость прибегнуть в самом крайнем случае в борьбе против возможного превосходства зарубежных сил также и к революционным средствам, я уже в своей циркулярной депеше от 10 июня 1866 г. без всяких колебаний бросил на сковороду крупнейший из тогдашних либеральных козырей – всеобщее избирательное право, чтобы отбить охоту у монархической заграницы совать пальцы в наш национальный omelette [омлет]. Я никогда не сомневался, что стоит только немецкому народу убедиться, насколько вредным институтом является существующее избирательное право, и он найдет в себе достаточно ума и силы, чтобы освободиться от него. Не сумеет он этого сделать – в таком случае мое изречение, что, лишь сидя в седле, он научится ездить верхом, было заблуждением. Принятие всеобщего избирательного права было оружием в борьбе против Австрии и прочей заграницы, в борьбе за германское единство и одновременно – угрозой прибегнуть к крайним средствам в борьбе против коалиций. В подобной борьбе не на жизнь, а на смерть не разбираешь, каким оружием пользуешься и что при этом разрушаешь: единственным советником является успех в борьбе, спасение независимости вовне; ликвидация и возмещение причиненного этим ущерба должны иметь место после заключения мира. Помимо того я и теперь еще считаю всеобщее избирательное право – не только в теории, но и на практике – справедливым принципом, если только будет устранена тайна голосования, тем более, что она носит такой характер, который противоречит лучшим свойствам германской крови. Влияния и зависимость, сопутствующие практической жизни людей, – Богом данные реальности, игнорировать которые мы не можем и не должны. Отказываясь распространять их на политическую жизнь и кладя в основу последней веру в тайный разум всех, упираешься в противоречие между государственным правом и реальностями человеческой жизни. Практически это противоречие ведет к трениям, в конце концов – к взрывам; теоретически оно разрешимо лишь на пути социал-демократических сумасбродств. Их успех основывается на том факте, что разум широких масс достаточно туп и не развит и поэтому риторике ловких и честолюбивых вождей, опирающихся на собственную алчность масс, удается завлечь их в свои сети.

Германская штаб-квартира в Версале. Слева направо: Блюменталь, кронпринц Фридрих, дю Вернуа, Вильгельм I, Мольтке, Роон, Бисмарк. Худ. А. Вернер

Провозглашение Германской империи в Зеркальном зале Версаля 18 января 1871 г. Худ. А. Вернер

Противовес этому составляет влияние людей просвещенных, которое сказывалось бы сильнее, если бы выборы были открытыми, как в прусский ландтаг. Пусть большее благоразумие более интеллигентных классов имеет своей материальной основой [стремление] сохранить собственность; стремление к заработку не менее правомерно; однако, для безопасности и дальнейшего развития государства полезнее перевес тех, кто представляет собственность. Государство, управление которым находится в руках алчущих, в руках novarum rerum cupidi [стремящихся к нововведениям] и ораторов, обладающих в наибольшей степени способностью обманывать нерассуждающие массы, такое государство всегда будет обречено на стремительное развитие, что не может не нанести тяжелого вреда всему организму столь громоздкой массы, как государственная общность. Громоздкие массы, какими [в процессе] своей жизни и развития являются великие нации, могут двигаться лишь осторожно, ибо пути, по которым они устремляются навстречу неизвестному будущему, не выложены гладкими рельсами. Всякая крупная государственная общность, в которой будет утрачено осторожное и тормозящее влияние имущих, какого бы оно ни было происхождения – материального или духовного, неизбежно достигнет – подобно развитию первой Французской революции – такой быстроты, при которой государственная колесница будет разбита. С течением времени алчущий элемент достигает решающего перевеса уже в силу своей большей массы. В интересах самой этой массы – добиваться того, чтобы при соответствующем переломе удалось избежать опасной стремительности и чтобы государственная колесница не оказалась разбитой. Если это, тем не менее, произойдет, то исторический круговорот в относительно короткий срок неизменно приведет снова к диктатуре, к деспотизму, к абсолютизму, ибо и массы склоняются в конце концов перед потребностью к порядку. И если они не признают этого a priori [заранее], то в конце концов всегда снова убеждаются в этом под давлением разнообразных аргументов ad hominem [здесь: из личного опыта] и покупают у диктатуры и цезаризма порядок своей готовностью жертвовать даже справедливой и подлежащей сохранению мерой свободы, той мерой, которую европейские государственные общества переносят безболезненно.

