Эротические фантазии
Эротические фантазии
За скромностью влюбленной пары в «Германе и Доротее» легко ускользает от взора, каким забавам и фантазиям предавался ее творец. Уже беглый просмотр стихотворений этих лет дает почувствовать, насколько сильно занимал его эротический аспект. В 1795 году Гёте делает переложение чувствительного, перенасыщенного образами стихотворения Фридерики Брун «Близость любимого»: («Все в мыслях ты, когда в дожде цветочном / Спешит весна…») «Все в мыслях ты, когда из моря блещет / Мне солнца луч, / Все в мыслях ты, когда луной трепещет, / Сверкая, ключ…» (Перевод С. Шервинского. — [1, 221]). 1796 год: «Недоступная» и «Обращенная» — стихотворения в стиле пастушеской поэзии начала XVIII века (может быть, вставки для оперы Чимарозы) с Тирсисом и Дамоном, овечками, «сердцем и лентами». В том же году написана одна из больших элегий в античных дистихах, «Алексис и Дора», в числе других составившая в более поздних изданиях вторую книгу элегий после первой — «Римские элегии». 1796 год: «Новый Павсис и его цветочница»; сентябрь 1797 года: «Аминт»; осень 1797–1798: «Эфросина» — и в них ведущая тема любовь, как и в двух небольших стихотворениях, написанных 24 мая 1797 года, — «Чувство прошлого» и «Прощание». В письме из Штутгарта — во время путешествия по Рейну и в Швейцарию — Гёте агитирует Шиллера взяться за «новый поэтический жанр, в котором нам в будущем следовало бы писать больше […]. Это — разговоры в стихах» (Переписка, 320). Три вещицы, написанные в дороге, составляют цикл «диалогов в форме песен» (позднее они были включены также в раздел «Баллады»), в которых рассказывается опять-таки о любви: «Паж и мельничиха», «Юноша и мельничный ручей», «Раскаяние мельничихи». Написанное несколько позже и присоединенное к циклу стихов о мельничихе «Предательство мельничихи» (1798) пронизано намеками того же свойства, что и остальные стихотворения. Вместе с вампирической балладой о коринфской невесте и индийской легендой о боге и баядере — богатый урожай «любовной лирики» этих лет! Что в них? Переживания прошлого, воспоминания, фантазии почти пятидесятилетнего человека? Так сильно они терзали его, не давали покоя? Гнали на многие недели из Веймара в Йену, заставляли с надеждой обращать взор на Италию, чтобы дать пройти времени, пока он снова сможет сосредоточиться на занятиях историей, искусством, культурой, обрести себя — после того как были сожжены письма и сведены счеты с прошлым? И они же сорвали его с места, уже во Франкфурте, и погнали назад, в Тюрингию, потому что — по крайней мере время от времени, — «кроме нескольких стихотворений», все другое казалось только иллюзией? «Растущее кризисное состояние» — так это определял Генрих Мейер в своей работе «Гёте. Жизнь в творчестве» (1951–1967). С лета 1788 года Гёте жил уже вместе с Кристианой. Что об этом думали и говорили, он, видимо, знал, и Шиллер, его духовный собрат, не упоминал — по крайней мере на бумаге — о «маленькой подруге». Несомненно, здесь имело место то, что торжествует в индийской легенде, — «свободное соединение любящих как нечто божественное» (Брехт), Стихотворение — самоутешение и одновременно отповедь ограниченным клеветникам, пусть даже автором руководило глубоко скрытое в душе чувство, заставившее его самого, жившего в свободном браке, завершить содержащийся в легенде конфликт именно так, а не иначе. Но какие вместе с тем бездны тут открывались! Играла ли здесь только фантазия, подсказавшая образ Магадева таким, как он предстает в балладе, — требующим в любви «унизительных услуг», разыгрывавшим из себя «ведателя глубей и высей вселенной», который испытывал «через негу и страх терзания мук?» А невеста-вампир из Коринфа? — то, что здесь в извращенном виде торжествует подавленная когда-то плоть, несомненно, но не есть ли это также искаженный облик всепожирающей страсти? Это уже совсем близко к элегии «Аминт», где в образе дерева, оплетенного лозой, символически представлены наслаждение и муки любви:
Как не любить мне лозы, которой я лишь опора?
