Зима успокоения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зима успокоения

Под Новый год, когда многие ребята уехали в Москву, я заболел малярией. Смерил температуру — 41°, смерил через час с четвертью — 41,4°. Я где-то вычитал, что когда доходит до 42°, человек умирает, так как белки, входящие в его состав, свёртываются. Я сосчитал, что через 1 ч. 42,5 мин. я умру, и… заснул. То, что я пишу об этом в возрасте 71 года, доказывает, сколь ненадёжны прогнозы, основанные на прямой экстраполяции.

В колонии осталось совсем мало народа.

Многие ребята, у кого были родные, ездили в отпуск. А мне некуда было ездить. Мама встретила в Москве Соню Доброхотову. Пути их совсем разошлись, но в знак старой дружбы Соня пригласила меня погостить у них. Учитывая, что я только что и сильно переболел, мама отпустила меня к ним на недельку. Я наслаждался жизнью. Целыми днями я ходил по музеям, особенно по Политехническому, по публичным лекциям. Вечерами часто шёл в театр, хотя и смущался отчасти, потому что был я в лаптях и на брюках у меня было 16 заплат другого цвета, чем первоначальный. Я их сам поставил на уроках, причём белыми нитками и очень этим гордился, но чувствовал, что в театре они как-то не звучат, стиль не тот. Контрамарками в Камерный меня снабжал сам Николай Михайлович Церетели. Помню, что мне понравился «Король-арлекин» и не понравилась «Сакунтала». Все декорации, жесты, костюмы, выдержанные в стиле персидских миниатюр, казались мне жеманными, неестественными. Что мне в Москве понравилось больше всего, так это моя полная свобода и безделье. Я уже забыл, как это бывает.

Хуже было вечерами у Доброхотовых, хотя они за мной ухаживали, старались развлекать, а Миша едва не выжег ради меня себе глаз. Он пустил бегать по воде кусок натрия (он был химик), это было очень забавно. Но натрий внезапно взорвался, и крупинка попала ему в глаз. Скверно было то, что супруги всё время грызлись между собой. Я первый раз наблюдал семейные сцены и не знал, куда деваться. Ссоры возникали поминутно из ничего. Соня и Миша ругались зло, грубо, стараясь друг друга унизить и не стесняясь моим присутствием. Отношения так обострились, они так осточертели друг другу, что я не понимал, как можно так жить. В немногие мирные минуты они читали вслух «Любовь в природе» Вильгельма Бёльше. Они считали крайне полезным просвещать меня в этом отношении. Но я застал их чтение на середине — про любовь у рыб. Я запомнил место про селёдок. Они идут на нерест огромным косяком. Плотно прижимаясь друг к другу. Взаимное трение вызывает у них чувство сладострастия и они выпускают икру и молоку. Так что вся стая ими пропитывается и облипает. Всё это было довольно противно. Я размышлял о том, как у селёдок обстоит с семейными сценами, когда они живут в свальном грехе.

В общем от семейной конституции Доброхотовых у меня осталось тошнотворное чувство. Я вспоминал их пребывание в Ельдигине и думал: «Как могли такие весёлые, такие влюблённые молодые люди дойти до жизни такой?»

Раз ночью я совершил позорный поступок. Я спал в столовой на диване, тут же на раскладушке спала домработница. Рядом стояла китайская фарфоровая ваза с меня ростом — фамильная драгоценность. Домработница наутро рассказывала:

«Софья Ивановна, ночью я проснулась, потому что гость-то ваш уж больно кричал во сне: „Держи его, лови его, бей! Ты будешь солому поджигать? Вот я тебя сейчас!!!“ Я обмерла. А он, родимый, как вскочит, как схватит стул. Да по вазе! Она на мелкие кусочки рассыпалась». Мне было ужасно стыдно. Так-то я заплатил за гостеприимство. За взрыв натрия и за влюблённых селёдок! Больше я Доброхотовых не видел.

В это время я стал вегетарианцем. В колонии было много вегетарианцев: все теософы — мама, Мага, Варвара Петровна, все сотрудники и ребята, пришедшие из толстовских и трезвеннических колоний — Олег, Всеволод, Яша, из учеников — Серёжа белый, Алёша. Было неприятно и неудобно делать два разных обеда, а МОНО нам изредка выдавало мясо. Поэтому все согласились, когда мама предложила менять мясо на масло. Но первый год менять было особенно нечего.

Желающие могли есть мясо у себя в комнате, если родные привозили им его в подарок. Все такие счастливчики делились с соседями — мясоедами.