Я считал бы большим несчастьем и существенным ухудшением [видов] на безопасность в будущем, если бы и мы в Германии оказались вовлеченными в вихрь этого французского круговорота. Абсолютизм был бы идеальным строем для европейских государственных образований, если бы король и его чиновники не оставались людьми, такими же, как все другие, коим не дано править со сверхчеловеческим знанием дела, разумом и справедливостью. Самые разумные и наиболее склонные к добру самодержавные правители подвержены таким человеческим слабостям и несовершенствам, как переоценка собственного разума, поддаются воздействию и красноречию фаворитов, не говоря уже о женских, законных и незаконных, влияниях. Монархия и самый идеальный монарх, дабы не начать действовать в своем идеализме во вред обществу, нуждается в критике, шипы которой помогают ему выйти на правильный путь, когда ему угрожает опасность заблудиться. Иосиф II – предостерегающий пример.

Критика может осуществляться лишь свободной прессой и парламентами в современном смысле. Оба [эти] корректива могут в результате злоупотреблений притупить [острие] своего влияния и даже вовсе его утратить. Предотвратить нечто подобное – одна из задач охранительной политики, и без борьбы с парламентом и прессой эта задача неразрешима. Дело политического такта и глазомера – определить границы, которых надлежит держаться в этой борьбе, чтобы, с одной стороны, не препятствовать необходимому стране контролю над правительством, а с другой – не дать этому контролю превратиться в господство.

Если монарх в достаточной степени обладает таким глазомером, то это – счастье для его страны, хотя и преходящее, подобно всякому человеческому счастью. В конституционной жизни следует предоставлять возможность ставить у кормила министров, обладающих соответствующими качествами, но одновременно и возможность оставлять [на их постах] отвечающих этой потребности министров, как вопреки случайным голосованиям большинства, так и вопреки влияниям двора и камарильи. Эта цель в пределах, вообще доступных при человеческом несовершенстве, была в основном достигнута в правление Вильгельма I.

IV

Открытие ландтага предстояло непосредственно после нашего прибытия в Берлин, и тронная речь подверглась обсуждению в Праге. Туда прибыли депутаты консервативной фракции, которая временами сокращалась в ходе конфликта до одиннадцати членов, а в результате выборов, произведенных 3 июля, под впечатлением первых побед, предшествовавших Кениггрецу, увеличилась более чем на сто человек. Результат был бы еще благоприятней для правительства, если бы выборы происходили через несколько дней после решающей битвы; но и этот результат, в связи с подъемом в стране, способствовал надеждам на успех не только консервативных, но и реакционных стремлений. Благодаря расширению монархии, парламентской ситуации к началу войны и неуклюжему и самолюбивому упрямству вождей оппозиции те, кто стремился к восстановлению абсолютизма или хотя бы к реставрации в сословном смысле, получили исходный пункт к тому, чтобы приостановить действие и пересмотреть прусскую конституцию. Она не была рассчитана на расширившуюся Пруссию, а еще меньше – на включение в будущую германскую конституцию. Сама конституционная хартия содержала статью (118), возникшую под впечатлением национальных настроений времен составления конституции и взятую из проекта 1848 г. Статья эта предоставляла право подчинить прусскую конституцию германской конституции, которую надлежало создать заново. Таким образом, представлялся случай, сохраняя формальный оттенок легальности, вырвать почву у конституции и у стремлений конфликтующего большинства к парламентскому господству, и это было подоплекой соответствующих попыток крайней правой и ее депутатов, посланных в Прагу.

Другой случай покончить с внутренним конфликтом одновременно с разрешением германского вопроса представился королю в 1863 г., когда император Александр в момент польского восстания и попытки застать [нас] врасплох, [связанной] с Франкфуртским съездом князей, в собственноручном послании энергично высказался в пользу прусско-русского союза. Письмо это на нескольких листах, исписанных убористым, изящным почерком императора, с богатой аргументацией и с большим элементом декламации, чем это было свойственно его стилю, способно было вызвать в памяти слова Гамлета:

Whether’t is nobler in the mind, to suffer

The slings and arrows of outrageous fortune,

Or to take arms against a sea of troubles,

And by opposing end them?

