Глава 2 ДВОРЯНСКИЕ ГНЕЗДА
Глава 2
ДВОРЯНСКИЕ ГНЕЗДА
Из воспоминаний Ирины Голицыной
В ночь с 3 на 4 сентября 1923 года я была арестована и помещена в тюрьму ГПУ на Лубянке.
Дело было так. Уже заполночь раздался громкий стук в дверь с черного хода. Кто-то открыл, и вошли три или четыре сотрудника ГПУ. Даже не постучав, они вломились в нашу комнату, первую по коридору, как раз в тот момент, когда я начала раздеваться. На листочке, который один из них держал в руке, было написано мое имя. Увидав меня, они, кажется, удивились — я выглядела такой маленькой — подумали, не ошибка ли это, и стали спрашивать, сколько мне лет и нет ли в доме кого-либо другого с таким же именем. Но узнав, что мне 23 года, приказали собираться.
Тогда мне казалось, что заключение сделает из меня героиню, и я надеялась не упустить случай сказать им все, что я о них думаю. Возможность представилась мне очень скоро, во время первого допроса.
Меня спросили, как я отношусь к Советскому Союзу.
— Знать о нем ничего не желаю, пока ваше презренное правительство находится у власти, — ответила я. А на вопрос, хотела ли бы я сменить правительство, сказала, что вовсе и не считаю его правительством, а шайкой бандитов, захвативших власть.
— И что бы вы сделали с ними, будь ваша воля?
— Повесила бы многих их них на ближайшем фонаре.
— Отлично, — произнес следователь с холодной улыбкой. — Все это будет записано, и мы продолжим следствие, как и положено…
Он приказал меня увести, и я вернулась в камеру. Она была переполнена. Те, кто прибыл раньше, сидели на широкой деревянной скамье, она же ночью служила им постелью. Остальные спали на полу на своих пальто. Я тоже расположилась на полу, возле пожилой дамы, которая с большим сочувствием относилась ко мне, и пересказала ей свой разговор со следователем. Она печально покачала головой.
— Не надо было так отвечать, — сказала она. — Вам от этого будет только хуже. Они прекрасно знают, что мы о них думаем, но добавят к вашему приговору за то, что вы говорите об этом открыто.
Камера предварительного заключения была довольно жутким местом. Для того количества людей, которое в нее набилось, она была чересчур мала. Спать на полу было неудобно, дышать нечем. Кормили дважды в день. Еда состояла из так называемого супа — жижицы из картофеля с несколькими плавающими в ней листиками капусты. Еще давали кусочек черного хлеба и немного кипятку вместо чая.
Состав заключенных все время менялся — одних переводили в обычные камеры, на их место приходили другие. Вскоре перевели в обычную камеру и меня. В ней нас было только четверо, и у каждого была постель — не слишком мягкая, но все-таки постель. Ежедневно всем выдавали по двенадцать папирос. Еда была немного получше: суп не такой жидкий, и добавилось второе блюдо — каша-размазня, а иногда, ко всеобщему восторгу, картофельное пюре. Дважды в день мы могли пойти помыться, но параша — большое ведро — была в камере. Мы по очереди выносили ее каждый вечер перед сном.
Мне не пришлось долго ждать новой встречи с моим инквизитором. Было уже сильно заполночь, когда с шумом отворилась дверь и грубый голос прокричал:
— Татищева, на допрос — живо!
— Как вам понравилось ваше новое жилище? — с улыбкой спросил меня следователь. — Я хотел, чтобы вы чувствовали себя более комфортабельно, хотя, конечно, больше всего я был бы рад, если бы мог отпустить вас на свободу. Но, к сожалению, есть некоторые проблемы, и чем скорее мы их разрешим, тем будет лучше.
Я долго не могла понять, куда он ведет, но, наконец, до меня дошло. Мы решили втроем — Катя, Мара и я, — не искать работу в обычном советском учреждении, после работы в АРА[30] это казалось нам слишком скучным. И мы попробовали поступить в одну иностранную фирму. Но когда мы пришли туда устраиваться на работу переводчиками, нас попросили представить рекомендации трех ответственных коммунистов и дали адрес одного из них. Он принял нас очень любезно, задал несколько вопросов и пообещал подписать рекомендации, если мы позвоним ему через несколько дней. В тот же вечер меня арестовали.
— Что же плохого в нашем желании поступить в учреждение, где мы можем применить наше знание иностранных языков?
— Ничего плохого, если бы только вы хотели быть полезными своей стране и своему народу, — гласил ответ. — В вашем случае, боюсь, дело обстоит совсем иначе. Вы не желали работать в советских учреждениях, куда можно без труда устроиться, а искали чего-то более возбуждающего, хотели быть в окружении иностранцев. И чтобы добиться этого, вы нашли нашего товарища, который мог бы дать вам необходимую рекомендацию, и намеревались предложить ему за это большую сумму денег и десять пуховых платков.
