1
1
«Что именно влекло человека – не имело значения, раз его влекло к чему-то, одно это почиталось греховным. Все естественное было дурно. Духовенство лишило людей отдыха, развлечений, зрелищ, игр и охоты, подавило всякое веселье, запретило самые невинные наслаждения, прекратило все празднества, закрыло доступ к удовольствиям и погрузило страну в уныние и мрак… Дух превыше плоти! Люди стали тревожными, грустными, замкнутыми; это проявлялось в их каждодневных поступках и даже в самом их облике. Лица их были угрюмы, глаза опущены долу. Не только их взгляды и мнения, но даже поступь, манера держать себя, голос, весь внешний вид изменились под воздействием той смертоносной заразы, которая в зародыше губила искренние и пылкие движения души» (Бокль, «История цивилизации…»).
Возможно, не все согласятся с этим обвинительным приговором целому столетию шотландской истории, но, если мы ставим себе целью проследить путь Роберта Луиса Стивенсона, шотландца по самой своей глубинной сути, правильнее всего начать, сказав несколько слов о той трагической роли, которую сыграла религия в жизни Шотландии. Пуританизм был там куда сильнее, чем в Англии, держался дольше, глубже проник в умы – или, во всяком случае, был серьезнее обоснован теологически – и имел кальвинистский[1] уклон. Правда, к тому времени, к которому относится детство и отрочество Стивенсона (1850–1870), путы церковной дисциплины ослабели. К концу XVIII века общественные нравы заметно смягчились, и вряд ли нужно упоминать о том, что в течение нескольких десятилетий Эдинбург имел все основания считаться более крупным культурным центром, чем Лондон. Однако, хоть и пошатнувшись с годами, религиозная дисциплина все еще была достаточно строгой, особенно для детей: и, едва научившись говорить, Роберт Луис Стивенсон почувствовал это, чему в первую очередь способствовали его отец, Томас Стивенсон, и няня, Элисон Каннингэм (Камми).
Естественно, такую сложную натуру, как Стивенсон, это толкало на бунт и даже на прямое неверие, что приводило к бесконечным и очень мучительным ссорам с отцом. Подобный бунт часто свидетельствует о силе того, против чего он направлен. Действительно, из-под многочисленных масок Стивенсона – будь то маска «эльфа» или эмигранта-любителя, маска ведущего богемную жизнь инвалида или «землевладельца», устраивающего молитвенные собрания на Самоа, – всегда выглядывал неистребимый шотландский кальвинист. Это понимал друг Роберта Луиса Хенли, издевавшийся над молитвами, которые Стивенсон писал в Ваилиме, своем поместье на Самоа. В Стивенсоне, писал он, «крепко засел «Краткий катехизис».[2]
Столь же двойственно и отношение Стивенсона к отцу, который был ему в чем-то очень близок, а в чем-то абсолютно чужд, как мы еще не раз будем иметь случай отметить. Родственные чувства Стивенсона простирались не на одних лишь родителей – он не был бы настоящим шотландцем, если бы не интересовался своей родословной. Мы можем познакомиться с генеалогическим древом Роберта Луиса, начертанным, естественно, в самой схематической форме, от его первого известного нам предка по отцовской линии, некоего Джемса Стивенсона и Александра Бэлфура, ставшего основателем старинного рода Бэлфуров – родичей Стивенсона по матери. Со свойственной Стивенсону несколько аффектированной, а пожалуй, просто мальчишеской любовью к «романтике» и «приключениям» он тешил себя надеждой, что, быть может, ведет свой род от Роб-Роя Мак Грегора[3] или хотя бы от его клана. Доказать это он, разумеется, не мог, и «точное свидетельство», о котором Стивенсон говорит в письме, написанном незадолго до смерти, заключается лишь в том факте – если это факт, – что, когда клан Мак Грегоров был объявлен вне закона, некоторые члены клана стали называть себя «Стивенсоны». Возможно, это и так. Вальтер Скотт пишет, что люди, именовавшие себя «днем Кэмпбэллами, ночью становились Мак-Грегорами».
