10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10

Смерть Томаса Стивенсона разорвала узы, так долго приковывавшие Роберта Луиса к Борнмуту. Если боязнь холеры (отнюдь не безосновательная) привела их сюда с континента, то удерживала их здесь все та же материальная зависимость от отца, заставлявшая Луиса оставаться в пределах досягаемости старого джентльмена. Теперь Стивенсону ничто не мешало искать приключений, надо было лишь поправиться настолько, чтобы быть в состоянии радоваться им, когда он их найдет. Роберт Луис не был, как думал все эти годы, полностью лишен наследства, в 1883 году Томас Стивенсон сделал приписку к духовному завещанию, обеспечивавшую права сына. Томас Стивенсон оказался не таким богатым, каким его считали. Он оставил около двадцати шести тысяч фунтов, три тысячи из которых согласно брачному контракту матери сразу же были отданы Луису; сама миссис Стивенсон должна была получать пожизненную ренту с недвижимости. Если бы сыну в дальнейшем понадобились деньги, она бы, очевидно, помогала ему так же щедро, как и отец, но, получив такое солидное подспорье, как три тысячи фунтов, Луис мог наконец перестать тревожиться о деньгах и даже предложил матери ссудить ей сто фунтов наличными. Пожалуй, здесь стоит еще раз отметить, что Стивенсон, один из самых любимых и популярных писателей Англии в пору ее наибольшего процветания, вынужден был жить на субсидию до тридцати семи лет.

Где же найти если не приключения, то хотя бы здоровье? На помощь пришло случайное стечение обстоятельств, если не воистину романтика судьбы. Дядя Роберта Луиса – доктор Джордж Бэлфур, с которым они встретились в Эдинбурге на похоронах мистера Стивенсона, был в числе тех немногих, кто одобрил женитьбу Стивенсона на Фэнни. «Я сам женился на чертовке, – сказал он племяннику, – и ни разу о том не пожалел». Очевидно, семейный опыт помог ему достаточно тактично поговорить с Фэнни и успокоить ее ипохондрические страхи, не оскорбив ее чувств. Возможно, он увидел, что Фэнни хочется вернуться в Америку. Так или иначе в числе мест, которые он рекомендовал Луису, было Колорадо. Прошло около семи лет с тех пор, как Фэнни покинула родину, и, хотя брак с Луисом сделал ее британской подданной, Ллойд все еще оставался гражданином Америки, а ему уже минуло девятнадцать – самая пора вновь посетить родные края. Учитывая все это, было решено поехать зимой в Америку; оплатить поездку предложила миссис Стивенсон, по просьбе сына согласившаяся присоединиться к ним.

Организация переезда из Лондона в Нью-Йорк была возложена на Фэнни, не оправдавшую на этот раз своей репутации практичной женщины. После того как вся их компания в составе миссис Стивенсон, Фэнни, Луиса, Ллойда и Валентины Рох (служанки-француженки) села на корабль, обнаружилось, что на его борту находится груз в виде «обезьян, племенных жеребцов, коров, спичек и сена». Качка на нем была не менее чудовищной, чем запах. Бедная Фэнни! Не так в своих честолюбивых мечтах она представляла себе возвращение домой. Однако все остальные получали полное удовольствие от этого единственного в своем роде путешествия, особенно Стивенсон, который был весел, счастлив и сравнительно хорошо себя чувствовал, пока не схватил жестокую простуду у берегов Ньюфаундленда. Когда корабль вошел в нью-йоркскую гавань, палубу наводнили восторженные любители приключений с криками: «Да здравствует Стивенсон!» В мгновение ока ошеломленного Стивенсона окружили репортеры – стоял сентябрь, когда наступает полное затишье в прессе. Они пришли в восторг, узнав, что жена и пасынок прибывшего писателя – американцы и он нежно привязан к ним обоим, более того, привез с собой свою дорогую матушку, украшенную для довершения картины вдовьим чепцом, – приятная противоположность этим выродившимся европейским писателям, которых если и сопровождала жена, то чужая. Интересующейся духовной пищей публике молниеносно были сервированы основные факты. «Джикил» надо произносить «Джекил», а «у мистера Стивенсона классические черты лица и сухой кашель». Сойдя на берег, классический мистер Стивенсон отправился в гостиницу и лег в постель, отказавшись видеть каких бы то ни было репортеров, кроме неизбежного шотландца – корреспондента эдинбургских газет. «Мне устроили здесь крайне идиотский прием», – сообщал Стивенсон Колвину, но признавался, что «бедные ребята-репортеры пришлись ему по душе».

