Зима кошмаров
Зима кошмаров
ОДИНОКИЙ ПАРОМ перевез нас из Дувра в Кале; там мы с моей новой настоятельницей сели в грязный серый поезд и отправились в Брюссель. Всю дорогу мы ехали молча, что казалось до странности неприличным, потому что мать Жозефина была воплощением утонченности. Возможно, она о чем-то глубоко задумалась.
Преподобная была необычной женщиной. В то время когда мы познакомились, ей уже исполнилось сорок лет: это была хорошо сложенная ирландка с очень бледным, но красивым округлым лицом. Многих людей бледность не красила, однако матери Жозефине она очень шла, наделяя ее правильные черты лица неземной красотой и придавая ей обманчивый налет болезненности. Наиболее заметной ее чертой были полные подвижные розовые губы. Они будто напрашивались на поцелуй! Я была уверена, что ее жертва в виде обета безбрачия оказалась гораздо больше моей: она могла бы иметь поистине феноменальный успех в светском обществе! Когда она открывала рот, вас завораживала магия ее ирландского говора, пробуждавшего смутные сны о кельтских ведьмах, эльфах и феях. Благодаря очкам ее выразительные глаза казались еще больше и, как считали некоторые недалекие люди, с которыми она общалась, выглядели невинно.
Однако мать Жозефина не была ни наивной, ни болезненной. Она могла бы стать успешным политиком, если б в шестидесятые годы женщины интересовались политикой. Во времена Маргарет Тэтчер она легко смогла бы довести до совершенства свой женский ум, стратегические способности и словесную гибкость, а также украсить любой прием естественной красотой и ирландским обаянием. Мать Жозефина применяла все эти качества ради выживания монастыря.
Будучи прирожденным психологом, она научилась использовать людей, не теряя к ним сочувствия.
Монастырь Монжуа был огромным. Его невероятный фасад простирался вдоль авеню Монжуа, а примыкающая собственность, Лоншамп и Ле Шато, смотрели на другую улицу. Содержать эти древние трехэтажные сооружения стоило немалых денег. В зимнее время огромные помещения отапливались только благодаря пожертвованиям одного из брюссельских богачей. Счета за топливо были чудовищными, поскольку в течение всей зимы во внутренних помещениях на трех этажах поддерживалась постоянная температура в двадцать градусов выше нуля. В монастырской школе занимались примерно девятьсот учащихся, живущих в Монжуа постоянно, и множество учеников, приходящих ежедневно. Все в жилых помещениях было огромным: спальни, столовая, классы, коридоры, даже храм. Потолки были столь высокими, что окна располагались выше человеческого роста ради соблюдения пропорций.
Во время дозволенного перерыва для общения в столовой меня представили и в соответствии со скромным статусом посадили рядом с рабочими сестрами. В конце концов, я еще не занималась преподавательской деятельностью и не имела «репутации». Я ее и не хотела иметь, однако подобное мнение было ошибочным: люди, способные создавать себе репутацию, были полезны и высоко ценились церковной системой. Я же чувствовала себя не в своей тарелке, когда дело доходило до подобных игр. Оставалось лишь надеяться, что мне удастся убедить всех и каждого в своих добрых намерениях и продемонстрировать пока еще нигде не проверенные способности преподавателя.
МОНАСТЫРЬ Монжуа предлагал новую и довольно смелую услугу: образование для детей богатых американских бизнесменов. Семьи американцев не хотели, чтобы их дети сталкивались с глубокими и зачастую жестокими бельгийскими предрассудками. (Американцы – иностранные выскочки, которые считают, что знают больше нашего, и отнимают у нас деловые возможности.) Посылая детей в специально организованную для них школу, американцы только усугубляли социальную отчужденность, а мать Жозефина должна была успокаивать раздраженных бельгийских покровителей, проделывая это со свойственным ей изяществом и дипломатией.
Школа Сент-Джон, как ее называли, включала в себя все начальные классы, но ей самой попросту не хватало места. Мне доверили обучать детей труду. Материалы для занятий и детских работ хранить было негде, кроме как на полках, занятых книгами, и те очень часто оказывались на полу.