Поскольку Стивенсону не удалось заполучить себе в предки шотландского мятежника, ему пришлось довольствоваться отцом и дедом – инженерами, строителями маяков. У него достало ума гордиться ими, хотя то, что он делил свои симпатии между разбойником и людьми, сумевшими благодаря знаниям и силе воли найти достойное дело в жизни, показывает, в какой мере Стивенсон был привержен к искусственной, а подчас и дешевой «романтике ужасов», которая портит некоторые его произведения. Переход Стивенсонов от привычной для средней буржуазии коммерции к новому по тем временам инженерному делу, а тем более строительству маяков, вкупе с некоторыми трагическими происшествиями и необычными браками образует любопытную предысторию их литературного потомка.
В конце XVIII столетия жили два брата Стивенсоны, Хью и Аллан; второй из них женился в совсем юном возрасте на некой Джин Лилли, от которой у него был один сын Роберт, родившийся в 1772 году. Братья занимались торговлей в Вест-Индии и оба погибли лет двадцати с небольшим, когда преследовали в открытом море своего компаньона, растратившего все деньги фирмы. Джин с грудным сыном осталась без единого пенни. Как она умудрилась прокормить себя и ребенка, неизвестно, но в 1787 году она снова вышла замуж за жителя Эдинбурга, Томаса Смита, который занимался осветительным делом. За год до того Томас Смит получил должность инженера в только что созданном Управлении Северными огнями (иначе говоря, маяками и буями) и заменил употреблявшиеся ранее угольные светильники керосиновыми лампами с отражателями, которые сам же изобрел.
Роберт Стивенсон (1772–1850) стал учеником отчима и не только сравнялся с ним в искусстве совершенствования прожекторов и строительства маяков на скалистых берегах Шотландии, омываемых вечно бушующим морем, но и далеко превзошел его.
Это был человек неподкупной честности, пользовавшийся заслуженно высокой репутацией в своей профессии. Помимо самих маяков, до наших дней сохранилось письменное свидетельство о его работе, которое внук отредактировал и включил в очерк «Летопись семьи инженеров». «Отчет» Роберта Стивенсона о строительстве маяка на скале Белл-Рокк (восточное побережье Шотландии) в 1807–1811 годах не менее интересен, чем многие произведения, вошедшие в собрание сочинений его внука. На мой взгляд, «Отчет» значительно превосходит романы, которые Луис стряпал вместе со своим пасынком Осборном, и даже кое-что из менее удачных опусов самого маэстро.
Через три года после того, как постройка маяка Белл-Рокк была закончена, специальные уполномоченные Управления Северными огнями совершили инспекционную поездку по северному побережью Шотландии. На борту шхуны, принадлежавшей управлению, находился в качестве гостя Вальтер Скотт, оставивший весьма интересный и занимательный дневник этого путешествия, где он упоминает об «официальном руководителе поездки… мистере Стивенсоне, старшем инспекторе управления, весьма воспитанном и скромном человеке, повсеместно известном своими знаниями и мастерством». Скотт говорит о Роберте Стивенсоне с неизменным уважением, а также особо отмечает «жалобы» жителей островов (которые сами когда-то потерпели кораблекрушение) на то, что со времени постройки маяков корабли перестали идти ко дну и пм больше нечем поживиться! Еще любопытнее для нас следующая выдержка из дневника:
«Выбрался на палубу около четырех часов утра; оказалось, мы обходим с наветренной стороны остров Тири, поскольку мистер Стивенсон решил показать нам гряду скал под названием Скерривор, где он полагает необходимым поставить маяк. Громкие протесты со стороны инспекторов, которые в один голос заявляют, что заранее присоединяются к его мнению, в чем бы оно ни заключалось, лишь бы поскорей вернуться и ступить на твердую землю. Спокойная настойчивость со стороны мистера С, прыжки, дрожь и недовольный скрип яхты, которой, судя по всему, перспектива идти на Скерривор нравится столь же мало, как и инспекторам. Наконец наши усилия вознаграждены, и перед нами возникает длинная скалистая гряда (почти вся под