3
3
1867–1873 годы – очень интересный период жизни Стивенсона, период превращения школьника во взрослого человека. В начале его он поступил в Эдинбургский университет, а в конце уехал один в Ментону, надломленный физически и духовно долгой, лишь с небольшими передышками, борьбой с родителями и окружающей средой. Ему приходилось сражаться с упорным предубеждением против избранной им профессии и столь же упорным фанатизмом, делавшим родителей нетерпимыми к любому иному, чем у них, символу веры. Борьба была тем более трудной, что их собственническое отношение диктовалось искренней любовью и привязанностью к сыну. Они хотели, чтобы Роберт Луис пошел по стопам отца, потому что с их точки зрения это было самым естественным и разумным, обеспечило бы ему положение в обществе и материальный успех и удержало бы при них, а верность пресвитерианству служила порукой воссоединения семейного кружка на небесах. Стивенсон был иного мнения, как и многие сыновья из викторианских семей, но вряд ли кому-нибудь приходилось так жестоко сражаться против столь значительно превосходящих сил Борьба с окружением – в данном случае с теми слоями эдинбургского общества, к которым принадлежали Стивенсоны, – ожидает каждого, кто выделяется из обывательской среды, нетерпимой ко всему необычному. Конечно, Роберт Луис имел друзей и соратников, но их было мало, а критиков – легион. И хотя земляки Стивенсона громче других стали восхищаться его талантом, когда он завоевал весь мир, во времена его юности никто в Эдинбурге (за исключением вышеупомянутых друзей) не был о нем особенно высокого мнения ни как о человеке, ни как о писателе, а в Суонстоне[32] так никогда и не признали его заслуг.
Если верить всем свидетельствам, в том числе и словам самого Стивенсона, о той плохой подготовке, которую он получил в школе, естественно возникает вопрос: как же он умудрился попасть в университет. Прежде всего можно предположить, что пробелы в его школьном образовании были не так велики – все мы с восторгом слушаем легенды о том, как человек, добившийся блестящего успеха в жизни, был в школе тупица ? лентяй (и невольно сгущаем краски). Даже при нерегулярных занятиях умный подросток вроде Роберта Луиса играючи получит те знания, для приобретения которых другим, менее одаренным детям нужно долго и упорно работать, и куда лучше применит их. Многие из людей, окончивших школу с отличием, могли позавидовать тому, как Стивенсон знал французский язык и литературу, не говоря уже о самой Франции.
Однако и помимо этого нетрудно объяснить, почему недочеты в его образовании, каковы бы они ни были, не помешали ему поступить в университет, а пропуски лекций не помешали его закончить. В те времена в Эдинбургском университете не существовало вступительных экзаменов. Всякий, у кого были соответствующие рекомендации и кто был в состоянии вносить плату за учение, мог посещать лекции, а если студенты их пропускали, против них не принималось никаких мер. К тому же тогда, по-видимому, еще не существовало практики прикреплять студентов к определенным педагогам, что вынуждало бы их работать. Теперь все переменилось, но в те дни людям предоставляли свободу и личную инициативу и считали, что студенты не мальчики, а взрослые люди: раз они пришли работать, они будут работать, а нет – это их личное дело. Если Стивенсон отсутствовал на лекциях, что, несомненно, не раз бывало, то не по вине профессоров. Латынь у них преподавал У. Я. Селлар, великолепный знаток классической филологии; естествознание – физик, работавший с лордом Келвином,[33] а инженерное дело – человек по имени Флеминг Дженкин.[34] Хотя начало их знакомства не предвещало ничего хорошего, Флеминг вскоре стал одним из лучших друзей Стивенсона, другом любящим, хотя и строгим, и Стивенсон очень его ценил.