И с полным на то основанием, так как их «идиотские», как выразился Стивенсон, высказывания оказали ему большую финансовую услугу. Америка могла воровать и воровала его книги – всегда приятно ограбить автора, – но она была готова возместить ему это, и даже с лихвой, если он согласится писать для ее журналов. Первый раз в жизни Луису Стивенсону предложили более чем достаточную плату за работу. Еженедельник «Нью-Йорк уорлд» давал десять тысяч долларов за пятьдесят два очерка. Известный издатель Макклюр – восемь тысяч за право печатать с продолжением его следующую книгу. Издательская фирма Скрибнера – три с половиной тысячи долларов за двенадцать очерков – по одному в месяц. Не совсем верно, будто американцы открыли Стивенсона как писателя, но, несомненно, они были первыми, кто щедро ему платил. Стивенсон пошел на компромисс, избрав предложение Скрибнера, так как оно ставило его в менее жесткие рамки. К сожалению, не имея возможности посоветоваться с Бэкстером или Хенли, он совершил непростительный промах, пообещав отдать свой следующий роман двум издателям одновременно. Ему повезло, что оба они оказались порядочными людьми и простили ему этот грубый проступок после того, как он объяснил его неопытностью в практических делах.

В Ньюпорте, в гостях у своего друга Фэрчайлда, Стивенсон вновь простудился и был вынужден лечь в постель, хотя на этот раз обошлось без горлового кровотечения. Этим, возможно, объясняется то, что на известном барельефе американского скульптора Сент-Годена Стивенсон изображен курящим в постели, при этом скульптор умудрился придать ему благородный и респектабельный вид, который так возмущал впоследствии Хенли. На зиму вопреки прежним планам они не поехали в Колорадо. Из любопытного письма Бобу Стивенсону видно, что после переезда через океан в компании с четвероногими пассажирами, доставившего Стивенсону огромное удовольствие, им овладела мечта о морском путешествии на яхте:

«Я был так счастлив на борту этого корабля, я даже не представлял, что может быть так хорошо… Я уже забыл, что такое счастье и насыщенный ум – насыщенный внешним, вещественным миром, а не заботами, трудами и вздорными мыслями о том, как ведет себя твой ближний. Сердце мое буквально пело…»

Колвин датирует это письмо октябрем 1887 года, значит, написано оно не из морского порта, а с курорта для туберкулезных на озере Саранак в Адирондакских горах. Теперь это крупный курорт, популярный и в летний и в зимний сезоны. В 1887 году Стивенсон застал еще совсем небольшое и довольно примитивное по быту селение, и домик, где он поселился, был куда менее комфортабельным, чем отель в Давосе, зато Луис находился под наблюдением самого доктора Трюдо. В начале пребывания на Саранаке вместе с Луисом жили только Ллойд и служанка Валентина Рох, так как Фэнни уехала в Индианаполис повидать родных, а миссис Стивенсон на свой страх и риск отправилась смотреть Ниагарский водопад. Саранак расположен на высоте всего в тысячу шестьсот футов над уровнем моря (Давос – в Пяти тысячах двухстах), но зимой там бывают жестокие морозы, так что, приехав туда, Фэнни тут же заболела и была вынуждена покинуть их.

Тем временем почта из Англии доставила Стивенсону антологию баллад и рондо, собранных Глисаном Уайтом, с теплой дарственной надписью Р. Л. С, и рецензии на его собственный поэтический сборник «Подлесок». Поскольку тридцать баллад, причем лучших в этой антологии, принадлежали Хенли, называть ее, как это сделал Стивенсон, «смехотворным» томиком было не очень любезно и тактично, тем более что сам он безмолвно признал свою неспособность успешно управиться с этими сложными и изысканными старинными формами, уничтожив почти все баллады и рондо, которые пытался писать. «Подлесок», где Стивенсон собрал стихотворения, в течение многих лет публиковавшиеся в периодической печати, вполне возместил ему эту неудачу. Однако, если мы хотим увидеть, кто из них двоих настоящий поэт, достаточно сравнить баллады Хенли со стихотворением Стивенсона «Г. Ф. Брауну», которое лишь на первый взгляд кажется балладой, так как Стивенсон обошел в нем все трудности, специфичные для этой стихотворной формы, – даже если не вдаваться в формальный анализ, рядом с балладами Хенли стихотворение Луиса кажется дилетантским. Чересчур пылкие поклонники Стивенсона, для которых Хенли – шумный вульгарный журналист, забывают, что по поэтическому мастерству он далеко превосходил Р. Л. С.