водой), о которую с грохотом разбивается прибой. Страшное и величественное зрелище! На одном конце рифов, тянущихся примерно на милю в длину, есть несколько плоских широких камней. Они немного выступают из воды, хотя буруны то и дело перелетают через них. Чтобы выполнить все формальности, Хэмильтон, Дафф и я решаем высадиться на эти камни вместе с мистером Стивенсоном. С большим трудом выгребаем против высокой волны и приближаемся к черным остроконечным скалам, вокруг которых кипят страшные буруны, покрывая их целиком. Однако нашим гребцам удается завести лодку в спокойную бухточку между двумя рифами, на один из которых мы, основательно вымокнув, умудряемся взобраться… Мистер С. тщательно производит все измерения. Это самое уединенное место из всех, где ставили маяки. Белл-Рокк и Эддистоун по сравнению с ним просто чепуха. Ближайшая земля – необитаемый остров Тири – в четырнадцати милях отсюда. Но хватит о Скерриворе…»
Надо добавить, что в книге судьбы Роберта Стивенсона не было предначертано столь романтическое приключение, как постройка маяка Скерривор. Оно выпало на долю его сыновей Алана и Томаса, отца Роберта Луиса, который считал Скерривор самым большим достижением их фирмы. Пожалуй, здесь будет кстати упомянуть, что и Роберт и Томас Стивенсоны, помимо выполнения своих прямых обязанностей, сделали немало ценных изобретений. Считая, что труд их и время принадлежат правительству, они не брали патентов и не просили денег за свои открытия, хотя многие из них получили широкое распространение. В результате это не принесло им ни наград от короля, ни славы – ведь инженеры и все те, кто пользовался их изобретениями, не знали, кто изобретатели. Все их открытия оказались собственностью английской короны.
Если мы обратимся от Стивенсонов к многочисленным предкам Роберта Луиса по матери, Бэлфурам, то не найдем среди них ни по прямой, ни по боковой линии никого, кто бы обладал солидными, хотя и не «unco quid» (совсем обычными), достоинствами Роберта Стивенсона. Здесь, пожалуй, будет уместно заметить, что некоторые из генетических выводов, которые делались поклонниками Роберта Луиса и даже им самим, выглядят натяжкой. Так, на том основании, что одна из его прапрабабок с материнской стороны, некая Маргарет Лизарс, приходилась (возможно) прапраправнучкой французу по имени Лизар, эмигрировавшему из Франции в XVI веке, утверждают, будто в жилах Луиса течет «чужеземная кровь», оказавшая якобы влияние на его характер и талант.
Сам Стивенсон восторженно восклицает, что он «отстаивал спорную землю, потрясая копьем и испуская боевой клич Эллиотов[4]». Однако его ретроспективное «участие» в пограничных войнах между Англией и Шотландией (иначе говоря, в кровавых, варварских, позорных грабежах) весьма сомнительно, если единственным основанием к этому, как мы узнаем, служит то, что мать прабабки его матери, Сесилия Элфинстоун, была урожденная Эллиот (и, таким образом, двоюродный дед Стивенсона, Джон Бэлфур, приходился пятиюродным братом Вальтеру Скотту!).
Адам копает, Ева ткет
И над ними нет господ.[5]
Гораздо ближе относится к делу то, что Стивенсон использовал некоего Дэвида Бэлфура в качестве прообраза одного из своих героев, и то, что среди Бэлфуров были пасторы, в том числе дед Луиса, преподобный Льюис Бэлфур из Колинтона. В раннем детстве Роберт Луис знал деда (тот был уже очень стар), и в его сборнике «Воспоминания и портреты» есть великолепный набросок самого пастора и пасторского дома. Старый пастор казался мальчику довольно «грозной фигурой», вселявшей «необъяснимый страх» в души детей, однако он был способен на неожиданные проявления сердечного тепла и нежности, поражавшие его маленького внука. По-видимому, преподобному Бэлфуру в большой мере было присуще чувство справедливости даже в мелочах, к тому же он считал, что ребятам нужна строгая дисциплина. В старости, видимо уже впадая в детство, он после порошка Грегори – тошнотворного снадобья, которым без всякой пользы терзали многие поколения людей, – обычно сосал леденцы из ячменного сахара, внуку