Амбиции матери Жозефины отражались в ее требованиях, согласно которым дети должны были хорошо учиться, и особенно это касалось труда. В конце концов, рукотворные предметы были чем-то осязаемым. Координация у пятилетнего ребенка развита не столь хорошо, как у девятилетнего, но почему бы не помочь детям расширять свои возможности? Дети превратились в сырье для монастырской машины по созданию репутации, а я в любом случае прибыла для испытаний, так что не имело значения, выполнимо мое задание или нет.
В результате я много работы делала сама, бесконечно пытаясь исправить неизбежные ошибки малышей. В то же время мне становилось ясно, что американские дети обладают неустрашимостью, в корне отличаясь этим от австралийских, английских и бельгийских детей. У них была уверенность в себе, что казалось удивительным и обнадеживающим. Они были открыты, разговорчивы, общительны и не привыкли приходить в класс молча, как учили всех нас. Я втайне надеялась, что от них никогда не потребуют соответствия таким деспотическим правилам.
Нет необходимости говорить, что я не имела ничего общего с управлением. Я даже не была классным руководителем. Молодая сестра Стефан, худая, сообразительная ирландка-директриса, несомненно, получила резюме, выставлявшее меня не в лучшем свете. У нее была бессознательная привычка презрительно кривить тонкие губы, вскидывать подбородок и не обращать внимания на то, что я говорю. Невозможность содержать материалы для труда и детские работы в порядке давала ей отличный шанс делать мне выговоры. В конце концов, я положила все предметы в коробки и разместила их в передней части класса, у официального места учителя, где по ним точно не будут ходить.
Слишком мелочно будет рассказывать, что все мои старания фактически саботировались. Надоедливая критика сестры Стефан воспринималась мной как постоянные притеснения. Я здесь, чтобы проходить испытания, но как в такой обстановке я смогу их пройти? Наконец, я сдалась и решила смириться с происходящим.
К моему немалому удивлению, меня попросили преподавать английский язык. Обучение в Манчестере включало обязательное преподавание английского, поэтому задание казалось достаточно честным. Я не смогла найти учебный план, поэтому спешно сама придумала несколько уроков. Мне нравилась поставленная передо мной задача, но все довольно быстро закончилось во время внезапной проверки матери Жозефины. На доске я написала глагол «to eat» («есть»). Прошлое время выглядело как «ate»: «Этим утром она ела яблоко».
И тут прямо перед всем классом мне заявили, что я ошибаюсь. На правильном английском «ate» следует писать как «eat», настаивала мать Жозефина. Я вежливо возразила, но она не сдавалась.
«Сестра, возможно, в ходе своего обучения вы что-то пропустили, поскольку английский не ваш родной язык. Пожалуйста, исправьте свою ошибку».
Она наблюдала, как я меняю «ate» на «eat». В тот момент я променяла еще немного своей честности на смирение, а вместе с честностью и самоуважение. До сих пор я не знаю, была ли мать Жозефина просто педантичной, поскольку «eat» является устаревшей формой причастия прошедшего времени, или то было испытанием, имевшим целью узнать, сдамся я или буду сопротивляться. В любом случае, английский язык я больше не преподавала.
Убежденность главы ордена в том, что для Австралии я недостаточно хороша, и было причиной, по которой, как мне сказали, я находилась в Монжуа, словно на курсах повышения квалификации. Поэтому я готовилась к довольно жесткому обращению. Будь у меня другой стиль мышления, и опыт был бы другим. Скорее всего, меня бы не притесняли и не относились ко мне как к глупому ничтожеству. Если б мы с матерью Жозефиной хоть раз смогли поговорить по-человечески, кто знает, как изменилась бы моя жизнь в руководимом ею монастыре.