Это не значит, что стихи Стивенсона вообще лишены достоинств. Любой поэт, написавший хотя бы два-три стихотворения, заслуживающих места в антологии английской поэзии, в большей степени может быть уверен в литературном «бессмертии», чем автор пятидесяти романов и биографий. А у Стивенсона такие стихи есть. Одно из его лучших стихотворений не было включено в «Подлесок» и появилось в поэтическом сборнике «Песни странствий» под номером XV.

Умыты с головы до пят,

Девицы юбками хрустят.

Корсет им тесен, их наряд

Белей снегов:

Холсты неделями белят

Поверх лугов.

Мужчин увесисты шаги,

А шляпы словно утюги.

Девчонка, юбку береги

И ноги тоже,

Как раз оттопчут сапоги

До белой кожи.

Не слышно шуток и острот,

Нас к церкви Маргарет ведет.

За ней торопится народ —

За полководцем,

Она же под руку идет

С Давидом Гротсом.

Из сундука извлечены

Перележавшие штаны.

Хозяин по стопам жены

Заходит в храм.

Его глаза устремлены

К иным мирам.[116]

Снова Шотландия, которую поэт вспоминает, находясь от нее за тридесять морей. Если в добавление ко всем превосходным вещам в других жанрах Стивенсон мог написать такое прекрасное стихотворение, он имеет полное право на похвалу. В более поздних «Балладах», которые сам Стивенсон очень любил – авторы часто любят свои слабые произведения, – почти отсутствует неуловимое очарование его лучших лирических стихотворений и мало чувствуется великолепный повествовательный дар. С другой стороны, в «Подлеске» он предвосхищает Хаусмана[117] таким, к примеру, четверостишием:

Теперь и нам пора идти,

В сирень ныряя по пути,

Твоя рука в руке моей,

Попарно, в королевство фей.[118]

У Хаусмана это выходило лучше, но тон задан уже здесь. «Реквием» и «Небесный хирург», которые слишком часто цитировали и слишком много хвалили, скорее свидетельствуют о неустойчивости вкуса широкой публики, чем о таланте Стивенсона. В обоих стихотворениях чувствуются какой-то наигрыш, какая-то фальшь. В письмах Стивенсон сам опроверг ошибочность тезиса «Счастье – задача нашей жизни», провозглашенного им в «Небесном хирурге». А вот правдивость, добрый юмор и лукавая насмешка таких незаслуженно забытых стихотворений на шотландском диалекте, как «Возвращение шотландца» и «Воскресное утро Лоудона», типичные для лучших стивенсоновских вещей, вызывают неподдельное восхищение.

Там, где в небо громоздятся скалы,

Где у стариков румянец алый,

А во взглядах девушек —

Покой,

Где клубится тишина густая

И, в ущельях дальних замирая,

Музыка ее

Течет рекой…

О, подняться вновь в родные горы,

Где на красных склонах птичьи хоры,

Где лужаек

Где закатом весь пронизан воздух,

А глубокой ночью небо в звездах,

Словно их зажгли

Для торжества.

О, заснуть и снова пробудиться,

Утренней прохладой насладиться,

Бодро попирать

Земную твердь!

Там, где горы высятся глухие,

Движутся лишь мощные стихии.[119]

Здесь путь ему указал Бернс, по англичанину стихотворение кажется не хуже, чем стихи великого шотландского поэта. Английские стихотворения Стивенсона часто менее удачны, когда он, по его собственным словам, «играет на сентиментальной флейте», и пленяют нас, когда он, не смущаясь, показывает жизнь такой, как она есть. Прочитайте эти строки из «Садовника», немного в духе Марвелла,[120] написанные в Йере:

Друг, во владении моем,

Где зелень окружает дом,

Где коноплянкам летом рай,

Всегда съестное насаждай.

Пусть огурец созреет в срок,

Ас ним – венерин волосок,

Дух поэтически живой

Салатной чаши гостевой.

Пусть горец-тмин (он скрасить рад

Дичь поскромней) и кресс-салат,

Любитель мелких ручейков,

Повсюду смотрят из углов.

Гороха нужно не забыть,

Чтоб детский фартучек набить

Стручками. Все, что для людей

Природа на гряде своей

Взрастила, – путь всему открыт.

Пусть артишок копьем грозит,

И пусть, прославленный в веках,

Красуется на стебельках

Гороха брат – достойный боб.

С бокалом сельского вина

И дивной спаржей, у окна,

Я с толстой книгой и свечой

Вкушу чудесный ужин мой.[121]

Мы не всегда осознаем, что для того, чтобы поэту добиться успеха, у него должен быть или темперамент мученика, или твердый и приличный годовой доход… Стивенсон мог «созерцать неблагодарную Музу» лишь в те краткие мгновения, которые он урывал у туберкулеза и бесконечной упорной работы над более ходкой прозой. Но он был прав, стараясь извлечь что мог из своего, пусть ограниченного, поэтического дара, – мы стали бы беднее без его стихов.