же не давал ни кусочка: не принимал лекарства – не получишь леденца… Посмотрите, что делает «романтика». Благодаря давно почившей леди Эллиот Стивенсон потрясал копьями и издавал боевые кличи шотландцев и вместе с тем, как ни старался, не мог «найти в себе ничего общего с почтенным пастором», хотя «без сомнения… он у меня в крови, и нашептывает мне что-то, и проник в самую завязь, самое средоточие моего естества». Затем Роберт Луис принимается размышлять о той роли, какую сыграли в формировании его личности различные предки, все более и более далекие, в том числе легендарный «француз цирюльник, умевший отворять кровь», и… «Гипотетический Арбориал».[6]
А вот об одном Роберт Луис умалчивает, а именно о том, что, когда деду было двадцать лет, у него нашли симптомы «грудной болезни». К счастью, после зимы на острове Уайт, он совершенно избавился от своей хвори и дожил до восьмидесяти лет, произведя на свет больше дюжины детей. Но та же «грудная болезнь» в куда более сильной и зловещей форме была и у его младшей дочери Маргарет Изабелл, которая в 1848 году в возрасте девятнадцати лет вышла замуж за Томаса Стивенсона, седьмого и самого младшего сына Роберта Стивенсона. И этот недуг роковым образом отразился на ее единственном сыне, Роберте Луисе Бэлфуре Стивенсоне (Роберте Луисе), родившемся в Эдинбурге 13 ноября 1850 года.
Ранние годы будущего писателя прошли под неусыпным надзором трех человек: матери, отца и няни. Как всякий единственный ребенок, Роберт Луис, естественно, стал идолом семьи, к тому же начиная с двух лет он беспрерывно хворал. До того как ему исполнилось одиннадцать, он не только перенес все детские заболевания, но и постоянно страдал от простуды и расстройства пищеварения, а также переболел «желудочной лихорадкой», бронхитом и воспалением легких. Как известно, у него развился туберкулез, и он никогда не чувствовал себя вполне здоровым даже на тихоокеанских островах. В течение всей жизни неделями, а порой и месяцами он бывал прикован к постели из-за горловых кровотечений. Поэтому было бы неуместно сожалеть о возможном и даже очевидном вреде, который причинила его характеру эта тройная опека – без нее он бы просто умер, особенно в Эдинбурге, отличавшемся суровым климатом. Помимо «грудной болезни» матери и ее отца, со стороны Стивенсонов тоже не все обстояло благополучно. Из писем Роберта Стивенсона видно, что дети его один за другим умирали еще в раннем детстве. Зловещий факт, но, конечно, сто пятьдесят лет назад детская смертность была устрашающе высока.
Хотя большая доля забот о мальчике падала на няню, так как миссис Стивенсон сама в те времена часто недомогала, а мистер Стивенсон, естественно, был занят служебными делами, не приходится сомневаться в той любви, которая щедро изливалась матерью на чуть теплившуюся юную жизнь. Грэхем Бэлфур[7] сообщает нам трогательный факт: мать Роберта Луиса с 1851 года до самой смерти вела дневник, тетради которого так полны Луисом, его поступками и словами, что в них месяц за месяцем отразилась вся его жизнь. Она хранила каждую страничку его рукописей, попадавшую ей в руки, и, говорят, собирала все газетные вырезки о нем; при его популярности это должна была быть довольно-таки обширная коллекция. И как бы впоследствии они ни расходились во мнениях, такой она осталась до конца своих дней. В шестьдесят лет, уже овдовев к тому времени, ездила вместе с Робертом Луисом в Америку и на острова Тихого океана. Об этих поездках интересно читать в повестях, рассказах и письмах ее талантливого сына, но каково было ей выносить неизбежную изнурительность путешествий, подчас скуку, а иногда и опасность. После его смерти она вернулась в Шотландию, и, когда настал ее смертный час, лицо старой женщины вдруг просветлело, она воскликнула: «Луис!» и, обратись к тем, кто был рядом, добавила: «Мне пора». На следующий день она умерла, так и не придя больше в сознание. Я не хочу сказать, что материнская привязанность – редкое явление, но такая беззаветная, длящаяся всю жизнь любовь достойна особого упоминания.