ОДНАЖДЫ мать Жозефина отослала меня с глаз долой на улицу. Я подстерегла ее, когда она покидала столовую, в отчаянном желании поговорить. Я была в Монжуа больше месяца и еще ни разу не беседовала наедине ни со своей настоятельницей, ни с кем бы то ни было еще. Казалось, я вообще не имею никакого значения. Она отправила меня прогуляться, решив так попросту избавиться от моего присутствия. На улице стоял холодный зимний день, по небу плыли хмурые тучи. Я надела перчатки (в них внезапно обнаружились дырки, словно прогрызенные невидимой молью) и пошла на площадку для отдыха. Я не спросила, как долго мне надо гулять, и не собиралась возвращаться, пока не получу такой приказ. Но как я могла ожидать, что мать Жозефина, под началом которой находилась тысяча человек, запомнит, что послала меня на холод? Я упрямо не желала вернуться и узнать, не хватит ли мне гулять? В результате я упорно бродила по двору пять часов подряд до самых сумерек, и, возможно, ходила бы целую ночь в ожидании того, что настоятельница, наконец, признает свое неблагоразумие.
«Сестра!» Я очнулась от настойчивого голоса молодой монахини, со всех ног бегущей ко мне. «Мать Жозефина передает вам, что вы можете вернуться». Она подошла ближе и заглянула в мое замерзшее лицо. «Я увидела вас из окна, – объяснила она, – и спросила мать Жозефину, что вы делаете так долго на холоде, а теперь еще и в темноте». Мать Жозефина всего секунду выглядела озадаченной, но потом промолвила лишь одно: «Можете выйти и позвать ее».
На следующий день у меня поднялась температура, что было неудивительно после столь длительного пребывания на холоде. Втайне я испытала облегчение, поскольку решила, что смогу отдохнуть от работы. Меня послали к врачу на прием и, если потребуется, за лекарствами. К моему удивлению, она сказала, что у меня нет температуры! Я была потрясена: лоб и щеки горели, сухие губы потрескались. Я осмелилась спросить, не сломан ли градусник, но от меня грубо отмахнулись. Ей приказали не обращать внимания на мои просьбы? Не было ли это частью наказания?
Я стояла у врачебного кабинета, не зная, что делать дальше. Врач занималась своими делами, и я набралась храбрости попросить у нее еще раз измерить мою температуру. Она неохотно согласилась, но результат оказался тем же – температура в порядке. Я подумала: может, моя температура ниже, чем у других людей, и ее подъем показался врачу нормальным уровнем? Не получив ни сочувствия, ни лекарств, я испытала неодолимое желание забраться под одеяло и уснуть. У меня быстро развилась тяжелая простуда, из-за чего мне запретили общаться с остальными и на три дня освободили от преподавания, но остаться в кровати не позволили.
МОИ РОДИТЕЛИ отправились в Голландию и по пути решили увидеться со мной в Бельгии. Это было замечательно. Меня переполняли радостные эмоции от возможности снова их увидеть, и они тоже были счастливы нашей встрече. «Как ты, Карла?» – спросила мать, пристально глядя мне в глаза. Я медлила с ответом. Мне хотелось отбросить все условности и рассказать, как плохо здесь живется, но лицо мое оставалось спокойным. Я все еще была преданна ордену и никогда не выносила сор из избы.
Мать Жозефина проявила чрезвычайное гостеприимство, будто мои родители были королевскими особами. Их угостили чаем с печеньем и провели по монастырю, завершилась экскурсия в церкви. Впрочем, жилые помещения монахинь и место, где спит их дочь, им не показали. Если бы это случилось, отцу бы понравился матрас из конского волоса. Тем временем мне очень хотелось поведать им все без прикрас о своей здешней жизни. Возникло жгучее желание, чтобы они увезли меня домой. Как и в шестилетнем возрасте, мне хотелось, чтобы родители обняли меня и дали понять, что любят. Ничего подобного не случилось, когда мне было шесть, ничего не произошло и в Бельгии. Наконец, наступило время прощания, и они уехали.
РОЖДЕСТВЕНСКИМ утром я проснулась в своей спальне на последнем этаже и бросила взгляд из крошечного окна на косые крыши домов: в то предрассветное время все вокруг покрывал снег. Это было волшебное утро. Я пробила корку льда в тазу с водой и умылась.
Днем самые молодые сестры общины долго убирали снег с широких мощеных дорожек перед монастырем. Большими лопатами и жесткими метлами мы сбрасывали снег в водосток. Около дюжины монахинь работали на улице более трех часов.