Для полного сходства остается лишь перевести эти строки с языка сомнения на язык утверждения: императора утомила придирчивая назойливость как западных держав, так и австропольская, и он решил обнажить меч, чтобы избавиться от нее; обращаясь к дружбе и к одинаковым [с ним] интересам короля, он призывает его к совместному действию в смысле, так сказать, расширенного понимания Альвенслебенской конвенции от февраля того же года. Королю было трудно как ответить отказом близкому родственнику и ближайшему другу, так и освоиться с решением возложить на страну бедствия большой войны и обречь государство и династию на связанные с ней опасности. Та сторона его духовной жизни, из-за которой он склонен был посетить Франкфуртский съезд князей, чувство солидарности со всеми древними княжескими домами также воспротивились в нем искушению отозваться на призыв своего друга-племянника и последовать прусско-русским династическим традициям, что должно было бы повести к разрыву связи с Германским союзом и совокупностью германских владетельных домов. В моем затянувшемся на несколько дней докладе я избегал подчеркивать ту сторону вопроса, которая приобрела бы значение для нашей внутренней политики, так как я не был того мнения, что война в союзе с Россией против Австрии и всех [других] противников, с которыми нам пришлось иметь дело в 1866 г., приблизила бы нас к выполнению нашей национальной задачи. Преодоление внутренних затруднений при помощи войн является обычным средством, особенно во французской политике. В Германии же это средство лишь тогда возымело бы действие, если бы соответствующая война лежала в плоскости национального развития. Для этого прежде всего нужно было бы, чтобы она велась без русского участия, все еще осуждаемого, хотя это и не умно, общественным мнением. Единство Германии должно было быть создано без чуждых влияний, своими собственными национальными силами. Кроме того, внутренний конфликт, под впечатлением которого король при моем вступлении в министерство дошел было до мысли об отречении, лишился значительной доли своей власти над его решениями с тех пор, как он нашел министров, готовых открыто и без уловок защищать его политику. Отныне у него сложилось убеждение, что корона, если бы дело дошло до революционного взрыва, оказалась бы сильнее: запугивание со стороны королевы и министров новой эры утратило свою силу. Но в то же время я не скрывал в моих докладах своего мнения о военном могуществе, которым обладал бы, особенно при первом натиске, германо-русский союз.

Географическое положение трех великих восточных держав таково, что каждая из них оказывается в стратегически невыгодном положении, как только на нее нападают обе другие державы, даже если ее союзником в Западной Европе является Англия или Франция. В особенно невыгодных условиях была бы Австрия, очутившись в изоляции перед лицом русско-германского нападения. В наименее тяжелых – Россия против Австрии и Германии. Но и Россия была бы в начале войны в затруднении при концентрическом движении обеих немецких держав к Бугу. Для Австрии в борьбе против обеих соседних империй, при ее географическом положении и этнографической структуре, обстоятельства складываются особенно неблагоприятно потому, что французская помощь едва ли подоспела бы своевременно, чтобы восстановить равновесие. Если бы Австрия сразу же была побеждена германо-русской коалицией, если бы вражеский союз был взорван путем умно заключенного мира между тремя императорами или же хотя бы лишь ослаблен поражением Австрии, в таком случае германо-русский перевес оказался бы решающим. В территориальной структуре владений отдельных держав при допущении той предпосылки, что командование и храбрость крупных армий равноценны, заложено могущество германо-русской комбинации, если она с самого начала будет прочной. Однако все расчеты и вера в успех на войне сами по себе ненадежны и становятся еще более ненадежными, когда сила, на которую рассчитывают, не есть нечто единое, но основана на союзах.