Рассказывают множество остроумных историй – столь же достоверных, сколь вообще достоверны анекдоты из жизни знаменитых людей – о том, как Стивенсон бездельничал в университете, особенно на последнем курсе, но при всей их апокрифичности нет сомнения, что он действительно почти не занимался. Он мог бы, конечно, сказать в свое оправдание, что слишком углубленные университетские занятия идут впрок будущему профессору, но вредны будущему писателю. Когда Джоуит[35] посоветовал великому эрудиту Суинберну покинуть Оксфорд до получения степени, он, возможно, оберегал не столько нравственность поэта, сколько его талант.
Если верить довольно суровому замечанию, сделанному (в 1880 году в Давосе) другом Роберта Луиса Д. А. Саймондсом, стипендиатом колледжа Бэллиола, окончившим с отличием Оксфордский университет, Стивенсон не извлек большой пользы из своих академических занятий. Саймондс писал:
«Чем чаще я с ним вижусь, тем сильнее ощущаю в нем недостаток солидных знаний. Ему нужны годы упорного труда, чтобы пополнить пробелы по многим серьезным дисциплинам. В конце концов университетское образование имеет свои достоинства. Отсутствие его особенно чувствуется в таких людях, как Стивенсон».
Пожалуй, в этих словах любезного Саймондса есть налет оксфордского снобизма. Еще неизвестно, смог ли бы он при всей его эрудиции написать научный доклад на тему «О термическом влиянии лесов», настолько интересный, что он был прочитан в Эдинбургском королевском обществе, или заслужить серебряную медаль за другой доклад (написанный, когда Стивенсону исполнилось двадцать) – «О новом виде перемежающегося света для маяков». А Стивенсону удалось и то и другое, хотя, конечно, мы не знаем, какую долю внес в эти работы его отец – инженер-оптик и прекрасный специалист.
Оба эти доклада на научные темы, разумеется, ничего не прибавляют к славе Стивенсона-писателя, но они заслуживают упоминания хотя бы потому, что свидетельствуют о его искренней готовности угодить отцу. И все же возникает мысль, не привели ли в дальнейшем такие уступки, пусть и сделанные с наилучшими намерениями, к еще большим осложнениям. Ведь Стивенсон знал, когда писал эти доклады, что никогда не станет инженером Управления Северных огней, и потому в известном смысле вводил этим отца а заблуждение, хотя, возможно, не достигнув еще совершеннолетия, он считал своим долгом подчиняться родительской воле. С другой стороны, совершенно ясно, что Томас Стивенсон смотрел сквозь пальцы на бездельничанье сына в университете главным образом потому, что надеялся увидеть его инженером, как только он повзрослеет и остепенится. Недоразумения и непонимание были с обеих сторон.
Эти научные доклады не единственное свидетельство того, что в университетские годы Стивенсон все же пытался следовать желаниям отца в выборе профессии. Еще в детстве, в 1863 году, он сопровождал мистера Томаса Стивенсона в поездке на маяки, расположенные на побережье Файфа, но вряд ли отец ставил тогда перед собой образовательные цели – мальчик был еще слишком мал; скорее это было продиктованной любовью к сыну уловкой, избавлявшей того от посещения школы. Во время следующей инспекторской поездки с отцом Роберт Луис проделал часть пути, за полстолетия до него пройденного его дедом и Вальтером Скоттом. Летом 1868 года Стивенсон поехал в Анструтер, городок на побережье Файфа, «чтобы набраться хоть немного опыта, участвуя в постройке мола». В письмах домой он делает, пусть слабые, попытки казаться заинтересованным, сообщает отцу, что «каменщики обогнали водолазов», обещает понаблюдать за работой каменщиков и «посмотреть, сколько времени им требуется на обработку этого файфского камня, о котором ты писал», просит сказать, «на что нужно обращать внимание». Он упоминает, что был занят расшифровкой и перепиской спецификации каких-то судостроителей, «самых безграмотных писателей, с которыми мне доводилось иметь дело». Но истинные его чувства полностью раскрываются в письме к матери.
«Мне страшно надоела эта серая, угрюмая, заливаемая морем дыра. У меня небольшой насморк и слезятся глаза; ты не можешь представить, как мне здесь тошно, как хочется обратно туда, где есть деревья и цветы, прочь из этой бессмысленной, холодной и суровой пустыни».