Я сказала, что мы никогда не давали взяток и что ни о чем подобном не было и речи.
— Ну что ж, — последовал ответ. — Раз вы упрямитесь и не признаете своей вины, я не отвечаю за последствия. Вы совершили серьезное преступление, но если вы во всем сознаетесь, что-то можно будет сделать, учитывая, что вы, вероятно, не ведали, что творите, и что вы так молоды и, я бы добавил, так наивны для своего возраста. Сейчас вам лучше вернуться в камеру и обдумать свое положение. У вас будет достаточно времени.
С тех пор меня время от времени снова приводили к следователю, он задавал те же самые вопросы, и я снова повторяла, что никогда никому не давала и не пыталась дать никаких взяток. Иногда меня допрашивал другой следователь. Он прикидывался очень вежливым, говорил, что восхищается моим поведением, что я для него — копия онегинской Татьяны. Он сожалеет, что встретил меня в таком печальном месте, а все могло бы быть иначе, встреться мы при других обстоятельствах. Я помалкивала, но из них двоих я все же предпочитала первого. Я все время настаивала на своем прежнем заявлении и добавляла, что не стану говорить заведомую ложь, чтобы такой ценой выйти на свободу.
Какое-то время спустя меня перевели в новую камеру, где находились две молоденькие девушки и пожилая дама, вдова генерала. Не успели мы привыкнуть друг к другу, как к нам принесли на носилках еще одну девушку. Она была в ужасном состоянии, кричала и стонала, у нее было что-то вроде припадка эпилепсии. Надзиратели поставили носилки на пустую кровать и, ни слова ни сказав, вышли, заперев за собою дверь. Мы собрались вокруг несчастной, которая почти не могла говорить, и пытались как-то ее успокоить.
Она ненадолго затихла, но было ясно, что ей очень плохо. Припадок мог повториться в любой момент, и мы просто не знали, как быть в этом случае. Девушки решили объявить голодовку и добиваться, чтобы ее выпустили. Я хотела присоединиться к ним, но они сказали, что я не выдержу и испорчу все дело.
Прошло несколько дней, обстановка в камере была удручающей. Я была рада, когда меня снова вызвали на допрос. Следователь поинтересовался, как мои дела и нравится ли мне в моей новой камере. Я сказала, что мне там ужасно не нравится.
— Как вы можете допускать такие нечеловеческие страдания? — спросила я.
Следователь сделался серьезным.
— Девушка не так больна, как вы думаете, — ответил он. — Она симулирует болезнь. А две другие — анархистки. — И добавил иронически: Хорошенькая компания для вас. А вы знаете, что ваша подруга Екатерина Челищева во всем призналась, и ее выпустили. Почему бы вам не сделать то же самое?
— Я не могу сознаться в том, чего я не делала, — ответила я. — И пожалуйста, не заставляйте меня лгать.
На следующий день меня отвезли в «черной Марусе» в Бутырскую тюрьму и поместили в небольшую камеру, где в тот момент находилась еще одна женщина. Когда я рассказала о себе, она пришла в очень большое волнение. «Ну, я всем буду рассказывать, что сидела в одной камере с настоящей графиней!» — воскликнула она.
Ее выпустили через несколько дней, и я осталась наедине со своими мыслями. Следователь вывел меня из равновесия, когда сказал, что Катя согласилась с идиотской ложью насчет взятки и уже была на свободе. Как она могла? И что с Марой? Она проходит через те же испытания, что и я?
Как-то в камеру зашел человек с тележкой, нагруженной книгами. Одна из них привлекла мое внимание. Она называлась «Поездка Его Императорского Величества в Беловежскую Пущу». Там были фотографии, и на одной я даже обнаружила моего дядю Киру. Утром, когда я читала, дверь камеры неожиданно отворилась (надзирательница забыла ее запереть), и в нее влетела Катя. Она шла по коридору в туалет и увидела меня через приоткрытую дверь. Какая это была неожиданность и какая радость для нас обеих.
— Катя, — воскликнула я, — мне сказали, что тебя выпустили, потому что ты согласилась с их идиотским обвинением во взятке.
Она засмеялась.
— То же самое они сказали мне о тебе.
Мы были счастливы увидеться, но поговорить не успели. Появилась надзирательница и заперла меня, сильно хлопнув дверью. А чуть позже дверь камеры снова открылась, и мне приказали собираться в дорогу. Я ломала себе голову — куда теперь?
«Черная Маруся» ждала в тюремном дворе, меня посадили туда вместе с десятком мужчин, дверь закрылась, и машина тронулась. Я не могла видеть, куда мы едем, но когда мы прибыли к месту назначения, оказалось, что мы вернулись на Лубянку, и, как всех вновь прибывающих, нас посадили в одну из ужасных предварительных камер, мне уже хорошо знакомых.