Интересно, как они звучали для самого автора, когда он читал их под осенним солнцем или при раннем снеге в своем неуютном домишке в Адирондакских горах? Было бы неплохо, если бы они удержали его от соавторства с Ллойдом в работе над комической фантазией под названием «Проклятый ящик» (или «В затруднении»). То, что Стивенсон, движимый любовью к пасынку, рискнул своим именем и репутацией, чтобы облегчить ему первые шаги на литературной стезе, делает честь доброму сердцу писателя. Сам он считал «Проклятый ящик» «очень глупым, очень веселым, очень нелепым и временами (на мой пристальный взгляд) очень смешным…». Увы, он скорее грубый, чем веселый, скорее непристойный, чем смешной. Поклонники Стивенсона – проллойдовской ориентации – скрывают тот факт, что Макклюр, к неудовольствию Стивенсона, советовал ему не ставить под фарсом своего имени, а издательство Скрибнера отказалось его купить. Поразительно, что еще можно найти «критиков», которые недооценивают «Олаллу» и превозносят «Проклятый ящик». К счастью для нас, зимой Стивенсон был занят более полезным делом, превращая свои статьи для журналов в настоящую литературу и набрасывая первые сцены «Владетеля Баллантрэ». А каждого писателя, особенно хорошего писателя, надо судить по его достижениям, а не по неудачам. Стивенсон не может быть в ответе за «Проклятый ящик». Это была юношеская эскапада Ллойда, а Стивенсон хотел ему помочь и поднять рыночную цену книги, одолжив ей свой стиль и свое имя.

В конце долгой зимы на Саранакском озере Стивенсон получил от Хенли письмо (датированное 9 марта 1888 года), которое причинило ему жестокую боль и практически положило конец их долгой и тесной дружбе. Одним из любопытных фактов биографии Стивенсона было то, что, отнюдь не склонный к ссорам, он сильно страдал из-за распрей с людьми, которых любил больше всех остальных, – с отцом и Хенли. Правда, именно те, кого мы больше всего любим, как раз обладают способностью ранить нас сильнее других, а ни у одного из вышеупомянутых людей не хватало деликатности и такта, чтобы щадить Роберта Луиса, впечатлительного почти как женщина. Под влиянием обиды, нанесенной одним из них, Стивенсон приходил в возбужденное состояние: истерические припадки, которым он был подвержен из-за неразумного воспитания, наносили ему огромный вред.

Можно ли даже сейчас, обсуждая эту ссору, быть объективным? Замешаны в ней в первую очередь трое – Стивенсон, Хенли и Фэнни. Читая все написанное по этому поводу раньше и в последнее время, нельзя не поражаться пристрастному отношению, чаще всего даже не осознанному, к одной из двух причастных сторон. Удивительно, как много можно инсинуировать, переставив акценты, опустив или подчеркнув тот или иной факт, намекнув на скрытые мотивы или не полностью приведя показания свидетелей.

Прежде всего нужно вновь вспомнить об антипатии, существовавшей между Хенли и Фэнни. Как мы знаем, это не распространялось на Ллойда, который обожал Хенли почти так же, как самого Луиса, и прекрасно видел, когда мать была не права. Хенли возмущался, и не без оснований, той, как он считал, надменностью и самонадеянностью, с которой «эта полуграмотная женщина» навязывала свое мнение его бесценному Луису и подвергала цензуре его произведения. Роберт Луис в шутку сам нежно назвал ее, посвящая ей одну из своих книг, «Критик на печи»,[122] и, действительно, обладала ли она темпераментом, талантом и культурой, которые делали бы ее правомочной вмешиваться в его творчество, не заботясь о последствиях, еще вопрос. Хенли считал, что нет, и со все растущим раздражением наблюдал, как его лучший друг подчиняется цензуре жены с покорностью, которую он никогда не высказывал по отношению к тем, кто был интеллектуально равен ему. Сюда примешался и национализм: Хенли, шовинисту и стороннику имперской политики, было в равной мере не по нутру и то, что Фэнни американка, и то, что Луис экспатриировался в Америку. В последнем Хенли был не одинок, как увидел во время посещения Англии Макклюр, который наивно жаловался, что все друзья Стивенсона «ревнуют его к Америке»; а ведь, как правило, Америка самая ревнивая к своим экспатриантам, а Англия – самая терпимая страна. Но в данном случае, безусловно, предубеждение против Америки было. И отчасти оно имело почву под собой. Еще в Англии Стивенсон не раз шел на уступки ради денег, и его восторженные письма о том, какие огромные суммы ему предлагают за сотрудничество в американских журналах, возбуждали у друзей опасения, как бы он не разменял на мелочи свой талант. Хенли негодовал, что его любимого Луиса держат за три тысячи миль от него и расстояние может стать в два раза больше. Он хотел, чтобы Луис был поблизости, и, как большинство интеллектуалов, живущих в Лондоне или неподалеку от него, полагал, будто успешная творческая работа невозможна за пределами столицы. Фэнни, со своей стороны, возмущалась тем, что Хенли имеет на ее мужа такое большое влияние, и всеми правдами и неправдами старалась ослабить его. Она была права, считая, что бьющая через край энергия и жизненная сила Хенли подвергает опасности здоровье Луиса; она была не права, считая, будто Хенли брал больше, чем давал, и не желая видеть его верности литературным и материальным интересам друга. Когда Хенли обращался к Луису за деньгами, она почему-то забывала, что многие годы он неофициально служил ее мужу литературным агентом и, когда они бывали в нужде, делился с ними последним.