А в очерке «Случайные воспоминания», где упоминается этот эпизод его юности, Стивенсон подчеркивает, что к тому времени он «уже твердо решил для себя стать писателем», и добавляет, что «работал он по-настоящему только в те часы», когда «был свободен от работы». Это относилось к Анструтеру и в равной степени должно было соответствовать истине, когда он переехал оттуда в еще более мрачный и ветреный «субарктический городок Уик» в Кейтнессе, «самый гадкий из созданных людьми городишек, расположенный на самом голом из созданных богом заливов». Спору нет, в своих письмах он по-прежнему делает вид, будто его интересует работа, и предлагает «измерить камни, которые были сдвинуты морем, и подсчитать их примерный вес». Но тут же невольно выдает, как элементарны его познания в инженерном деле, неосторожно спрашивая отца, сколько весит квадратный фут морской воды и сколько фунтов в тонне! Будущему строителю маяков на опасных, наполовину скрытых водой рифах, и портовых сооружений в бурном море следовало бы знать немного больше! Все же он честно работал, ободрал с рук кожу, вытаскивая мокрый перлинь, и даже (возможно, скорее из любопытства, чем из чувства долга, и, уж конечно, вопреки желанию отца) спустился вместе с водолазами под воду, туда, где ставили стену. Однако, читая отчет Луиса о разрушениях, причиненных штормом, мы сразу видим, что писал его не инженер, а будущий писатель. Обратите внимание на красочность и выпуклость языка.
«В конце дамбы видны проломы, пирамиды из десятитонных глыб, вырванные из гнезд и перевернутые камни… Проезжая часть дамбы разрушена, там и тут раскиданы шпалы, крестовины и сломанные доски, изгрызенные и изжеванные, точно их пытался съесть изголодавшийся медведь, с торчащими из них щепками, словно их строгали зазубренным рубанком. Взад-вперед раскачивается выдернутая из дна свая. В одном месте поручни скрылись под водой не меньше чем на фут. И это еще нельзя назвать сильным штормом, волнение было не так уж велико. Все же, когда мы стояли в конторе, я вдруг почувствовал, как подо мной дрогнула земля: это огромный вал с грохотом обрушился на дамбу у противоположной стены, построенной в прошлом году».
Нам теперь кажется странным – все мы задним умом крепки, – как это Томас Стивенсон не увидел по письмам сына, что перед ним прирожденный писатель, и не внял этому предостережению. Но человек становится слеп, когда вобьет себе что-нибудь в голову, а уж тем более если человек этот – викторианский отец семейства, для чад и домочадцев которого, по утверждению сына, «каждое его слово и желание было свято». По-видимому, мистер Стивенсон твердо верил в то, что Роберт Луис станет согласно его желанию инженером, вплоть до того самого дня (8 апреля 1871 года), когда услышал из уст сына, что тот не может считать инженерное дело делом своей жизни. Как мог мистер Стивенсон поверить в это потрясающее заявление (основой которого был «кремень» в характере Роберта Луиса), тем более что их разговор произошел сразу после того, как Роберт получил медаль за научный доклад!
Тяжело было, вероятно, и той и другой стороне. Как ни эгоцентричен был Луис Стивенсон, он не мог, даже в самый разгар битвы, забыть о безграничной любви, внимании и заботе родителей Само собой, они совершали ошибки, но нужно было быть тупым и бесчувственным человеком, чтобы не видеть, что все их помыслы направлены на сына, что в нем смысл их жизни.
Томасу Стивенсону тем труднее было примириться с беспричинным нарушением славной традиции служения науке и обществу – а именно так воспринял заявление Роберта Луиса его отец – еще и потому, что он питал величайшее презрение к профессии литератора и, как истинный шотландец, не верил в талант сына. Чтобы показать это, достаточно двух примеров. Патрик Кэмпбелл, присяжный стряпчий, знавший Роберта Луиса с 1861 года, рассказывает, что на каком-то званом обеде в Эдинбурге он представил мистеру и миссис Стивенсон своего друга, молодого пастора – преподобного Александра Уайта.