Я прочёл рассказ Короленко про чикагские бойни. Он произвёл на меня очень сильное впечатление. Я подумал, что надо бросить есть мясо. Да, боязно, всегда голодный как волк, а ещё от мяса отказываться! Потом подумал: «А когда ты в последний раз видел мясо? В тот день, когда красноармейцы умыкнули у тебя конину. Три года назад! И не умер». Выходило, что без мяса можно обойтись. Зато совесть будет спокойна, что никого не заставляю резать телят, чего сам не смог бы делать. Правда, было ещё одно препятствие: придётся тысячу раз объяснять, почему я отказался от мяса. Я не обладал маминым талантом проповедника и боялся, что надо мной будут смеяться. Но это соображение, конечно, было постыдное. И я завязал.

Случай проверить свою стойкость представился немедленно. В колонию приехал папа и привёз мне полкило сала. Ох, как хотелось его съесть! В «последний раз», а уж потом завязать. Но я чувствовал, что потеряю к себе уважение, если сделаю это. Кроме того, было ещё одно соображение: я знал, что папа оторвал этот кусок у себя, у своей семьи, хотя они голодали не меньше меня. Может, ему пришлось выдержать Тамарины слёзы или даже семейную сцену. Он получит амнистию, если привезёт сало назад. И я ему первому сказал, что стал вегетарианцем.

Мама пригласила папу преподавать у неё историю в связи с отъездом Маги. Он согласился приезжать раз в две недели, чередуясь с Сергеем Викторовичем. Для него был ценен хоть такой грошовый заработок. Он начал со средних веков, преподавал учёно, трудно, как в университете. На первом уроке читал нам Риккерта, которого слушал в Гейдельберге. Он увлекался и забывал, что перед ним не студенты, а мальчишки и девчонки, да и те в лаптях. Но мама считала, что нам полезно напрячь мозги, понюхать, наконец, как пахнет настоящая наука.

В колонии наступил спокойный период. К Рождеству отмолотились и погрузились в учение. На уроках, если не надо было записывать, девочки шили, делали пояски, ёлочные игрушки — тоже зарабатывали на пропитание. Коля изобрёл способ лить из свинца ёлочные подсвечники и сбывал где-то в Москве в пользу колонии. Мальчики стремились создать столярную мастерскую. Я с опытным столяром Николей сочинял заявку на инструмент в МОНО. Он диктовал:

— Шпунтубель, зенцубель, цинубель, ресмус, малка, всего по две, нет, лучше по три штуки…

Мы потом составляли эти заявки каждый год, но так ничего и не получили. Я до сих пор не знаю, что значат эти шпунтубели и для чего они нужны.

Мы очень сплотились и привыкли друг к другу. Мамин девиз: «природа и труд» себя оправдывал. На предложение некоторых родителей просить помещение в Москве или разобрать ребят по домам, чтобы подкормиться хоть немного, большинство отвечало: «ни за что».

От чего я устал, так это от двойной ответственности: председателя сельхоза и патрульного скаутов. Особенно тяжело было второе: заботиться о моральном состоянии десятка человек. Я к этому не чувствовал вкуса, и у меня это не получалось. На одном сборе я решительно отказался от поста, сказав: «Пусть Коля заботится о душах, а я буду заботиться об овсе».

А Колю, тоже отказавшегося, заменили двумя девочками — Галей и Бертой. Но о своей душе я всё-таки продолжал заботиться, потому вошёл в кружок «Обещаю», который занимался этическим усовершенствованием и углублённым разбором маленькой белой книжечки Кришнамурти «У ног Учителя». Это была очень мудрая книжечка, нечто вроде теософического Евангелия. Про Кришнамурти поговаривали, что он был посвящённым, последним воплощением Великих Учителей. У мамы постоянно висел на стене его маленький портрет — юноша индус удивительной красоты.

Кружок состоял из четырех человек: Галя, Нина Белая, Коля и я, под руководством мамы. Мы на каждое занятие брали несколько строк из «У ног Учителя», готовились по ним, потом делились своими мыслями, разбирали, какие выводы надо сделать для себя из данного отрывка, ставили перед собой этические задачи: вырабатывать терпимость, внимательность, заботливость к людям, иногда к какому-нибудь особо трудному члену колонии. В следующий раз отчитывались в своих успехах или неудачах. Иногда отчёты представляли в виде символического рисунка. Всё это было очень полезно и, кроме того, сильно сближало нас, членов кружка. Таких кружков было в колонии несколько.