Формальным поводом к войне послужил пустячный, хотя и прискорбный, случай, о котором можно лишь сказать, что Фэнни могла бы вести себя иначе и куда лучше. Катарина де Маттос – родная сестра Боба Стивенсона, двоюродная сестра Луиса и его подруга с детских лет – была бедна, и в своем завещании Томас Стивенсон поручил ее заботам сына. У нее были небольшие литературные способности, не хуже и не лучше, чем у Фэнни, а таких людей всегда тянет писать, если они оказываются рядом с высокоталантливым человеком. Она сочинила рассказ о том, как встретилась в поезде с девушкой, убежавшей из сумасшедшего дома. Фэнни слышала, как обсуждали этот рассказ, и посоветовала превратить девушку в «деву вод» – русалку, на что Катарина не согласилась. В присутствии Хенли Фэнни предложила, поскольку тому не удалось никуда поместить рассказ, взять его и переработать, на что Катарина дала согласие, но очень неохотно; как полагали они с Хенли, Фэнни должна была услышать в этом более или менее вежливое «нет». Фэнни, всегда слышавшая то, что хотела, поняла это как «да», переписала рассказ по-своему, использовав в большой степени материал первоначального варианта, и без особого труда продала его издательству Скрибнера (в марте 1888-го), где незадолго до того стал сотрудничать ее муж. Неблаговидность ее поступка самоочевидна, но на это можно было бы посмотреть сквозь пальцы, если бы Фэнни публично поблагодарила Катарину в предисловии и послала ей половину гонорара. Фэнни не сделала ни того, ни другого.

Затем вмешалась «судьба», устроившая так, что Хенли пребывал в особо угнетенном и раздражительном состоянии духа, когда он открыл номер журнала с «Русалкой» Фэнни Ван-де-Грифт Стивенсон. А тут еще он незадолго до этого слышал, будто на озере Саранак Луис и Ллойд выполняют всю работу по дому, так как Фэнни и Валентина больны. Хенли написал письмо с пометкой на конверте «лично, конфиденциально», которое начиналось так:

«Милый мальчик, если ты будешь мыть посуду и без конца торчать на кухне в этом прелестном климате восточных штатов, то заранее примирись с последствиями. Как я был сердит на тебя, когда об этом услышал, и как рад узнать, что на этот раз все сошло тебе с рук. Этот приступ «Ньюкомов»[123] конечно, плохой симптом, но ты, без сомнения, со временем вылечишься. А пока что никакой посуды. Это весело, это романтично, это так «богемно», это даже полезно и чистоплотно, но это слишком рискованное удовольствие, чтобы ты мог часто ему предаваться».

Пошутив насчет успеха Стивенсона – получения им степени магистра искусств, Хенли говорит, что он «выбит из колеи», и приводит слова P. Л. С. насчет того, что жизнь «преподлая штука». «Неужели ты только сейчас это обнаружил, о творец «Встречного ветра»? – спрашивает он, имея в виду одно из шотландских стихотворений в «Подлеске», и продолжает: – Последние три года я вынашиваю одну мысль, и похоже, что она окажется сильнее меня. У меня есть работа, я задолжал не больше сотни фунтов; мое имя начинает приобретать известность; мои стихи печатают, впереди, верно, ждут и другие радости, а я бы отдал все это и в десять раз больше за… enfin![124] Жизнь – преподлая штука. C’est convenu.[125] Если бы я не служил, пусть слабой, поддержкой некоторым, еще более слабым людям, я бы давно поставил точку».