«…И я никогда не забуду удивления отца, когда он услышал щедрые похвалы сыну из уст серьезного молодого священника, и недоверия, с каким он слушал все то, что тот говорил».
К сожалению, Кэмпбелл не сообщает, когда произошел этот эпизод, а ведь чем позднее это было, тем знаменательнее для нас. А вот второй пример: в 1879 году, когда отчуждение между Робертом Луисом и отцом было всего сильнее, старик откровенно беседовал об этом с профессором Эдинбургского университета Джеймсом Дьюаром, говоря «с гневом и тревогой о поездке сына» (в Америку, чтобы жениться на миссис Осборн) и его «намерении изменить фамильному поприщу и вступить на неверную и бесплодную стезю литератора». Профессор Дьюар рискнул не согласиться с ним и отчасти в шутку, отчасти всерьез, предложил пари, что через десять лет Роберт Луис будет зарабатывать такие деньги, какие не снились почтенной инженерной фирме.
«К его удивлению, мистер Стивенсон впал в страшную ярость и отверг все попытки профессора к примирению».
Через шесть с половиной лет Томас Стивенсон, стоявший уже одной ногой в могиле, потребовал, чтобы его отнесли к старому другу – он хотел перед ним извиниться, так как стало ясно, что прав был сэр Джеймс, а не он. Два эти эпизода, настолько достоверные, насколько вообще можно верить биографическому материалу, дают нам некоторое представление о том, какие почти непреодолимые трудности стояли перед Луисом Стивенсоном в его борьбе с обывательскими предрассудками и узким практицизмом отца. Как много говорит ярость, с которой тот встретил предположение, что какой-то «писака» сможет заработать больше, чем такой великолепный инженер, как он, да и сам критерий оценки, когда о достоинствах человека судят по количеству заработанных им денег! Нечего удивляться, что Роберт Луис с радостью пошел на компромисс и согласился готовиться к адвокатуре, хотя должен был понимать, что при его темпераменте и правдолюбии адвокат из него выйдет еще худший, чем инженер.
Как ни глубоко мистер Томас Стивенсон был привязан к сыну, он исполнял свои родительские обязанности с непреклонностью, характерной для его суровой религии, и не всегда проявлял при общении с Луисом то чувство юмора, которым он так славился. В числе многих примеров мелочной тирании отца можно привести два случая, пустячных, но тем более возмущавших горячего юношу. Мистер Стивенсон назначил штраф в одно пенни за каждое жаргонное слово, которое Роберт Луис произносил при нем. Во-первых, это было обременительным налогом на карманные деньги Луиса, составлявшие два с половиной шиллинга в неделю в студенческие годы и все еще не превышавшие фунта в месяц, когда ему было уже двадцать три. Во-вторых, молодежь все время слышит жаргон, говорит на жаргоне и со временем бросает эту привычку, но для такого тонкого и умного человека, как Луис Стивенсон, поставившего себе целью овладеть всеми пластами языка и стиля, жаргон – это языковая руда, сырье, которое завтра, возможно, станет разговорным, а послезавтра литературным английским языком. Если бы мы убрали из нашей речи все, что, начиная со времен Аддисона,[36] считалось в ту или иную пору жаргоном, мы бы теперь говорили и писали на очень странном, высокопарном и архаичном языке. И все равно придирки мистера Стивенсона ни к чему не привели. Флора Мэссон (дочь эдинбургского профессора английского языка) пишет в дневнике об обеде, данном Стивенсонами в университетские годы Роберта Луиса. Она сидела между отцом и сыном. Луис говорил о Бальзаке, о котором мисс Мэссон никогда не слыхала, а Томас Стивенсон если и слыхал, то не ставил ни в грош! Говорил Луис блестяще, вызывая у отца, как ей показалось, «одновременно раздражение, родительскую гордость, восхищение и досаду». Разговор обратился к иностранным словам, которые мистер Стивенсон, конечно, хотел бы все изъять из языка, и это «побудило Луиса Стивенсона с поразительноп быстротой и изобретательностью нанизать целые цепочки слов, пришедших в английский из всех языков мира. Он произносил фразу за фразой, утверждая этим нелепость такой концепции, да и полную ее неосуществимость. Отцу пришлось замолчать, но был момент, когда он чуть ли не со слезами доказывал свою правоту».