Несколько дней спустя снова пошел снег. Он слегка подтаял, затем замерз, и нас послали счищать наледь, вооружив солью и ломами. Мимо нас прошла пожилая чета. Если бы только я не подняла глаз и не поймала взгляд старика! Словно подпав под действие какого-то проклятия, он посмотрел на меня, неожиданно поскользнулся и всем телом рухнул на лед. Он застонал от боли, жена помогла ему подняться. Никто из нас не заговорил с ним и не бросился на помощь – правило молчания отдаляло нас от людей, запрещая любые проявления человечности.
Пансионеры разъехались по домам на рождественские каникулы, и вся община на три дня погрузилась в размышления, как это было принято по праздникам. Для руководства этим процессом был нанят священник-иезуит, дважды в день вдохновенно читавший в храме проповеди. Это была отличная возможность улучшить мой французский. Бог знает, каково было злополучному священнику с энтузиазмом рассуждать перед группой женщин, сидевших неподвижно и из притворной стыдливости даже не смотревших на него. Бросая на священника редкие взгляды, я поняла, что его, должно быть, просили не смотреть сестрам в глаза, и вместо этого он адресовал свои речи статуям и стенам в задней части церкви.
В рождественские каникулы я начала писать родителям письмо. Это было единственное письмо, которое я сумела отослать им за шесть месяцев пребывания в Монжуа. Чтобы его закончить, потребовалось больше восьми недель, поскольку, как это ни странно, каждый раз, когда я просила бумагу, мне давали только один лист, и, прежде чем рассматривалась каждая (письменная) заявка, проходил не один день. Почтовую бумагу хранила сварливая и непривлекательная из-за недостатка гормонов монахиня. Кажется, она считала своей обязанностью не давать мне бумагу, конверт и марку, превратив этот процесс в молчаливую и мучительную эпопею.
Мать заметила, что четырехстраничное письмо было датировано двадцать шестым декабря, но не приходило к ней до марта. Этот факт, а также собственно содержание письма вызвали у матери беспокойство относительно моего благополучия. Я восхищаюсь ею за такую проницательность, поскольку письмо было достаточно оптимистичным. Тревогу она почувствовала, когда прочитала замечание о недавнем процессе размышлений: «Знаешь, можно быть несчастной, жалкой, одинокой и бедной, как церковная мышь, и тем не менее все равно испытывать счастье, потому что Господь всегда с тобой».
Мать начала выяснять, почему я не вернулась в Австралию вместе с другими сестрами. Она адресовала свои вопросы настоятельнице в Дженаццано, настаивая, чтобы та написала в Англию. Через некоторое время она встала в позу и жестко потребовала ответов, чувствуя, что что-то идет неправильно. Именно мать способствовала тому, что я уехала из Брюсселя, но, прежде чем это случилось, прошло еще два месяца.
КАК РАЗ в то время одной из учениц понадобились уроки английского языка, поскольку она собиралась вскоре отправиться в Англию. Меня спросили, не желаю ли я стать ее учителем, и я с удовольствием согласилась. Когда родители девушки поинтересовались, сколько я возьму – будто я имела какое-то представление о бельгийской валюте или о стоимости часа преподавания, – я ответила: «Немного», – и это все, что они смогли выудить из меня за последующие недели.
Девушке было около шестнадцати лет, и мы отлично сработались. Она объясняла мне тонкости французского языка, и я не чувствовала себя в проигрыше. Мы занимались в маленькой музыкальной комнате, где пахло тиковым деревом, из которого были сделаны панели. В комнате был обычный скрипучий пол и окна ниже уровня плеч, выходившие на уличную площадку. Учеба шла хорошо, и с каждым днем крепло мое чувство собственного достоинства, поскольку рядом находился человек, выражавший только признательность. Это было очень здорово. Когда настало время уезжать, а я и не думала уточнять свою зарплату, отец девушки перечислил монастырю довольно крупную сумму. Сестра, отвечающая за финансы, публично объявила в столовой о щедром подарке, признав мой вклад. Неожиданно я приобрела некоторый вес в этом месте, что оказалось очень приятно. Я так никогда и не узнала, сколько денег заработала для монастыря.
После этого небольшого происшествия что-то во мне изменилось. Мои отношения с общиной не претерпели изменений – по-прежнему все были погружены в работу и большую часть дня казались невидимыми в огромном здании, – но я начала общаться с рабочими сестрами, стремясь укрепить недавно возникшее ощущение того, что я тоже человек.