Тихо и жадно прильнув, ствол мой она обвила.
Сотни пустила она корней и сотни побегов;
Крепче и крепче они в жизнь проникают мою,
Пищу беря от меня, поглощая то, что мне нужно,
Всю сердцевину, она с ней мою душу сосет.
…
Чувствуя только ее, смертоносному рад я убранству,
Цепким узам я рад, счастлив нарядом чужим.
(Перевод Д. Усова — 1, 231)
Это написано во время путешествия по Швейцарии. Исполненное чудесной поэзии стихотворение, поводом к написанию которого послужил подсмотренный в природе феномен, — и только? (Запись в дневнике от 19 сентября 1797 года: «Дерево и плющ — повод к элегии».) Что это? Изъявление верности оставшейся далеко дома женщине, которой в письме 15 августа он высказывал свою обиду на то, что она не верит, как ему недостает ее, и признавался, что хотел бы быть богаче, чтоб брать с собой в путешествие ее и малыша? Или гимн и проклятие любви вообще, которая обрекала его на вечные терзания? Действительно ли Кристиана была для него всем? Не были ли это только общие, привычные заверения, которыми они неизменно обменивались в своих письмах друг к другу? Что навязывалось в воспоминание, когда он писал «Чувство прошлого»? Или это было только упоение поэтическим вымыслом, который еще и теперь, в мае 1797 года, побудил к тому, чтобы заключить стихотворение безобидным оборотом в стиле рококо?
Если розы зацветают,
То вино в бочонке бродит,
Если розы вновь пылают,
Что со мной, не знаю я.
Слезы льются непрестанно,
Сердце места не находит,
И тоскою несказанной
Грудь пронизана моя.
В чем печаль и в чем обида?
И ответ на ум приходит:
В этот дивный день Дорида
Пропылала для меня.
(Перевод С. Заяицкого — 1, 252)
Одно из многих исполненных сомнений стихотворений Гёте, в которых в соединении условного и временного «если» проглядывает то, что может указывать символически на человеческие чувства и мысли. Так построено и дорнбургское стихотворение 1828 года:
Если горы и долины
Из туманов лик откроют…
(Перевод А. Гугнина)
Не молодая ли актриса Кристиана Нойман смутила его воображение, оставила в нем более глубокий след, чем это могли подозревать близко наблюдавшие его люди, для которых Гёте этих лет — «классический» поэт, творец «Германа и Доротеи», и партнер Шиллера в беседах и переписке, обсуждавший вопросы искусства, литературы, публику? Кристиана производила впечатление на каждого, кто видел ее на сцене. Ее обучала Корона Шрётер, и Гёте, как директор театра, особенно много ею занимался, ибо она была для него «самым пленительным, самым естественным талантом, который взывал меня к тому, чтобы обучать ее» («Анналы» за 1791 г.). В 1791 году ей, тогда тринадцатилетней девочке, была поручена небольшая роль в пьесе Шекспира «Король Иоанн»; репетиция с ней навсегда осталась в памяти Гёте: ее игра в сцене, когда принца Артура, роль которого она исполняла, хотят ослепить, недостаточно впечатляюще передавала состояние ужаса, и Гёте, решив с ней сам разыграть эту сцену, так набросился на нее, изображая камергера Хьюберта, что она сильно испугалась и лишилась чувств, а когда она затем прыгнула со скалы и «разбилась»,
Ласково взял ты меня, разбитую, вынес оттуда,
И у тебя на груди мертвой прикинулась я.
Но наконец я глаза раскрыла и вижу: в раздумье
Ты над любимицей, друг, тихо стоишь, наклонясь,
Детски кинулась я, тебе благодарно целуя
Руки, тянула к тебе с чистым лобзаньем уста.