В составленном мною проекте ответа, который не мог не получиться еще длиннее письма императора Александра II, подчеркивалось, что в силу географических условий и французских притязаний на Рейнские земли, совместная война с западными державами неизбежно должна будет превратиться в конце концов во франко-прусскую войну; что прусско-русская инициатива [при объявлении] войны ухудшит наше положение в Германии. Отдаленная от театра военных действий Россия будет в меньшей степени затронута связанными с войной страданиями, Пруссии же придется заботиться о материальном снабжении не только своих собственных, но и русских войск. Россия окажется тогда у длинного плеча рычага (если память мне не изменяет, я употребил именно это выражение), и даже если бы мы и вышли победителями, она была бы в состоянии предписывать нам, как на Венском конгрессе и даже еще более веско, каковы должны быть условия нашего мира, подобно тому, как это смогла бы в 1859 г. сделать Австрия применительно к нашим условиям мира с Францией, если бы мы вступили тогда в борьбу против Франции и Италии. Я не помню точного текста моей аргументации, хотя и видел его вновь недавно в связи с выяснением [вопросов, связанных] с русской политикой и испытал удовольствие, что был тогда в силах собственноручно, вполне разборчивым почерком заготовить для короля столь длинный проект письма – ручной труд, который едва ли особенно способствовал моему лечению в Гаштейне. Хотя король не в такой степени, как я, подчинял этот вопрос германской национальной точке зрения, все же он не поддался искушению покончить насильственным путем в союзе с Россией с заносчивостью австрийской политики и большинства ландтага и с их пренебрежением по отношению к прусской монархии. Если бы он пошел на предложение России, то при быстроте нашей мобилизации, при силах русской армии в Польше и при тогдашней слабости Австрии в военном отношении мы, вероятно, победили бы ее – при поддержке Италии с ее тогда еще неудовлетворенными вожделениями, или помимо последней – прежде, чем Франция успела бы оказать Австрии существенную помощь. Если бы была уверенность, что последствием этой победы будет союз трех императоров и что Австрии будет оказана пощада, то моя оценка ситуации могла бы быть, пожалуй, названа ошибочной. Однако ввиду расхождения интересов России и Австрии на Востоке такой уверенности не было. Едва ли вероятно – и к тому же это не соответствовало бы русской политике, – чтобы победоносная прусско-русская коалиция поступила с Австрией хотя бы с той снисходительностью, какая была соблюдена со стороны Пруссии в 1866 г. в интересах возможного сближения в будущем. Я опасался поэтому, что, в случае нашей победы, мы не сойдемся с Россией в вопросе о будущей судьбе Австрии и что Россия, даже в случае дальнейших успехов в войне с Францией, не захочет отказаться держать Пруссию на положении державы, постоянно нуждающейся в помощи на своей западной границе; менее всего можно было ожидать содействия России национальной политике в духе прусской гегемонии. Тильзит, Эрфурт, Ольмюц и другие исторические воспоминания говорили: vestigia terrent [следы отпугивают]. Короче говоря, я не настолько доверял горчаковской политике, чтобы быть в состоянии рассчитывать на ту же гарантию, какую предоставлял нам в 1813 г. Александр I, до тех пор пока в Вене дело не дошло до обсуждения вопросов будущего – как быть с Польшей и Саксонией, должна ли Германия иметь независимое от решений России прикрытие против французского вторжения, должен ли быть Страсбург союзной крепостью. Столь различные соображения мне пришлось взвесить, чтобы прийти к выводу о тех предложениях, какие мне надлежало сделать королю, и чтобы составить проект [ответа]. Я не сомневаюсь, что придет время, когда наши архивы станут доступны публике также и применительно к этим событиям, – разве что тем временем будет осуществлено [уже] предложенное уничтожение документов, свидетельствующих о моей политической деятельности.

Велико было искушение для монарха, который подвергался безмерным нападкам прогрессистской партии и давлению австрийской дипломатии не только на национальной почве Франкфуртского союза князей, но и на польской – со стороны трех великих союзных держав: Англии, Франции и Австрии.

Тот факт, что король в 1868 г. не дал своим глубоко уязвленным чувствам монарха и пруссака возобладать над политическими соображениями, доказывает, как сильны были у него национальное чувство чести и здравый смысл в политике.