В отличие от монахинь-преподавателей, рабочие сестры представляли собой гораздо более сплоченный коллектив. Они работали в прачечной, готовили еду и мыли посуду. Когда у меня была такая возможность, я присоединялась к ним после еды, помогая вытирать тарелки. Мне нравилось их общество, в котором чувствовалась определенная независимость и уверенность в себе. Они были простыми, добрыми, безответными и преданными женщинами, за одним-единственным исключением.
Одна монахиня любила поговорить, высказываясь при любой возможности, хотя рабочих сестер не должно быть видно и слышно. Максимум, что они могли, это иногда рассказать анекдот; от их недалекого с точки зрения окружающих ума не ждали ничего, кроме рабского соблюдения тишины. Все рабочие сестры безропотно принимали свой невысокий статус, за исключением Болтушки – сестры Патрис. Сестра Патрис умела говорить правду, приводя в замешательство мать Жозефину и ее советниц. Она легко спорила с ними, не подчинялась указаниям замолчать. Я считала ее веселой, дерзкой, отважной, глупой и светлой. Она умела рассеивать безусловное почтение к настоятельнице, доминировавшее в монастыре, и спускала всех с небес на землю.
Однажды сестра Патрис заявила: по ее мнению, девочкам дают плохую пищу. Мать Жозефина пытается сэкономить на продуктах. Вскоре после этого в столовой старших учениц возник конфликт: они заявили, что поданная еда собачья и они ее есть не будут. Момент был очень неприятным. Мать Жозефина должна была улаживать инцидент, используя все свои таланты. Бурю утихомирили, как это случалось всегда, но ее легко можно было избежать, если бы начальство вовремя прислушалось к мудрому и честному замечанию возмущенной рабочей сестры.
Я начала понимать суть товарищеских отношений среди рабочих сестер – это и был секрет их выживания в потогонной системе монастыря. Все они являлись выходцами из фламандских крестьянских семей и привыкли к тяжелой работе. Они понимали, что жизнь по ту сторону монастырских стен была бы не лучше, а, скорее всего, хуже. Здесь, по крайней мере, они были в безопасности, а на старости лет за ними присмотрят, если это понадобится. В те дни не иметь мужа казалось не такой уж плохой идеей: сообразительная женщина вполне могла предпочесть жизнь в монастыре. Я хорошо узнала этих сестер, и они были далеко не наивны.
Одна из них, сестра Элен, все время держалась в тени. У нее было лицо с тонкими, ангельскими чертами, в ее слегка раскосых спокойных глазах пряталась улыбка. Я никогда не слышала, чтобы она говорила; либо она была верна правилу молчания, либо испытывала какие-то трудности с речью. Но, судя по всему, она по этому поводу не переживала. Сестра Элен была бальзамом для моей души – от нее исходило ощущение покоя и доброты. Иногда она спокойно смотрела на меня, и горечь из моего сердца исчезала.
Я обнаружила круг людей, к которому могла отнести и себя. Судя по всему, они понимали, что хоть я и являюсь гостьей-преподавателем, но не занимаю в монастырской иерархии сколько– нибудь значимое место, будучи молодой и уязвимой. Они доверяли мне и дали понять, что поддерживают меня.
Однажды сестра Элен показала мне нечто странное и удивительное. Она поманила меня и открыла шкафчик для хозяйственных принадлежностей. Там я увидела спрятанную в углу статуэтку чернокожей Мадонны. От одного ее вида волосы у меня на голове встали дыбом. В этой Мадонне крылась странная энергия; ее черты были резкими, некрасивыми и несладкими, а лаковая поверхность блестела так, что создавалось впечатление, будто ее лицо и ребенок на руках вспотели.