А Галя определённо мне нравилась. Она была молчалива, скромна, в то же время очень трудолюбива, охотно бралась даже за мужскую работу. Да и внешне — круглолица, курноса. Все мои прежние симпатии, кроме Лиды, обладали этими же качествами. Высказывалась на уроках, на кружке она редко, но когда высказывалась, её мысли казались мне близкими. Что-то будет? Только не надо спешить.

Надо было первым делом кончать с Лидой. Я написал ей, что, исполняя обещание говорить всегда правду, я должен признаться, что никаких чувств к ней у меня не осталось. Но я всё-таки с волнением ждал ответа, боясь прочесть в нём мольбы, отчаяние слёзы… Через месяц я получил письмо, где говорилось, что я молодец, снял с её души камень, что она давно уже собиралась написать мне письмо такого же содержания, да никак не могла решиться.

Опять готовили постановки. Веру Валентиновну тянуло на классику. После неудачи с Тургеневым она посягнула на Софокла. Но «Антигона» так явно не подходила к стилю нашей жизни, показалась нам такой напыщенной, ходульной, что ей пришлось от этого плана отказаться.

Стали разучивать «Снегурочку» Островского. Я был Берендеем, Галя — Снегурочкой, Фрося — Купавой, Ира Большая — весной. Но и эту пьесу Вера Валентиновна не довела до конца.

Позже, уже без Веры Валентиновны, мы эту постановку всё-таки осуществили, но без Иры и без меня. Прошёл спектакль с большим успехом.

Олег подал идею поставить пьесу собственного сочинения. Текст был весёлый, псевдонаучный и сатирический, пародийный и в то же время вещий. Вряд ли сам Олег предполагал, какие великие потрясения в нашем мире он предсказал в этой пьесе. Она называлась «Хламида-монада». Мы горячо на неё отозвалась, а Вера Валентиновна реагировала бурным отчаянием; ей это казалось профанацией театрального искусства. Мама нас поддержала. Она была за инициативу в искусстве, иначе говоря, за отсебятину. События заставили нас на год отложить постановку. Поэтому о содержании пьесы я расскажу позже.

Многим наша колония нравилась. Несмотря на голод и трудные условия, люди охотно отдавали к нам своих детей. Приехал раз агроном из МОНО, ревизовать наше сельское хозяйство, немец, сухарь, но поставил нам 5+. Видно, уж очень плохо было поставлено дело в других колониях, если мы удостоились такой отметки. Более того, он просил принять к нам свою дочку. Так мы заимели простую и старательную девочку Тамару. Её и Костю избрали в Домхоз, организацию, параллельную сельхозу и призванную наводить порядок в доме, в котором с удивительной настойчивостью все создавали кавардак и захламлённость.

Материальные условия были по-прежнему неважные. Бывало так, что по месяцу ели одну мороженую картошку без масла, пили кипяток без сахара, по неделе не видели хлеба. Когда была ржаная мука, старшие мальчики, а также Фрося, Вера и Галя пекли хлеб по очереди. Дело это я делал с удовольствием. Заваривали большую квашню-кадушку. Месить приходилось в майке, рука уходила по плечо. Истопить русскую печь тоже было искусство. Выкладывали тесто на 6 больших противней. Задвигали в печь ухватом. Угли разгребали так, чтобы хлебы покрылись блестящей корочкой, но не подгорели. Цимес состоял в том, что комья теста, попавшие на края противня и заусенцы на хлебе пекарь имел право съесть.

Когда печь немного остывала, устанавливалась очередь из мальчиков в ней же мыться. Это было предельно неудобно: мыться приходилось лёжа на боку, в страшной духоте, чуть пошевельнёшься — вымажешься в саже как чёрт. А уж вылезать! Но это было единственное место, где было тепло и не было риска простудиться.

Жилось по-прежнему трудно. Некоторые колонисты стали уходить из колонии. Но это всё были скорее случайные ребята: Женя Зеленин, Жора и Валя Церетели. Уехала Варвара Петровна и увезла с собой мать Елену Ивановну и брата Шуру. Женя и Шура мотивировали свой уход желанием серьёзно учиться музыке. Но музыкой ни тот, ни другой и в Москве не занимались.

Ремонт дома мешал наладить нормальную жизнь. Первые рамы рабочие починили, но вторых не сделали. При одних рамах натопить дом было невозможно. С 4-х часов дня в доме становилось темно. Занимались при коптилках, а когда достали 3 лампы на 16 комнат, то всё равно для них не было стёкол.