Другой случай произошел, когда мистер Стивенсон обнаружил, что его сын является членом клуба молодых студентов, первым правилом которого было пренебрегать всем, чему их учили родители. Вместо того чтобы посмеяться над ними и попросить включить его в списки клуба, образцовый отец набросился на сына с бранью и тем самым превратил шутку в нечто куда более серьезное. Так или иначе, но реакция мистера Стивенсона на эти и тысячу других симптомов «повзросления» Роберта Луиса не только не потушила, но, напротив, разожгла естественный бунт против суровой религии, в оковах которой прошло его детство, и порожденного этой религией чопорного, кичащегося богатством общества, погрязшего в условностях и подавлявшего всякую живую мысль.
Пустяки вроде вышеприведенных, несущественные сами по себе, показывают, как далеко разошлись во взглядах отец и сын и как трудно было Томасу Стивенсону представить, что он ошибается, а Луис – прав. Ко всему прочему вызов, который его сын в те годы бросал эдинбургскому обществу и мрачной религии, стоявшей за ним, привел к тому, что гордости мистера Стивенсона были нанесены еще и иные раны. Начать хотя бы с того, что большинству сограждан Роберта Луиса не нравились его внешность и то, как он одевался. Один из них вспоминает его «тощим, долговязым юношей с длинными волосами и болезненным цветом лица», другой говорит, что он был «сутул и узкогруд». Д. А. Стюарт приводит слова неизвестного «друга», который идет еще дальше:
«Прежде всего он был очень нескладно сложен, не парень, а какой-то цеп для молотьбы, одни суставы, локти, колени и журавлиные ноги… Он так был похож на огородное чучело, что, казалось, вот-вот заскрипит при ветре». Эдмунд Госс,[37] который не был эдинбуржцем и познакомился со Стивенсоном в 1870 году, тоже считал его некрасивым. Однако другой очевидец, правда, на этот раз женщина (Маргарет Мойес Блэк), говорит, что он был весьма интересным – «стройным и изящным», с «колоритной и характерной» внешностью.
Возможно, я пристрастен, но мое личное впечатление после того, как я внимательно пересмотрел довольно мно-ючисленные фотографии Стивенсона, скорее совпадает с мнением дамы, чем с мнением друзей-мужчин. Конечно, фотография неверный свидетель – аппарат обычно лжет, но в более поздние годы у Стивенсона было исключительно привлекательное лицо, умные глаза и улыбка, которая подсказывает нам, почему столь многие считали его «обворожительным». Как ни странно, с возрастом внешность его делалась лучше, отчасти из-за того, что он привел в порядок зубы, и это сильно украсило его рот, отчасти из-за того, что его перестали угнетать Шотландия, родной дом и воскресные службы. Если основываться только на ранних фотографиях, нельзя отрицать того, что Стивенсон выглядел тогда довольно «невзрачно», но не потому, что у него был (как утверждают некоторые) «изнуренный» вид, а из-за неровных зубов и какого-то запуганного выражения лица. «Изнуренным» он не выглядит, во всяком случае на ранних фотографиях.