(Перевод С. Соловьева — 1, 221)
Так память прошлого оживает в траурной элегии «Эфросина». В 15 лет Кристиана вышла замуж за актера Генриха Беккера, дважды стала матерью, после рождения второй дочери в июле 1796 года начала прихварывать, но не уходила из театра. В мае 1797 года она, уже тяжело больная туберкулезом, играла в музыкальной сказке Йозефа Вейгля «Петрушка» Эфросину. В этой роли Гёте видел в последний раз Кристиану; потом она смогла выступить только еще раз в июне в роли Офелии в «Гамлете». В Швейцарии его настигло известие о ее смерти. 25 октября 1797 года он писал из Цюриха Бёттигеру: «Известия о ее смерти я давно ожидал, оно поразило меня в бесформенных горах». Тут уже перевоплотилось в поэзию то, что когда-то смутило его воображение: в «бесформенные горы» почту ему, конечно, не носили. «Она была мне мила больше чем в одном смысле», — признавался он. «У любящих только слезы, а у поэтов — ритмы в честь умерших; мне бы хотелось сделать что-нибудь в ее память». У него было — и, пожалуй, не только в поэзии — и то и другое: большая элегия «Эфросина» возникла в ближайшие месяцы и заканчивалась следующими словами:
Рвутся струны в груди от печали; слезы ночные
Льются обильно, а там брезжит над лесом заря.
(1, 223)
В элегии Гёте заставил умершую говорить с ним и заклинать его память помнить о ней:
Явятся после другие, они тебе будут по нраву,
Ведь за талантом большим больший на смену идет,
Но не забудь обо мне!..
(1, 222)
«Анналы» 1797 года запечатлели: «На театре я нашел большую брешь: не было Кристианы Нойман, но оставалось то место, где она возбуждала во мне столь сильный интерес». Кристиана Беккер-Нойман, одна из тех совсем молоденьких женщин, которые затем еще не раз волновали воображение Гёте: Сильвия фон Цигезар, Минхен Херцлиб, Ульрике фон Левецов. Что это? Потаенные желания, пробудившиеся в ранние годы дружбы с сестрой Корнелией, а теперь перенесенные в иные ситуации, где оставалась свобода для эротических фантазий? Свободное пространство, не заполнившееся даже за годы постоянной брачной связи, — не на это ли содержатся намеки в «Аминте»? Не пробуждали ли эти встречи воспоминания об упущенных возможностях — перед лицом надвигавшейся старости? 13 мая он в последний раз видел на сцене Эфросину, 24-м мая датированы «Чувство прошлого» и «Прощание», вторая строфа которого звучит:
Ты прежних песен чарой чудной
Зовешь вкусившего покой
В зыбучий челн отрады безрассудной,
Еще опаснее былой.
(Перевод М. Лозинского — [I, 257])
Так и элегия «Алексис и Дора», написанная в мае 1796 года, — поэтическое воплощение воспоминания обращенного в прошлое: в то время как судно уходит «дальше и дальше вперед», Алексис мыслями возвращается назад, к тому времени, когда он оставался равнодушным к «красоте» Доры, и вспоминает «краткий, единственный миг» перед самым отъездом, когда их сердца бились друг для друга; теперь он любит и любим, но жалеет, что поздно обрел свое счастье, его терзают муки ревности и воображение рисует страшные картины:
…настежь калитка в саду!
Входит другой, и плоды для него с ветвей упадают:
Смоквы дают и ему свой подкрепляющий мед!
Не увлечет ли она и его к беседе? Ослепнуть
Дайте мне, боги! Забыть дайте скорее о ней!
(Перевод З. Морозкиной —1, 219)
Остается открытым вопрос, действительно ли эта элегия, курсировавшая уже в кругу друзей поэта и затем помещенная Шиллером в начале своего «Альманаха муз» на 1797 год, является загадкой, которую Гёте подбросил читателям в прологе (25—30-й стихи), или разгадка ее состоит в расшифровке эротической символики, которой насыщено это стихотворение?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.