Уже три преподавателя были приезжающие, а сообщение с Москвой оставалось ужасным. Однажды мама, возвращаясь из Москвы, сутки провела на вокзале. Под дачные поезда подавались составы из товарных вагонов. Их штурмовала такая толпа народа, что милиция стреляла, чтобы отогнать пассажиров. Поезда уходили с опозданием на 3–4 часа и более.

Вера Валентиновна наметила очередную постановку. Это был роман Твена «Принц и нищий», где Галя и Берта играли принца и нищего. Работали над ней по вечерам с большим энтузиазмом. На этот раз спектакль удался на славу, все остались довольны.

Наконец, нашёлся молодой человек, Гавриил Осипович, он же Ганя, который согласился разгрузить маму хотя бы от обязанностей агента по снабжению колонии продуктами. Он был сухой, стройный, чёрный как цыган, с сумасшедшинкой в глазах, очень самолюбив и не менее энергичен. Свои обязанности он выполнял отлично: проводил отчёты, выколачивал ассигновки, зубами выдирал продукты. Когда пошло мясо, продавал его на рынке и покупал масло, сам грузил мешки и всё это постоянно голодный. Подкормить его старались, когда приезжал, наконец, в колонию; ему давали дополнительный паёк как больному.

Ганя переехал к нам с женой Ольгой Афанасьевной и падчерицей Лилей. Ольга Афанасьевна приняла от Ксении Хар-лампиевны обязанности портнихи. Была она лет на 10 старше мужа. Когда-то прежде спасла его от пьянства и чуть ли не уголовной дорожки и для крепости женила на себе. У нас она была как парализованная, спала в шкафу, опасаясь холода и воров. Её дочка Лиля была весёлая и смазливенькая девочка, по знаниям подходившая в нашу младшую группу, но по возрасту на 2–3 года старше.

Кроме Лили мы приняли за эту зиму четырёх ребят.

Петя Карпов, большой и сильный мальчик с лицом русского молодца, но некрасивый, с политическим зачёсом на русых волосах, пришёл к нам из толстовской коммуны на Кавказе, на Михайловском перевале. Это было довольно случайное приобретение, оно основывалось только на том, что Петя, попав в Москву, разыскивал вегетарианскую колонию. Он был напичкан толстовскими идеями. К нашей колонии он относился иронически. Несколько его словечек вошли в историю. Когда ему говорили, что у нас, мол, принято делать так-то, он криво усмехался:

— Тхе, интэрэсно… — И затем пускался в критику. Затем, переходя к позитивной части, начинал:

— А у нас на перевале… — Тут следовала дидактическая часть, поучение, как надо жить.

В работе он преимущественно ссылался на расширение сердца и всячески отбояривался от неё. Но мог сделать многое, особенно когда на него глядели девочки. Однажды он разгружал полок с продуктами, взваливая на спину по два пятипудовых мешка и свободно вносил их по лестнице. По вечерам Петя с упоением танцевал со всеми девочками по очереди, но большинство из них скоро стало чуждаться его. В нём ни на грош не было деликатности, рыцарства, свойственного мальчикам-колонистам. Удивительно, что некоторым из девочек он нравился.

Вторым приобретением, как оказалось, более удачным, был Боря Корди. Это был маленький мальчик, самый маленький в младшей группе. Он был греческого происхождения, хотя родился в Ростове Ярославском. В Колонии он получил целый ряд прозвищ: Борица, омо-Борица, Боря-Чижик, Боря Маленький (так как вскоре появился и большой). Вначале он был не в меру простоват, наивен и тянул всё под себя, как кулачёк. Но он быстро развивался и вышел отличным молодым человеком. А внешне он действительно был похож на чижика своим носом с горбинкой.

Он с двумя сёстрами постарше остался сиротой. Сергей Викторович Покровский, как-то встретившись с ним в Ростове и узнав его судьбу, взял его в приёмные сыновья, хотя в то время у Покровских, весьма небогатых людей, было собственных три сына и приёмная дочь. Какое-то время спустя Сергей Викторович привёз Борю к нам, и тот стал отличным колонистом.

Мать Кости Большого, Вера Иосифовна, нередко приезжала в колонию и скоро стала своим человеком, всеми любимым. А потом она привезла своих двух младших детей, близнецов по 12 лет — Витю и Галю. Для колонии эти дети были малы, их не хотели брать, так как им негде было учиться. Но Витя очаровал всех, поэтому было решено их оставить.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.