Почему эта статуэтка была спрятана в шкафу, а не стояла на почетном месте со многими другими святыми изображениями, например с Пражским Младенцем Иисусом, святой Филоме– ной, святым Антонием, святым Иосифом и различными Богоматерями? Почему сестра показала мне ее в такой тайне? Она внимательно следила за моим лицом, и я понимала, что эта статуэтка чем-то отличается от остальных или обладает непонятным влиянием. Теперь мне кажется, что причина, возможно, была связана с расой. Черная Мадонна! Я слышала об одной такой в России, где тайное движение католиков бросало вызов официальной коммунистической идеологии, но русские были не похожи на остальной мир – их боялись, поскольку они подрывали все мыслимые основы. Испанцы тоже чтили черную Санта Марию в Монсеррат, но тогда я о ней не знала, как, полагаю, и все живущие в суеверной и недалекой Бельгии шестидесятых.
Я настолько полюбила эту статуэтку, что подумывала ее украсть. Когда я смотрела на нее, спрятанную в темном шкафу, будто она являлась злом просто потому, что была другой, на глаза у меня выступали слезы. Должно быть, в моем положении было много общего с ее судьбой, символически желая спасти себя, украв статуэтку. К сожалению, я не считала, что у меня есть на это право, и оставила Мадонну на месте. Сейчас, по прошествии многих лет, я часто думаю, что же с ней стало.
ОДНАЖДЫ я шла по скрипучим доскам коридора, когда на моем пути встала мать Жозефина. Будучи ниже ростом, она смотрела на меня снизу вверх. На ее лице застыло выражение, которое я не смогла понять.
«Сестра Карла, я прошу прощения…» – начала она.
«Ничего страшного», – быстро сказала я, желая помочь ей высказаться.
Мать Жозефина подавила возникшее раздражение. Она начала снова: «Я прошу прощения…»
И снова я перебила ее, испытывая странное паническое волнение. Настоятельница сдалась и ушла. Я была потрясена. Возможно, она хотела признать свою вину? Или пыталась что-то возместить? Этого я так никогда и не узнала. Я не дала ей возможности повиниться, что не принесло ни мне, ни ей ничего хорошего, но так оно и было.
СОВЕРШЕННО неожиданно благодаря настойчивым требованиям матери вернуть меня в Австралию – иначе она приедет за мной сама! – мне сообщили, что я уезжаю. Возбужденная мать Жозефина явилась ко мне сообщить, что я немедленно, на следующее же утро, направляюсь в Броудстейрс. Не было времени найти мне замену – я должна была уехать срочно: таков приказ главы ордена. В действиях матери Жозефины наблюдалась несвойственная ей поспешность, а сама она казалась болезненно бледной. Я была встревожена, смущена и приятно удивлена, но времени на эмоции, прощания и тому подобные вещи попросту не было. Мой паспорт был теперь в порядке, оставаясь у матери Жозефины. Чемодан достали из кладовой, и я быстро собрала вещи.
Мы встали затемно, в четыре утра. Я заставила себя съесть холодную кашу и незрелый банан, натянула жалкие перчатки с дырами, и мы с настоятельницей отправились на такси в порт.
Снова я оказалась на пароме, на этот раз путешествуя из Ос– тенда до Дувра в компании каких-то фермеров. Они сочувственно отнеслись к своим спутницам, выглядевшим не лучшим образом.
Мы сидели, слегка покачиваясь на волнах, и тут мать Жозефина протянула мне какую-то книжку. Это оказалась небольшая брошюра под названием «Как укрепить свою волю». В ней содержалось много популярных советов о том, как закалить волю; советы в то время я восприняла буквально, особенно потому, что эту брошюру дала мне настоятельница. Я решила, что она выбрала ее специально, чтобы мне помочь. Я была очень благодарна и даже подумала, что мать Жозефина делится со мной своими секретами – возможно, одним из принципов ее жизненной личной стратегии. Намек на то, что у меня слабая воля, не имел значения.
Я хранила эту брошюру несколько лет. С каждым упражнением – например, читателю советовалось медленно разорвать десять листов бумаги на сотню клочков, – я старалась вызвать в себе ощущение сильной воли. Казалось, именно это мне и нужно: управлять своими чувствами. Железная воля матери Жозефины превратилась для меня в модель, воплощая в себе отчаянную надежду на возможность самоконтроля, в конечном итоге рухнувшую. Однако в те годы она помогала мне оставаться непреклонным стоиком, какие бы испытания боги или Бог мне ни посылали. Я хотела, чтобы было так. Однако боги или Бог припасли для меня совсем другое.