Дальше в письме говорится о литературной работе Хенли, которая, как ему кажется, страдает из-за того, что много времени уходит на возню с журналом. Затем идет абзац, посвященный «Русалке».

«Я прочитал «Русалку» с понятным изумлением. Это же рассказ Катарины! Разве нет? Ситуация, место и время действия, основные герои – voyons![126] Даже сходные обороты речи и образы, одинаковые эпизоды… que sais je?[127] Все это лучше скомпоновано, верно, но, мне кажется, рассказ потерял столько же (если не больше), сколько выиграл. Одного я никак не могу понять – почему под ним не стоят две подписи».

Затем он обращается к их пьесе «Дикон Броуди», которую его брат-актер пытался поставить в Нью-Йорке:

«…как ты говоришь, если пьеса провалилась в Нью-Йорке, значит, ей конец.

Луис, дорогой мой мальчик, я чертовски устал. Владелица моего замка уехала. Весна для меня больше не весна. Мне в этом году исполняется тридцать девять. Я чертовски, чертовски устал. Ах, мне бы крылья голубя – даже не белоснежные, – чтобы я мог улететь и отдохнуть.

Не показывай этого письма никомуи, когда будешь писать мне, отвечай в общих чертах, а лучше совсем не отвечай. К тому времени, когда ты соберешься написать, ты, без сомнения, все уже позабудешь. Но если нет, говори потуманнее о моем недуге. Как бы я хотел, чтобы ты был ближе. Какого дьявола ты уехал и похоронил себя в этой проклятой стране доллара и табачной жвачки?! И ведь здоровье твое не стало от этого лучше. C’est trop raide.[128] А ты в четырех тысячах миль от своих друзей! C’est vraiment trop fort.[129] Все же, верно, придется тебя простить за твою любовь ко мне. Будем же любить друг друга до конца нашей жизни. Ты, и я, и Чарлз – д’А., Портос и le nomm?[130] Арамис. То был счастливый день – тринадцать лет назад, – когда старина Стивен привел тебя в мою берлогу, верно? Enfin!.. Мы жили, мы любили, мы страдали; и конец будет лучше всего. Жизнь – нреподлая штука, но она была совсем иной и еще будет иной… еще будет, мой дорогой, я уверен. Прости за невнятицу, заботься о себе и сожги это письмо. Твой друг У.Е.X.».

Упоминание о «Русалке» нельзя отрывать от всего остального, что есть в письме, которое вышло из-под пера усталого, издерганного, подавленного человека, расстроенного отсутствием жены. Письмо, бесспорно, искренне, и в тоне его слышна любовь к Луису. То, что очередной номер «Скрибнера» пришел в Лондон как раз, когда Хенли собрался сорвать на старом друге плохое настроение, было просто злой шуткой со стороны судьбы. «Лично и конфиденциально», очевидно, относилось ко всему содержанию письма, где Хенли говорил о своих собственных неприятностях, а не только к «Русалке». Но почему он вообще о ней написал? Да потому, что Хенли только кончил читать этот рассказ, и он занимал его мысли; по поводу того, хотел ли Хенли, упоминало «Русалке», нанести Луису через Фэнни предательский удар или же просто констатировал то, что полагал фактом, мнения расходятся. Версия Хенли и Катарины относительно «разрешения» переработать рассказ, которое якобы было дано Фэнни, не совпадает с версией Стивенсонов. Что бы ни говорили, «неохотное согласие» Катарины вовсе не означало, что она позволяет Фэнни «стащить» сюжет рассказа, чуть-чуть его изменить и продать в качестве своего. Сейчас, конечно, трудно, даже невозможно, сказать, кто из них был прав… очевидно, все были в той или иной мере не правы. Фэнни в том, что вела себя высокомерно и покровительственно по отношению к Катарине, а Катарина и Хенли в том, что позволили своему возмущению излиться на ни в чем не повинного Луиса. Конец письма мог быть перефразирован так: «Ради бога, почему ты позволяешь Фэнни собой командовать? Ведь она забрала тебя у друзей и родины и заперла вдали от всего мира в мрачной, скованной снегами деревушке, где ты пишешь ради нее журнальные статьи!» По-моему, это ничуть не менее обидно, чем то, что Хенли говорил о «Русалке».