Во многих из этих воспоминаний есть душок, показывающий, чего на самом деле стоило елейное «о мертвых или ничего, или…» бесчисленных апологетов Стивенсона, которые, не запнувшись, утверждают то, чего не было, и, не задумавшись, утаивают то, что было, лишь бы нарисовать сусальный портрет. Есть много свидетельств того, что раны, нанесенные его вызывающим поведением в юности, зудели еще много лет после смерти Стивенсона и его канонизации в качестве героя английской «публики». Казалось бы, скромный студент мог позволить себе некоторую небрежность в одежде, не вызывая этим какого-то поистине мстительного раздражения, но не надо забывать того, что, насколько англичанам нравится «лэрд» (шотландский землевладелец), настолько же им противен «артист». «Он выглядел, как знахарь или цыган», – говорит один «друг», с осуждением описывая его костюм, состоящий из «парусиновых брюк и черной рубашки с открытым воротом и галстуком, который походил на лоскут, оторванный от выброшенного на помойку ковра». Отмечали, что его черная бархатная куртка всегда казалась «старой и потертой», сочувственно объясняя это тем, что «в семье, должно быть, существовал сундук со старой одеждой, которую и донашивал Луис». Даже Маргарет Блэк с сожалением говорит о его «странном одеянии».
Это предубежденное отношение к его манере одеваться последовало за ним в Лондон. Однажды, прогуливаясь днем по Бонд-стрит в черной рубашке с красным галстуком, черной куртке и бархатной шапочке, Стивенсон встретил Эндрю Лэнга,[38] и этот оксфордский сноб, хотя и превосходный писатель, в шутку попросил Стивенсона уйти и не «компрометировать» его своим обществом. Пристрастие Стивенсона к просторному и удобному костюму отнюдь не свидетельствует о его излишней скромности. И Хенли, и Флора Мэссон отмечали, что Луис Стивенсон никогда не проходил мимо зеркала, не полюбовавшись собой.
А вот высказывания, говорящие о еще более глубокой антипатии: «Он всегда позировал…», «Его жеманство было еще смешнее, чем его костюм…», «У него не было друзей!..», «На университетских лекциях он вел себя безобразно и рисовался тем, что смотрел на всех с оскорбительной и вызывающей насмешкой». Безымянному свидетелю, утверждавшему, что у Стивенсона не было друзей, противоречат слова мистера Патрика Кэмпбелла, который в ответ на вопрос, почему он мало общался со Стивенсоном в университете, сказал: «Я вовсе не стремился к его обществу, а еще менее к обществу друзей, окружавших его. Не все, пожалуй, к счастью, слеплены из одного и того же теста».
Утверждение анонимного свидетеля, что у Стивенсона в университетские годы «не было друзей», абсолютно противоречит истине. За это время Луис обзавелся такими друзьями, как его блестящий, хотя и несколько сумасбродный, кузен Боб Стивенсон, как Чарлз Бэкстер, оставшийся на всю жизнь его советчиком в юридических и литературных делах, как Уолтер Симпсон, сын известного шотландского врача, открывшего хлороформ, и как профессор Дженкин. Это были его эдинбургские друзья, а в Англии в 1873 году он познакомился с миссис Ситуэлл и Сидни Колвином.[39] Бэкстер и кузен Боб были вместе с Робертом Луисом инициаторами некоторых студенческих проделок, которые в двадцать лет кажутся куда смешнее, чем в сорок. Боб Стивенсон к тому времени уже побывал во Франции и был гораздо эмансипированнее, чем Луис; именно он, по-видимому, научил Луиса носить красный шарф – столь обычный предмет туалета среди крестьян на юге Франции. Бобу никто бы не отказал в находчивости. Приехав как-то на железнодорожную станцию, он обнаружил, что ему не хватает денег на билет. Он тут же пошел в ближайшую ссудную кассу, назвавшись мистером Либеллом, заложил брюки от вечернего костюма и поспел на поезд. Роберт Луис пришел в восторг от «мистера Либелла», и оба юноши потратили безрезультатно много энергии и изобретательности, чтобы заставить своих сограждан поверить, будто такая личность действительно существует. Они «произвели на свет» также двух типичных эдинбуржцев: Томпсона и Джонсона, которые впоследствии иногда попадались в письмах зрелого Стивенсона, написанных по-шотландски. Шутки такого рода – обычное развлечение студентов и вообще молодых людей, которому они предаются, пока рука времени и коммерции не охладит в них пыл молодости, – право, не заслуживают такого уж серьезного осуждения. Однако отзвуки столь легкомысленных забав, долетавшие до мистера и миссис Стивенсонов, не могли не вызвать неудовольствие этих почтенных людей, для которых была очень и очень небезразлична их репутация в обществе. Более чем двадцать лет спустя на Самоа мать Стивенсона волновалась, как бы он не принял участия в войне «охотников за головами», так как это может отразиться на престиже их семьи! Вряд ли и в 1870-е годы родители могли одобрить «Либелла» или «непристойные выдумки» с Томпсоном и Джонсоном. Мы знаем, что, связав религиозные сомнения Роберта Луиса с его бездельем в университете и злополучными мистификациями, мистер Томас Стивенсон гневно обрушился на Боба, обвиняя его в том, что он разрушил веру Луиса, – обвинение это он честно снял, когда, успокоившись и поразмыслив, увидел его несправедливость, ибо такой человек, как Р. Л. С, не нуждался в подстрекательстве к бунту.