В ЛОНДОНСКОМ монастыре я встретила сестру, с которой мне предстояло плыть в Австралию. Сестра Мэриан только что окончила курсы повышения квалификации в «Стелла Марис». Она была интровертом, всегда настороже и предпочитала помалкивать, даже если правила не запрещали беседовать, например, во время путешествия.
Наше путешествие в Мельбурн прошло без приключений. Молчаливая сестра Мэриан с головой погрузилась в чтение, и молчание она нарушила лишь однажды, когда мы покинули корабль во время остановки в Калькутте, чтобы найти иезуитский монастырь и исповедаться.
Впервые увидев индусов, я была глубоко впечатлена. С корабля я наблюдала за маленькой группой детей, танцевавших на улице вместе с учителем. Меня очаровали изящество и легкость их движений. Когда мы сошли на берег, нас встретила женщина, рукопожатие которой я запомнила навсегда из-за его плавности и женственности. В нем ощущалось ровное течение Ганга, мягкие ветра ее родной страны, природа всего, что обладает естественной грацией. Индианка тепло, но застенчиво улыбнулась, и я опустила любопытный взгляд, чтобы ее не смущать.
С сестрой Мэриан мы отправились в долгий поход к монастырю. Казалось, в голове у нее карта, и она шла так уверенно, будто бывала здесь не раз. Очевидно, ей подробно объяснили дорогу, как лучше добраться до монастыря и как вести себя в незнакомом окружении. Все, что мне оставалось, это следовать за ней. В дороге мы молчали, не обращая внимания на стайки детей, сопровождавших нас и просивших денег. Они не видели в нас монахинь – откуда им было об этом знать. Одежда и цвет кожи указывали на то, что мы иностранцы. В трущобах Калькутты я замечала лежащих без движения людей, то ли пьяных, то ли спящих, то ли мертвых. Я видела мух, облепивших мясо, висевшее в уличных торговых палатках. Вокруг мелькало множество лиц, картины жизни индусов, мгновенно запечатлевающиеся в сознании.
Наконец, мы добрались до монастырского оазиса, где нас сердечно приветствовал местный священник. Сестра Мэриан, наконец, подала голос и завязала разговор, что было хорошо, поскольку я к тому времени почти забыла, как вести нормальную беседу.
Мы оказались в прохладной комнате, где нас угостили чашкой чая, лучше которого мне никогда не доводилось пробовать. Не знаю, что именно сыграло здесь свою роль: жара, настоящий цейлонский чай или то, что напиток заботливо приготовил накрывавший на стол молодой священник. Возможно, дело было в уникальном сочетании всех этих факторов. Очевидной была лишь симпатия молодого служителя, очаровавшего меня своим прикосновением, когда он пожимал мне руку. Между нами проскочила искра, возникла мгновенная связь, и я радостно улыбнулась, глядя в его молодое, сияющее лицо. Он был искренне рад тому, что чай мне понравился.
Нас привели к исповедальням в небольшом холодном храме, наполненном ароматом сладких благовоний. Сама исповедь оказалась невероятно унизительной. Лично познакомившись со старшим священником, теперь я должна была предстать перед ним в худшем свете. Чувствуя, как сжимается сердце, я сказала, что у меня были сексуальные фантазии, быстро добавив, что были и мысли о непослушании – они не так отвратительны, как сексуальные чувства… Все это выглядело невероятно постыдно. Почему такой прекрасный день надо портить подобными откровениями? В конце концов, игра шла в одни ворота: исповедник никому из нас не доверил свои тайные мысли! Впрочем, священники никогда официально не каялись в своих грехах перед женщинами.
Прощаясь, мы с молодым священником снова пожали друг другу руки. Мужская ладонь тепло и решительно обхватила мою кисть. Тремя годами позже он оказался в Австралии и хотел повидаться со мной. Однако в то время меня в монастыре не было, и о его визите я узнала лишь месяцы спустя, когда никто уже не мог вспомнить ни его имени, ни того, откуда он прибыл. Это один из тех странных случаев, что наводят меня на мысль: а не было ли суждено нам встретиться? Но если так, почему мы так и не увидели друг друга? Что бы изменилось, если б мы встретились вновь?
И почему люди думают о таких вещах?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.