Мы не можем ожидать столь слепой любви от отца, человека, который находил отдых от трудов в обществе трех любимых авторов. Первым из них был Лактанций, живший в III веко нашей эры в Северной Африке, неофит-христианин, фанатичный приверженец новой веры, оставивший потомству веселенькую книгу «О божьем гневе» и еще одну – о страшной смерти, которая грозит всем гонителям христиан. Вторым был немец-протестант, теолог XVI века по имени Воссий, а третьим – кардинал Бона, чьи произведения мне неизвестны. Странная литература для такого убежденного пресвитерианина, как мистер Томас Стивенсон. Те, кто читал книгу Стивенсона «Странствия с ослом», вероятно, помнят: когда Роберт Луис посетил в Севеннах монастырь «Богородицы на снегах», два мирянина попытались склонить его к католической вере, добавив к прочим резонам, что он и родителей своих обратит тогда на истинный путь. На что Стивенсон отвечал: «Могу представить лицо отца, если я заговорю об этом! Да я с меньшим риском стал бы дразнить льва в логове, чем вступил бы в подобные разговоры с нашим семейным богословом». Но богослов этот читал также и «Гая Мэннеринга» (Вальтера Скотта), и «Помощника родителей», и не приходится сомневаться в его любви к маленькому сыну, несмотря на их разногласия в последующие годы. Известно множество историй, служащих тому подтверждением. Пожалуй, самая непритязательная из них о том, как Лу нечаянно запер сам себя в комнате и, не сумев открыть дверь, стал биться в истерике. Пока кто-то ходил за слесарем, мистеру Стивенсону удалось успокоить мальчика, ласково разговаривая с ним через дверь.
Родительской привязанности не уступала и любовь няни, которой Стивенсон отдал дань в стихотворении «Посвящение», открывающем сборник его стихов для детей. Кое-кто усматривает в нем напыщенность и нарочитость. Возможно, в этом есть доля правды, но искренность его не подлежит сомнению. Элисон Каннингэм еще более рьяно, чем Томас Стивенсон, следовала догматам кальвинизма и чуть не с младенчества развлекала Роберта Луиса рассказами о своих далеких предках ковенантерах[8] и тех преследованиях, которым их подвергали еретики-сектанты, не разделявшие их религиозных взглядов. По ее собственным словам, когда Луис был еще совсем крошкой, она – страшно подумать! – три или четыре раза читала ему библию от начала до конца, а также заставляла его учить «Краткий катехизис», переложенные на шотландский диалект скверными метрическими стихами псалмы, и пересказывала содержание таких книг, как «Повесть о христианских мучениках» Фокса и «Посмертные записки Роберта Марри Макчейна», благочестивого молодого человека, умершего, увы, в нежном возрасте.
Разумеется, эти теологические «пиршества», устраиваемые ему с младенчества, перемежались постами. Но в те ранние годы детства перемена обстановки для Роберта Луиса заключалась лишь в поездках к пастору деду, а основным отдыхом от христианских легенд и книг были рассказы о привидениях, грошовые романы «ужасов» и бессвязные, но оттого не менее страшные фантазии отца. Нечего удивляться, что ребенку снились кошмары Нечего удивляться также, что первые его слова и поступки, о которых нам известно из дневников матери, были связаны с церковью. С глубоким удовлетворением она пишет о том, что сын часто посещает церковь, рассказывает, как он себя там ведет, какие употребляет словечки. Когда ему было два года восемь месяцев, он начал играть в церковь, и это стало его «любимой игрой». Он «делает кафедру из кресла и табурета, затем или сидя читает, или, встав, поет». Благочестивый младенец совершил, однако, одну ошибку: он привлек к этой игре своего маленького друга, ирландца Уолтера Блейки, оставив роль пастора для самого себя. Однажды, когда они играли в доме Блейки, Роберт Луис, стремясь к правдоподобию, опрометчиво добавил к черному няниному плащу, служившему ему сутаной, две белые полоски, спустив их, как у пасторов, с воротника на грудь. Миссис Блейки вошла в комнату в самый разгар представления, и то, что последовало, показывает, насколько находившаяся в кабале у священников Ирландия была ортодоксальней Шотландии.
«Раньше она не возражала против этой игры, но, когда она увидела белые полоски, гнев ее не имел границ. Я помню все это по сей день, – пишет доктор Блейки. – Для нее это было чистым кощунством. Она сорвала с шеи Луиса воротник с полосками и строго-настрого запретила нам когда-нибудь еще играть в церковь».