Мистер Кэмпбелл, стряпчий, который поздравлял себя с тем, что он «вылеплен из другого теста», чем Стивенсон, был куда ближе к истине, чем анонимный свидетель. Если бы мы в то время спросили родителей Роберта Луиса, они бы почти наверняка согласились с мистером Кэмпбеллом в том, что у их сына не только не мало друзей, но, напротив, слишком много, причем весьма неподходящих. То ли религиозные сомнения и желание познать самого себя привели Луиса к неприятию лицемерия и самодовольства его класса, то ли в его литературную «практику» входило «изучение жизни низов», но Стивенсон сам рассказывает нам, что проводил время в подозрительных местах среди подозрительных людей. Среди них были воры и уличные девки, и частое посещение подобных мест «навсегда портило репутацию молодого человека в глазах почтенных обывателей, зато упрочивало его положение среди бунтарей». Среди завсегдатаев его любимого «howff» (притона) Стивенсон был известен под кличкой Бархатная куртка. Роберт Луис с гордостью пишет о том, что женщины никогда не были с ним грубы и он мог в любой момент отдать им на хранение все свои деньги без малейшего риска их потерять. В письме, написанном гораздо позднее, он вскользь упоминает, что завоевывал сердца всех «harridans» («чертовок»). И не только «чертовок». Во время поездки в Иарейд в 1870 году Стивенсон, которому тогда еще не было двадцати, заметил своему попутчику, что любит путешествовать один, так как это дает ему возможность встречаться и «заводить дружбу» с новыми людьми. «Ах, – сказал тот, – у вас такая приятная манера… вы совершенно покорили мою старуху, право так… она только о вас и говорит». И популярность Стивенсона-писателя во многом объясняется тем, что он сумел вложить эту «приятную манеру» и в свои писания.
Что же делал Стивенсон в этих «howffs»? Кто знает? Сам он говорит, что брал туда записную книжку и сочинял лирические стихи. И верно, мы чувствуем отголосок бунтарского духа, который гнал его в подобные места, в таких, например, строках:
Ты любишь, набожный народ,
В багрец и злато нарядиться.
Курю, кривя усмешкой рот:
Милей мне мытарь и блудница.[40]
Если вам покажется странным, что изучение Монтеня и евангелия от Матфея привело к подобным результатам, не забывайте о стивенсоновском, несколько утрированном культе «романтики» и о том удовольствии, с которым он всю жизнь, соответственно нарядившись, исполнял перед самим собой ту или иную роль. В студенческие дни в Эдинбурге он был нищим художником, богемой, изображал из себя беспутного Роберта Фергюссона,[41] а на Самоа представлял – и согласно этому одевался – богатого плантатора-джентльмена. Пожалуй, будет только справедливо отметить, что те, кто суровее всех порицал Стивенсона за это невинное тщеславие, были обычно люди, совершенно лишенные воображения, слепо следующие моде.