V

В 1866 г. король отнюдь не сразу пришел к окончательному решению вопроса, не следует ли ему собственными силами сломить парламентское сопротивление и предупредить возможность его повторения, как ни вески были соображения против этого. В предстоявшей борьбе временная отмена или пересмотр конституции и унижение оппозиции ландтага оказались бы опасным оружием против Пруссии в руках всех тех, кто остался недоволен в Германии и Австрии успехами 1866 г. В таком случае для противодействия парламенту и прессе необходимо было бы решиться водворить в Пруссии такую правительственную систему, против которой боролась вся остальная Германия. Меры, которые нам пришлось бы предпринять против прессы, не имели бы силы в Дессау, а Австрия и южная Германия добились бы тем временем реванша, взяв на себя оставленное Пруссией руководство на либеральном и национальном поприще. В самой Пруссии национальная партия сочувствовала бы противникам правительства. В пределах исправленных границ Пруссии мы могли бы достичь, в государственно-правовом отношении, укрепления королевской власти, но все же лишь при наличии очень оппозиционно настроенных местных элементов, к которым присоединилась бы оппозиция в новых провинциях. Мы вели бы тогда прусскую завоевательную войну, но у национальной политики Пруссии были бы перерезаны сухожилия. В стремлении создать германской нации путем объединения такие условия существования, которые соответствовали ее историческому значению, заключался главный аргумент, оправдывавший «братоубийственную» германскую войну; ее возобновление было бы неизбежно, если бы борьба между германскими племенами продолжалась лишь в интересах усиления обособленного прусского государства (Sonderstaats).

Я не считаю абсолютизм формой правления, которая может в Германии держаться в течение длительного времени или иметь успех. Прусская конституция, если не считать нескольких переведенных из бельгийской конституции статей, содержащих громкие фразы, в своем основном принципе разумна. Она располагает тремя факторами – королем и двумя палатами, – каждый из которых может своим вотумом воспрепятствовать произвольным изменениям законного status quo [существующего положения]. В этом и заключается правильное разделение законодательной власти. Если последнюю эмансипировать от публичной критики прессы и парламента, то возрастет опасность, что она уклонится на ложный путь. Абсолютизм Корины так же непрочен, как и абсолютизм парламентского большинства; требование, чтобы любое изменение законного status quo проводилось с согласия короля и парламента, правильно, и нам не нужно было улучшать что-либо существенное в прусской конституции. С этой конституцией можно править, и путь германской политики оказался бы прегражденным, если бы мы в 1866 г. изменили ее. До победы я никогда не заговорил бы об «индемнитете»; теперь, после победы, король был в состоянии великодушно предоставить его и заключить мир, не со своим народом – мир с ним никогда не нарушался, как показал ход войны, – а с той частью оппозиции, которая заблуждалась относительно своего правительства больше из национальных, чем из партийно-политических побуждений.

Примерно таковы были мысли и аргументы, с помощью которых я пытался в течение многих часов переезда из Праги в Берлин (4 августа) преодолеть препятствия, которые оставили у короля собственные воззрения, но в еще большей мере – посторонние влияния и особенно – влияние консервативной депутации. Это осложнялось тем, что с публично-правовой точки зрения стремление к индемнитету казалось королю признанием совершенной несправедливости[54]. Я тщетно пытался опровергнуть это словесное и юридическое заблуждение, утверждая, что предоставление индемнитета не заключает в себе ничего иного, кроме признания факта, что правительство и его коронованный глава поступали rebus sic stantibus [при наличных обстоятельствах] правильно; требование индемнитета и есть стремление к такому признанию. Конституционной жизни, тем рамкам, которые она отводит правительству, всегда свойственно, что не для всякой ситуации конституция может предписывать правительству тот или иной обязательный для него путь. Король остался при своем отрицательном отношении к индемнитету, мне же казалось необходимым перекинуть – в политическом ли, в словесном ли смысле – золотой мост парламентским противникам, из которых самое большее лишь те, кто образовал позже свободомыслящую партию, были настроены злонамеренно, остальные же – просто зарвались. [Это было необходимо] ради того, чтобы восстановить внутренний мир в Пруссии и продолжать германскую политику короля, опираясь на твердую прусскую базу. Многочасовая и очень напряженная для меня беседа, ибо мне все время приходилось подыскивать осторожные выражения, велась мною с королем и кронпринцем в купе железнодорожного вагона. Кронпринц, правда, не поддерживал меня, но мимикой своего подвижного лица он выражал по крайней мере свое полное согласие со мной, укрепляя меня [в моих возражениях] его отцу.