К сожалению, не один Хенли переутомился и потерял душевный покой, а одиночество, в котором Стивенсон жил на Саранаке, еще более обострило ранимость этого легкоуязвимого человека. То, что Хенли в Лондоне рассматривал просто как еще один пример «надменности и самонадеянности» Фэнни, прозвучало для Стивенсона обвинением в краже денег и чужой славы. У него был теоретически очень высокий идеал чести, а в то время он, вероятно, все еще мучился из-за того, что продал право издания одной и той же книги двум американским издателям одновременно, – ошибка, за которую он бы мог жестоко поплатиться, если бы имел дело с менее благородными и великодушными людьми. Он пошел к Фэнни, которая болела и лежала в постели, и опрометчиво пересказал ей все, что написал о «Русалке» Хенли. Судить об ее ярости и возмущении можно по тому нелепо напыщенному письму, которое Стивенсон послал Хенли, чтобы ее успокоить. Начиналось оно так: «Любезный Хенли! Я пишу с невероятным трудом, и если тон мой покажется тебе резким, подумай, часто ли мужу приходится выслушивать подобные обвинения, направленные против его жены».

И так далее, и тому подобное. Письмо адресовано Хенли, но предназначалось оно для Фэнни, и, должно быть, Хенли догадался об этом. К сожалению, очередное деловое письмо от помощника Хенли – младшего редактора «Арт джорнал», отправленное еще до того, как Хенли получил от Стивенсона ответ, было воспринято как намеренное оскорбление, хотя, упоминая об этом в следующем письме, Стивенсон пишет: «Я ничего не стану говорить по другому поводу: по правде сказать, я немного жалею о том, что написал в прошлый раз». Чего он хотел, ясно: сохранить старого друга и убедить его, через Бэкстера, в какой-нибудь приемлемой форме взять свои слова обратно и извиниться перед Фэнни, чтобы успокоить ее. Хенли был готов пойти на мировую и даже извиниться, но не соглашался отказаться от своих слов и поступиться правдой, как явствует из его письма, датированного 7 мая 1888 года:

«Мой милый мальчик! Твое письмо очень меня расстроило. Я даже не знаю, как на него ответить, оно показало мне (теперь я ясно вижу это), что я проявил жестокость, недостойную меня и нашей старинной дружбы. Ты можешь последними словами корить меня за то, что я так необдуманно тебе обо всем написал, – это была грубая оплошность; я не буду жаловаться, я заслужил твои укоры. Я знаю, мне следовало ничего не говорить, и я никогда не перестану сожалеть, что причинил тебе эту бессмысленную, ненужную боль.

Ты не должен думать, будто я умышленно это сделал. Нет и нет. Я не придавал всей этой истории особенно большого значения. Мне казалось правильным, чтобы ты знал, как я гляжу на нее, и на этом я собирался поставить точку. Я с самого начала принимал во всем этом непосредственное участие и имел право (думалось мне) высказать свое мнение. Лучше (рассуждал я) ты услышишь о некоторых совпадениях от меня, нежели от кого-нибудь другого. Я хочу, чтобы одно тебе было совершенно ясно – мной руководила дружба, и ничего больше».

На этом письме есть карандашная пометка Стивенсона:

«От начала до Конца стоит на Прежних позициях: 1) а ведь я дал ему честное слово относительно некоторых фактов; 2) а ведь его письмо (вследствие этого) нельзя показать жене; 3) а ведь даже если он продолжает думать так же, мне кажется, добрый человек мог бы и солгать. Р. Л. С».

Пафос этих строк не может не трогать; как не пожалеть беднягу, раздираемого на части между непреклонной честностью Шепердс-Буш[131] и яростной непримиримостью Индианаполиса.[132] Тут бы Стивенсону вспомнить, сколько страданий он сампричинил родителям, когда отказался из принципа солгать относительно своих религиозных взглядов. Да и мог ли Хенли «солгать» достаточно убедительно, чтобы это удовлетворило Фэнни, не предав Катарину де Маттос? В письмах Катарины к Стивенсону есть несколько весьма сдержанных по форме, но недвусмысленных по содержанию фраз, показывающих, что она не приемлет версию Фэнни относительно этого дела:

«Поскольку вполне понятное, хотя и незадачливое, письмо мистера Хенли было написано без моего ведома и помимо моего желания, я попросила его прекратить обсуждение этого вопроса. Он имел полное право изумиться, но то, что он выразил это вслух, никак не исходило от меня. Если Фэнни считает, что ей по праву принадлежит замысел рассказа, то я далека от желания утверждать свой приоритет или как бы то ни было ее критиковать. Конечно, весьма неудачно, что мой рассказ был написан раньше и прочитан нескольким людям, и, если они не скрывают своего удивления, это вполне естественно, и винить в том нельзя ни меня, ни их… Надеюсь, ты не принимаешь эту историю так близко к сердцу, как все остальные».