Посещения «убежищ греха» и игра в порок являлись частью того «безделья», за которое так осуждали Стивенсона в его студенческие годы, хотя, казалось бы, для юноши, которому грозил туберкулез, нужней всего был полный отдых. Позднее, когда стали известны стихи вроде вышеприведенных и письма к миссис Ситуэлл, которые в течение многих лет скрывались от глаз публики, Стивенсона обвинили в якобы бывшем у него желании вступить в брачный союз с юной проституткой, упоминаемой в этих стихах и письмах под именем Клэр. Эдинбургские сплетники, болтовней которых так широко пользовался мистер Стюарт, расшили канву мельчайшими подробностями. Когда юный Роберт Луис не мог больше выносить осуждения эдинбургского общества, когда его выпады против церкви заставляли мать плакать, а отца сердито хмуриться, он находил убежище в «howffs» y, как их называл Стюарт, «бесстыдных дочерей Венеры», причинивших будущему писателю «неизгладимый вред». Какой именно вред, «биограф» не говорит, и читатель может представить все, что подскажет ему фантазия. Настоящее имя Клэр – Кейт Драммонд. Это была якобы простая девушка с севера Шотландии. Она рассказывала ему легенды горцев, услаждая его слух «теми забавными и причудливыми оборотами речи и мягкими, мелодичными модуляциями голоса, которые ей достались в наследство от кельтов». Интересно, как теперь, по истечении сорока-пятидесяти лет, можно знать и даже утверждать это?! Так или иначе, говорят, что Стивенсон хотел жениться на Кейт, но не смог, поскольку у него не было денег, а отец (вполне резонно) отказался финансировать такой «дикий» поступок.
Быть может, история эта имела под собой какие-то основания. Яростная реакция на эдинбургское фарисейство могла привести юношу к подобному проекту. Но, вероятнее всего, это была еще одна мистификация в духе «Либелла» или Томпсона и Джонсона, в которую на этот раз поверили серьезнее, чем рассчитывал ее автор. Твердо мы знаем одно – даже после того, как Роберт Луис достиг совершеннолетия, ему выдавался на карманные расходы один фунт в месяц. За все, в чем он нуждался, платили, но на руки он не получал ничего. Возникает вопрос: искал ли Стивенсон «низкую компанию» потому, что у него было так мало денег, или ему выдавалось так мало денег, потому что отец знал, с какой он водится компанией? Стивенсон намекает на первое, но объяснение, быть может, кроется во втором. История с Кейт Драммонд скорее всего лишь злая сплетня, хотя неопубликованные стихи и письма на первый взгляд подтверждают ее; но, если в ней была какая-то доля истины, самое малое, что мог сделать отец, – постараться, чтобы сын не имел денег на покупку обручального кольца и на уплату за брачное разрешение, правда, деньги можно было взять в долг. Мораль ясна: замалчивание нежелательных для семьи биографических данных – практика, которой придерживаются отнюдь не одни викторианцы, – в конечном итоге приводит к обратным результатам, ведь у людей возникает подозрение, что худшее так и осталось скрытым. Тем более что, несмотря на историков и прессу, со временем правда просачивается наружу. Из коммерческих соображений его отцу Томасу Стивенсону, его редактору Колвину, его биографу Бэлфуру да почти всем друзьям приходилось с самого начала «подправлять» репутацию Роберта Луиса. Жена Стивенсона Фэнни была достаточно деловой женщиной и слишком заинтересованной в его гонорарах, чтобы не понимать, что легковерную публику, сделавшую из Роберта Луиса святого («…счастливого, как короли»[42]), нужно и дальше водить за нос. Из-за шума, поднятого вокруг эпизода с Клэр, можно подумать, что юношу обвиняли в растрате четырехсот фунтов (как забавно рассказывает об этом Р. Л. С. в «Злоключениях юного Джона Николсона»), а не в романтическом намерении жениться на падшей женщине, которое, если все действительно было так, как говорят, хотя и противоречило здравому смыслу, делало честь его сердцу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.