Мальчик, воспитанный в таком окружении, должен был или опуститься до того же уровня, или, вооружившись сарказмом, восстать к чести Стивенсона, повзрослев, он взбунтовался. Но какой смертный, с самого нежного возраста день за днем, год за годом испытывая воздействие столь ядовитой и фанатической сектантской обработки, ног бы совершенно избежать ее влияния? И, право же, Хейли (которому в детстве не приходилось подвергаться такому «засорению мозгов») следовало бы отдать должное своему другу за то, что он не стал фанатиком, а не упрекать его за невинные проповеди и молитвенные собрания в Ваилиме и за пристрастие к «Краткому катехизису». Стивенсон мог кончить значительно хуже. Он мог уподобиться превозносимой им Камми, которая за границей подбрасывала протестантские брошюры в католические церкви и с возмущением заявляла, что после восстановления пресвитерианской церкви в Колинтоне у нее сделался папистский вид.
Конечно, в этом тягостном режиме бывали и передышки, большую пользу приносили мальчику часы, когда он играл с двоюродными братьями и сестрами или другими сверстниками. Но как редко этому болезненному ребенку, который по ночам, не смыкая глаз от кашля, метался в лихорадке, а днем от слабости не покидал постели, удавалось воспользоваться этими целебными передышками! Из трех взрослых, в обществе которых прошло почти все его детство, самое разумное и благотворное влияние оказывала на него, по-видимому, мать. Камми то твердила ему о негостеприимных небесах, то пугала рассказами о привидениях, ковенантерах и похитителях трупов и портила ему вкус, покупая картонные листы с персонажами кровавых мелодрам для игры в театр; он раскрашивал их, не вырезая, и приходил в чрезмерное возбуждение.
У мистера Томаса Стивенсона, этого достойного филистера, чьи тяжеловесные достоинства, к счастью, облегчались живым чувством юмора, изменявшим ему лишь в тех случаях, когда дело касалось его самого, была странная привычка, трудно объяснимая в последователе Лактанция и Воссия, – убаюкивать себя перед сном не благочестивыми мыслями, молитвой и раздумьями о кончине христианских мучеников, а сочиняемыми им же самим бесконечными историями с продолжением, где были пираты, разбойники, пограничные стычки и вся та а-ля вальтер-скоттовская и эйнсуортовская[9] маскарадная романтика, которую впоследствии перенял его сын и блестяще назвал «героической бутафорией». Есть все основания полагать, что мистер Стивенсон не «успокаивал» нервы мальчика рассказами о предопределении и вечных муках, но и формировал его литературный вкус теми «многосерийными» историями, которые сам придумывал на сон грядущий. Когда больной ребенок пробуждался от лихорадочного сна, со «вспышками бреда» и «такими кошмарами, от которых, слава богу, мне никогда впоследствии не приходилось страдать», отец развлекал его вымышленными «диалогами с участием ночных сторожей, кучеров почтовых карет и хозяев таверн».
Мать водила его днем в зоологический сад, читала ему, помимо библии, такие книги, которые, как он позднее понял, прививали ему хороший вкус, и заражала его своей жизнерадостностью, помогавшей ей вопреки пуританской религии видеть во всем светлую сторону. Несомненно, все три няньки болезненного, истеричного ребенка старались, как и положено нянькам, делать при нем бодрый вид, но мать притворялась меньше всех. Предположение, что наигранный оптимизм в произведениях Стивенсона, за который многие его осуждали, был помимо его воли отзвуком тех дней, возможно, не так далеко от истины, как кажется на первый взгляд.