Путем переписки, которую я вел из Никольсбурга с остальными министрами, был составлен проект тронной речи, одобренной его величеством, за исключением фразы, относящейся к индемнитету. В конце концов король нехотя согласился и на нее. Таким образом, ландтаг мог быть 5 августа открыт тронной речью, возвещавшей, что надлежит обратиться к представительству провинций за последующим утверждением правительственных мероприятий, осуществленных без [соответствующего] закона о государственном бюджете. In verbis simus facilesl [будем простыми на словах].

VI

Ближайшей нашей задачей было урегулировать наши отношения с различными германскими государствами, с которыми мы вели войну. Мы могли бы отказаться от аннексий в пользу Пруссии и добиваться компенсации за счет союзной конституции. Но его величество так же мало верил в практический эффект параграфов конституции, как в старый Союзный сейм, и настаивал на территориальном расширении Пруссии с тем, чтобы заполнить разрыв между западными и восточными провинциями и обеспечить Пруссии прочно округленную территорию и на тот случай, если бы национальное новообразование раньше или позже потерпело неудачу. При аннексии Ганновера и Кургессена дело заключалось, следовательно, в том, чтобы установить при всех возможных условиях крепкую связь между обеими частями монархии. Препятствия для таможенной связи между обеими частями нашей территории и позиция Ганновера в последней войне снова сделали очевидной необходимость полного сосредоточения в одних руках северного территориального комплекса. Мы не могли вновь подвергать себя опасности иметь у себя в тылу при будущих войнах с Австрией или еще с кем-либо один или два вражеских корпуса хороших войск. Опасение, что когда-нибудь обстоятельства могут сложиться именно так, обострилось из-за явно преувеличенных представлений короля Георга V о своей миссии и о миссии своей династии. Не каждый день представляется случай предотвратить подобную опасную ситуацию, и государственный деятель, которому события дают возможность осуществить это и который их не использует, берет на себя большую ответственность, ибо международно-правовая политика и право германской нации, в качестве таковой, жить и дышать нераздельным [целым] не могут рассматриваться под углом зрения частно-правовых принципов. Ганноверский король направил со своим адъютантом послание королю в Никольсбург, которое я просил его величество не принимать потому, что нам надлежало руководствоваться не сентиментальной, но политической точкой зрения, а самостоятельность Ганновера и его международно-правовая прерогатива посылать по усмотрению своего суверена в каждом отдельном случае свои войска за или против Пруссии несовместимы с осуществлением германского единства. Одна только незыблемость договоров, не подкрепленная соответствующим могуществом влиятельнейшего из князей, никогда не была сама по себе достаточным условием, чтобы обеспечить германской нации мир и единство в империи.

Мне удалось убедить короля отказаться от мысли вести переговоры с Ганновером и Гессеном на базе раздробления этих стран и союза с их прежними государями как князьями той их части, которая была бы им оставлена. Если бы курфюрст сохранил Фульду и Ганау, а Георг V – Каленберг и Люнебург с видами на брауншвейгское наследство, то ни ганноверцы и гессенцы, ни оба князя не оказались бы в числе довольных участников Северогерманского союза. Этот план дал бы нам недовольных союзников, склонных ради возвращения потерянного к [комбинациям вроде] Рейнского союза.

Безоговорочная преданность Австрии, проявленная Нассау в непосредственной близости от Кобленца, также была опасным явлением, особенно ввиду возможности франкоавстрийского союза, грозная перспектива которого обозначилась во время Крымской войны и польских беспорядков 1863 г. Антипатии его величества к Нассау перешли к нему по наследству от отца. Фридрих Вильгельм III проезжал обычно по герцогству, не заезжая к герцогу. Контингент герцога во времена Рейнского союза оставил по себе в Пруссии особенно дурную славу, и король Вильгельм I был настроен против уступок герцогу страстно протестовавшими делегациями бывших нассауских подданных, постоянно твердившими: «Избавьте нас от князя и его егерей».

