Беседа третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Беседа третья

Алла Гербер:

— А какое первое впечатление было от встречи с Глебом?

Инна Чурикова:

— Геннадий Александрович Беглов, второй режиссер Глеба, принес мне сценарий. «Святая душа» он тогда назывался. Спрашиваю: «Молодой хоть режиссер?» Говорит: «Молодой, молодой». А вошел совсем не очень молодой. Это первое впечатление. А потом, когда начались пробы и мы стали работать, я слушала его и думала: боже мой, какой он умный! Мне показалось, что очень близкий. Когда мы с ним вдвоем сидели, и он мне говорил о Тане Теткиной. А я ему — о своей бабушке Акулине Васильевне, о ее плавной походке, о том, как она никогда никуда не спешила, и мне показалось, что Таня Теткина тоже никогда не спешила. И то, что она не спешила, — это была уже бабушкина индивидуальность. Она такая у меня была замечательная бабушка. Вот тогда потихоньку и втюрилась.

— А Глеб был женат?

— Конечно! И он тоже. Мы с ним часто по телефону разговаривали, вернее, молчали, могли по полчаса молчать. Он молчит, и я молчу.

— Что, совсем не прерывая молчания?

— Да! Держим трубки и молчим. Очень сильное чувство было.

— Как по-вашему, оно сохранилось?

— Если бы я сказала, что оно ушло, была бы не права. Мы уже, как у Шагала, — одно дерево. Я себе напоминаю Соню Милькину, которая была женой и ассистентом режиссера Миши Швейцера, — они были сросшиеся. Так и мы — одно тело, две головы. Хоть и конфликтуем, и то, и се.

— И никогда не было желания уйти?

— От Глеба?! (пауза) Нет, никогда! Были ситуации сложные. Были. Когда я. Я не хотела уйти, но очень сильно переживала. Так сильно, что просто сил никаких не было.

— Но это вы преодолели. Вы оба это преодолели.

— Да, потому что есть нечто другое. Что-то другое. И потом, я увлекающийся человек, очень, но все равно я даже не могу представить себе жизнь с кем-нибудь, без Глеба. Не могу. Не могу!

Я вам должна сказать, кто мне был близок. Вот мне очень нравился Петр Ефимович Тодоровский. Очень нравился. Не потому, что он мне нравился как мужчина. Совсем по-другому. Сколько мы с ним хохотали!!! Он был демократичен! Он был необыкновенный! Он был режиссер и не режиссер. Он чудо-юдо. Помню, мы шли по Одессе. У меня были две разных Одессы. Одна — Говорухина, который меня туда привез, а другая Одесса — Тодоровского. Вот, помню, я шла по какому-то волшебному городу. После того как мы там озвучивали «Военно-полевой роман», идем и на весь город хохочем! Мира, жена его, впереди с кем-то, а я с ним. Хохочем! Мне показалось, что Мире это было даже не очень приятно. Но мы все равно хохотали.

Как же с ним было хорошо! Просто было. И работать тоже было легко. Была там одна сцена с Колей Бурляевым, я и говорю: «Петр Ефимович, можно, я расскажу ему свой сон, который мне приснился про Глеба?» — «Какой сон?» — «Да вот, я ехала в метро, а Глеб остался за дверьми, и я. Я не могла его вернуть». Это был сон — ужас. Я не могу его забыть. Я этот сон потом в картине рассказывала. Глеб тоже очень любит импровизацию. Так вот, Петр Ефимович — очень родной человек. Ну, свой человек, понимаете?

— Знаете, я удивилась, когда не увидела вас на похоронах Тодоровского.

— Так я была в другом городе! Я бы, конечно, пошла, но уезжала в это время в Челябинск. Но с утра в тот день говорила о Петре Ефимовиче, где только возможно было.

— Не так много народу было.

— Это не потому, что. Вы видите, какая жизнь ужасная. Но 25 июля Эмма и Эльдар Рязановы проводят вечер памяти Петра Ефимовича. Я обязательно буду говорить о нем, он чудный был, уникальный.

— Действительно, излучающий свет.

— А сколько мы песен вместе пели! Он же там еще, на Икше, был, и мы у них в маленькой двухкомнатной квартирке собирались. Он играл на гитаре, Мира пела, а мы подпевали. Таких, как он, больше нет.

— Мы с вами уже сегодня говорили, что людей такой породы, такой культуры, такого обаяния, такой чистоты — их действительно очень мало. Я об этом много думала: страшная советская страна, страшный режим, а сколько он породил фантастически интересных людей. Не он, конечно. А именно вопреки ему, несмотря ни на что. Эти ребята, которые вернулись после войны, — Тодоровский, Егоров, Ростоцкий, Чухрай, Булат Окуджава.

— А я с Чухраем летала в Аргентину. Вы себе представить не можете, я в него влюбилась! Я поняла, что он тоже очень родной мне человек. Добрый, умный, с юмором. Ироничный. Пока мы летели восемь часов, я в него успела влюбиться. Паша Чухрай тоже очень хороший, в папу.

— Инночка, вот вы сказали «папа», а я подумала о вашем папе — мы никогда о нем не говорили. Они с мамой не жили уже?

— Он ушел от нас совсем молодым к какой-то Раисе Петровне и уехал в Алма-Ату. Там и женился. Я маленькая была, когда они разошлись.

— А вы его помните?

— Конечно. Я помню, как он приехал ко мне из этой Алма-Аты. Мы с Глебом жили тогда в маленькой комнатке. Он приехал туда. Я до этого лет двадцать не произносила слова «папа». Это было так странно — папа. На мне было веселенькое штапельное платье. Оно мне нравилось. А когда мы сели за стол, он помолчал, а потом говорит: «Ин, что ж ты так одета неброско?» Я говорю: «А разве тебе не нравится, папа?» А он: «Ну, что-нибудь из шелка бы. Из атласа». А я: «Сейчас это как-то все носят».

Потом сидели, выпивали. И он нам с Глебом рассказывал, как где-то там видел, как шло верблюжье стадо, не стадо, конечно, а вот это, когда верблюд за верблюдом.

— Караван.

— Ну да, караван. А у него что-то вроде гранаты было, и он ее бросил. Бросил сзади, попугать. Рассказывает и смехом заливается: «Ой, дочка, если б ты видела, как они побежали!» Говорил он все это, пытаясь нам понравиться. Так мне казалось.

— А кто он был по профессии?

— Вообще-то агроном. Работал сначала в Тимирязевской академии. Я когда маленькая была, в детском саду еще, всегда папу ждала. У него было длинное кожаное пальто, такое обтертое, коричневое, — это я помню. Я ждала папу, бежала на дорогу к электричке. Я знала, какой электричкой он приедет с работы. И бежала во всю мочь, спотыкалась: «Папа, папа! Вкусненькое что-нибудь привез?» И он забирался в карманы, долго искал (а у него весь карман был в табаке) и доставал мне урючину, всю в табаке, и говорил: «Вот тебе, дочка!» И я эту урючину очищаю от табака и, счастливая, говорю: «Спасибо, пап!»

— А сколько вам было лет?

— Малюсенькая была.

— Ну, вот однажды он на Ленинском появился, и все?

— Нет, еще появился. Я помню, пришел, а я сильно кашляла. Он говорит: «Дочка, пойду в аптеку, куплю тебе лекарство». Он пошел к двери, а я смотрю на него и вижу его затылок. Такое острое чувство. При всех этих глупых разговорах о верблюдах. Сами понимаете — папа. Я маму свою, Елизавету Захаровну, обожала. А папа. Вот ушел. И больше не вернулся.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.