Если верить воспоминаниям няни, карьера Стивенсона-писателя началась вскоре после того, как раннее знакомство с богословием и посещение церкви породили в нем стремление к лицедейству. По ее словам, ему было не больше трех лет, когда он однажды поманил ее в комнату, запер дверь и театральным шепотом сообщил, что придумал историю, которую она должна записать. «История» оказалась просто «детской болтовней», но Камми честно записала все от слова до слова, а затем прочитала на досуге хозяйке. Миссис Стивенсон не упоминает об атом в своем объемистом дневнике, да и рукопись няни не была найдена. Однако, если даже столь преждевременный литературный дебют лишь фантазия старой женщины, существует на самом деле опус («Житие Моисея»), записанный миссис Стивенсон под диктовку сына, когда тому было шесть лет. Один из его дядьев, Дэвид Стивенсон, обещал своим многочисленным племянникам и их друзьям награду за сочинение на эту библейскую тему. Насчет того, выиграл ли ее Р.Л.С. или нет, мнения разделились поровну.
Читателю, возможно, кажется, что я слишком подробно пишу об этом маленьком мальчике и самых обыденных происшествиях его жизни, но у меня к тому есть два основания. В XIX веке, как и теперь, героев создавала пресса, и Стивенсон во многом обязан своей славой друзьям, которые «мостили» ему путь к литературному успеху и «организовывали» хорошие отклики в печати, а обаяние, остроумие и добродушие Луиса при встречах с людьми еще больше увеличивали его популярность: в результате возник культ Стивенсона, поклонники которого собрали по крохам все воспоминания о нем (многие из них банальные и несущественные) и сохранили для потомков множество мелких штрихов и самых незначительных эпизодов, начиная с его раннего детства. Уже одно то, что это делалось в таком широком масштабе, показывает, насколько силен его культ. Мы знаем куда меньше о более значительных фигурах, но ведь шотландцы всегда отличались приверженностью к своему клану.
Мелочи, о которых я писал, существенны и еще по одной причине. Не так уж часто случается, что основные факторы, повлиявшие на формирование человека, и основные черты его характера можно проследить чуть не с самого младенчества. Мы видим здесь зависимость от преданных ему женщин, объясняющую, почему, начав наконец хорошо зарабатывать и поселившись на Самоа, Стивенсон окружил себя женщинами – там были его мать, жена и падчерица, – готовыми беззаветно служить ему. Его пасынок Ллойд Осборн занял место столь необходимого Роберту Луису товарища по играм, которым раньше был мистер Томас Стивенсон. Конфликт с религией, как внутренний, так и внешний, возник еще в раннем детстве. Все дети поглощены собой, – впрочем, взрослые тоже, – но в маленьком Стивенсоне эта черта была необычайно сильна. Актерство, свойственное ему всю жизнь, фактически началось, когда он трех лет от роду облачился в старый нянин плащ и стал произносить проповеди с самодельной кафедры. Несколько театральная и показная приверженность к псевдоархаическим приключениям была заложена в нем рассказами отца и дешевыми мелодрамами, покупавшимися няней в киоске на Антигуа-стрит. А главное, уже в детстве началась длившаяся всю его жизнь борьба с болезнью.
Если бунт против гнетущей пресвитерианской респектабельности привел его в ряды богемы, пусть и высшего толка, то червь, грызущий его легкие, сделал его нервозным и болезненно чутким и превратил в вечного скитальца по чужим краям. Как можно пройти мимо такого странного воспоминания: однажды, когда мальчику было лет шесть, он лежал в полузабытьи и вдруг начал тихо напевать. Вот что он напевал:
О, если бы не впал в гордыню ангел,
Не знал бы мир ни горестей, ни зла,
Ни ада – только чистый свод небесный.
Тот ангел звался Дьявол
О, если бы не ангела гордыня, то Христос
Не умер бы распятым на кресте.[10]
То, что шестилетнего мальчика мучила проблема «греха» и богословская софистика, придуманная, чтобы его объяснить, указывает на легкомысленную жестокость его духовных опекунов. Нечего удивляться, что у ребенка бывали по ночам «приступы бреда».
«Я испытывал невыразимый ужас перед адом, – рассказывает Стивенсон в «Nuits Blanches» («Белые ночи»), – внушенный мне, я думаю, моей доброй няней; особенно меня терзали страхи в грозовые ночи…»
Значит, не кто иной, как столь превозносимая им Камми, оказала ему эту услугу; тут призадумаешься над последними строками его очерка «О нянях»: «Я верю, что когда-нибудь положение изменится к лучшему, что больше не будет нянек и каждая мать сама станет воспитывать своего ребенка…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.