Оставалось заключить мирные договоры с Саксонией и южногерманскими государствами. Господин фон Фарнбюлер проявил столь же живой темперамент, как и при подготовке к войне, и оказался первым, с кем удалось прийти к соглашению. Так как Вюртемберг завладел в свое время прусским Гогенцоллерном, то речь шла между прочим и о том, не обратить ли теперь острие копья, как того хотел король, против Вюртемберга и не потребовать ли за его счет расширения Гогенцоллерна. Я не видел в этом пользы ни для Пруссии, ни для нашего национального будущего и вообще не считал принцип возмездия разумным базисом нашей политики. Даже в том случае, когда задето наше чувство, мы должны руководствоваться не собственным недовольством, а соображениями объективного порядка. Именно потому, что на счету Фарнбюлера значился ряд дипломатических прегрешений по отношению к нам, он был для меня полезным посредником. Согласившись забыть прошлое, я заключил союз с Вюртембергом (13 августа) и тем самым проложил путь к союзам с другими [государствами].

Не знаю, действовал ли Роггенбах по поручению великого герцога Баденского, сделав мне во время мирных переговоров представление о том, что Бавария, в силу своих размеров, служит помехой делу германского объединения и скорее включится в будущую новую структуру Германии, если ее урезать. Хорошо было бы поэтому создать в Южной Германии более совершенное равновесие путем увеличения территории Бадена, присоединения к нему Пфальца и превращения Бадена в непосредственного соседа Пруссии; при этом принимались во внимание и другие возможные перемены с учетом желания Пруссии возвратить себе династические родовые земли Ансбах – Байрейт и в связи с Вюртембергом. Я не только не согласился на это предложение, но отклонил его a limine [с порога, т. е. с самого начала]. Даже если бы я рассматривал его исключительно с точки зрения пользы, то и тогда оно обнаруживало недальновидность и политическую перспективу, искаженную баденской династической политикой. Трудность заставить Баварию подчиниться против ее воли несимпатичному ей имперскому устройству нисколько не уменьшилась бы и в том случае, если бы Пфальц был отдан Бадену. Сомнительно также, чтобы пфальцское население охотно променяло свое баварское подданство на баденское. Когда одно время шла речь о том, чтобы вознаградить Гессен за его территорию севернее Майна баварской землей, расположенной близ Ашафенбурга, то и тогда я получал оттуда множество протестов; хотя население этих областей было строго католическим, протесты эти сводились к тому, что если подписавшие их лица не могут остаться баварцами, то они предпочитают стать пруссаками, но быть переделанными из баварцев в гессенцев – это для них неприемлемо. Ими, по-видимому, владели соображения, связанные с рангом их государей и порядком голосования в Союзном сейме, где Бавария была по своему рангу выше Гессена. В связи с этим мне памятны из времен моего пребывания во Франкфурте слова одного прусского резервиста, сказанные им резервисту мелкого государства: «Ты уж помалкивай, у тебя нет даже короля». Я не считал изменение государственных границ в Южной Германии шагом вперед по направлению к германскому единству.

Уменьшение баварской территории на севере совпало бы с тогдашним желанием короля снова овладеть всей прежней территорией Ансбаха и Байрейта. Но и этот план, как ни привлекал он моего почитаемого и любимого государя, так же мало отвечал моим политическим воззрениям, как и баденский, и я успешно оказал ему сопротивление. Осенью 1866 г. еще нельзя было предвидеть, какова будет в дальнейшем позиция Австрии. Ревность Франции была налицо, и никто не знал лучше меня, как велико было разочарование Наполеона нашими успехами в Богемии. Он твердо рассчитывал, что Австрия нас побьет, и мы окажемся вынужденными купить у него его посредничество. Если бы попытки Франции исправить эту ошибку и ее последствия при неизбежном в результате нашей победы раздражении Вены возымели успех, то перед многими германскими дворами вплотную встал бы вопрос, не начать ли им снова в союзе с Австрией своего рода вторую Силезскую войну против нас. Что Бавария и Саксония поддались бы этому соблазну, было возможно, но что урезанная по роггенбаховскому плану Бавария будет стремиться к реваншу против нас, примкнув к Австрии, это было бы уже наверное так.

VII

Данный текст является ознакомительным фрагментом.