Черным по белому – куда уж яснее, что она никогда не давала Фэнни разрешения, как та утверждала, переписать рассказ и продать его в качестве своего. В ответ на это послание Стивенсон прочитал Катарине в письме мораль, кончавшуюся словами: «Советую тебе, если ты стремишься к душевному миру, сделать то, что следует, и сделать это не откладывая», то есть признать, что Фэнни права! Однако Катарина, как шекспировский Оселок,[133] воспользовалась словечком «если»:

«Если я не поняла чего-то сказанного мне в Борнмуте или поняла это неправильно, я весьма сожалею, но я не могу сказать, что сделала это намеренно».

Спор зашел в тупик, и, как ни печально, больше всех от этого страдал Луис Стивенсон.

Тем временем Фэнни поправилась настолько, что смогла поехать в Сан-Франциско, где занялась приготовлениями к задуманному ими плаванию на яхте, а Стивенсон с Ллойдом перебрались из Адирондакских гор в Манаскуан, где Луис работал над статьями для Скрибнера и вместе с Ллойдом писал «Проклятый ящик». Его письма к Фэнни, относящиеся к этому периоду, полны любви к ней и терзаний по поводу Хенли. Каково было душевное состояние и отношение ко всему этому самой Фэнни, можно судить по двум отрывкам из ее писем к Бэкстеру, написанных в Сан-Франциско. Первое касается некоторых изменений, которые Бэкстер должен был внести в духовное завещание Луиса; согласно им, Катарина и Хенли исключались из него, но (по совету Бэкстера) ребенку Катарины назначалась ежегодная рента, и небольшая сумма (пять фунтов в месяц) должна была вручаться Хенли без указания от кого. А Фэнни не желала, чтобы деньги Томаса Стивенсона выплачивались дочери его родной племянницы, она была против всех «новомодных пожизненных рент» и хотела, чтобы та получала вспомоществование в той форме, которая устраивала бы ее, Фэнни. Она писала.

«Рука, нанесшая мне жесточайший удар, уже протянута за подаянием. Я никогда не забуду причиненной мне обиды. Зло нельзя простить. Я не хочу видеть Англию и, вполне возможно, никогда больше ее не увижу. Каждое пенни, которое уходит к ним, к любому из них, уходит помимо моей воли и уносит с собой мое проклятье».

К этому времени шесть строк, написанных Хенли относительно «Русалки» и неблаговидного поведения Фэнни, получили очень широкую огласку, что чувствуется в письме Фэнни к Бэкстеру от 29 мая 1888 года, звучащем в оскорбленно-латетических тонах:

«Как бы то ни было, они чуть не убили Луиса. Мне очень тяжело влачить это существование! Я бы не выдержала, если бы не знала, что нужна моему дорогому мужу. Если у меня все же не станет сил, я оставляю свои проклятья всем убийцам и клеветникам… Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы мы оба покинули этот мир. Всякий раз, как я ложусь спать, у меня возникает искушение воспользоваться морфием и мышьяком, стоящими на столике у кровати.

…Если волей судьбы мне все же доведется вновь посетить предательский Альбион, я научусь притворству. И когда они станут есть хлеб, протянутый моей рукой, – а они станут, в этом я не сомневаюсь, – я буду улыбаться, молясь, чтобы он обратился в яд, который иссушит их тела так, как они иссушили мне сердце».

Эта выдержка из последнего письма, положенного Чарлзом Бэкстером в досье, куда он аккуратно клал всё касающееся дела «Хенли против Стивенсона», не нуждается в комментариях. Но чтобы предоставить Фэнни последнее слово, – а это только справедливо, – вспомним одну ее запись в дневнике, который был недавно (в 1956 году) напечатан под заглавием «Жизнь на Самоа», сделанную 20 июля 1893 года (когда она уже совершенно забыла о «Русалке»).

«Как бы мне хотелось написать хоть небольшой рассказ, чтобы самой заработать немного денег. Я знаю, люди говорят о… (пропущено восемь слов). Пусть, ведь разделять… (пропущено шесть слов)… такая радость и блаженство. Все деньги, которые я заработала… (пропущено около восьми слов)… к другим людям. В последний раз я получила двадцать пять долларов из ста пятидесяти и послала их умирающему шурину. Я иногда думаю: интересно, что бы стало с мужчинами и до какой степени они деградировали бы, если бы оказались на месте женщин, которым дают «пропитание», дарят платье и от которых ждут глубокой благодарности за любую сумму денег, потраченную на них. Я бы работала не покладая рук чтобы заработать фунт-другой в месяц, и легко заработала бы и больше, но я – жена Луиса, и это связывает меня».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.