Впрочем, на этот раз я оставалась там недолго и вскоре оказалась в одиночке. В первые несколько дней ничего не происходило, пока как-то вечером, когда я уже собиралась спать, меня не вызвали на допрос.
Мой следователь внимательно посмотрел на меня и сказал, что я выгляжу не так блестяще, как прежде.
— Мы рассмотрели вопрос о вашей взятке, — продолжал он. — Мы убедились, что вы не собирались давать деньги. Как бы вы могли это сделать, если вы не работали столько времени? И, по-видимому, вы собирались дать не десять пуховых платков, а только пять. Это значительно уменьшает тяжесть обвинения против вас. Так что если бы теперь у вас появилось желание сотрудничать с нами, я готов вернуться к вопросу о вашем освобождении.
Что я могла сказать в ответ на это дурацкое заявление? Я чувствовала, что все это было пустой тратой времени. Он наблюдал за мной очень внимательно, но я только повторила:
— Я никогда никому не давала никаких взяток — ни платков, ни денег, ничего, и я не приучена лгать.
— Я пытался помочь вам, — вздохнул он. — Ваши родные так беспокоятся о вас, и я делаю все возможное, чтобы облегчить положение — ваше и их.
Я вернулась в свою одиночку. Проходили дни, похожие друг на друга. Лучшим из них была пятница, когда я получала небольшую весточку из дому — несколько строчек, написанных маминым почерком, и передачу: смену белья и немного еды — печенье, булочки, немного сыра.
Шла третья неделя моего одиночного заключения, когда меня вновь вызвали к следователю. Он сразу же задал вопрос, который меня озадачил.
— Кто такая мадам Сухотина и почему она так интересуется вами и делает запросы о вас?
Я, думая что это еще одна из его хитростей, сказала, что никогда не слышала этого имени. Он был удивлен и настаивал, что я должна ее знать.
— Ваша мать приходила с нею, вы наверняка ее знаете.
Тогда я сообразила, что мама нашла кого-то, кто мог нам помочь, и поняла, кто это мог быть.
— О! — воскликнула я. — Вы не совсем верно произнесли ее имя. Конечно, я знаю ее, это дочь великого писателя графа Льва Толстого.
— Да, это она, — сказал он с удовлетворением. — Она сказала, что никогда не встречалась с вами, но хорошо знает вашу семью. Мы пообещали ей выпустить вас в ближайшее время, но придется подождать еще несколько дней. Скоро Октябрьские праздники, и мы будем очень заняты. Мы высоко ценим Толстого, а такие люди, как его дочь, оказывают большую помощь в нашей борьбе во имя всего человечества. Мы стараемся помогать друг другу.
После этой небольшой проповеди я почувствовала, что близка к освобождению.
И в самом деле, через несколько дней я вернулась домой. Мама была счастлива, все остальные члены нашей семьи тоже, только тетя Нина была немного сердита на меня и сказала, что я не должна была говорить там то, что я говорила. Оказывается, они все знали. Через несколько дней мы с мамой пошли к Татьяне Львовне Сухотиной, чтобы поблагодарить ее. Она тоже встретила меня неодобрительным взглядом и погрозила пальцем, давая понять, что мои откровения в ГПУ никому не принесли бы добра.
* * *
3 апреля 1924 года ночью я видела неприятный сон: за мной гналось множество лошадей. Слово лошадь похоже на слово ложь, такой сон предвещает обман, что-то нечестное, несправедливое.
В тот день вечером, незадолго до полуночи, к нам снова явились сотрудники ГПУ. У них был ордер на мой арест, но они долго шарили повсюду в нашей комнате в поисках чего-то. В конце концов они забрали кое-что из бабушкиных бумаг. Меня посадили в большой грузовик, набитый другими заключенными, в основном мужчинами. Сначала мы заехали в Бутырскую тюрьму, где высадили большинство из них, затем приехали на Лубянку, и там меня поместили в одиночную камеру. Я была так эмоционально истощена, что сразу же упала на койку и уснула до утра.
Мое пробуждение было мучительным. Вначале я не могла понять, где я нахожусь, — большая мрачная камера и никого вокруг, — меня охватило ужасное чувство одиночества. Так началась моя жизнь в одиночном заключении. Проходил день за днем, меня никуда не вызывали, и я не могла понять, за какое преступление так сурово наказана.
Наконец, однажды, после обеда меня повели на допрос. Я ожидала, что встречу уже знакомого следователя, но это был совсем другой человек. Он ни разу не улыбнулся, выглядел очень суровым и неразговорчивым и сразу же объявил, что я обвиняюсь в очень серьезных вещах. Ни при каких обстоятельствах Советское государство не может мириться с людьми, виновными в подобных преступлениях, сказал он. Это — враги народа, и в интересах честных граждан от них необходимо избавляться.
Он довольно долго продолжал в том же духе, а я сидела перед ним, недоумевая, что он имел в виду. Наконец он остановился и внимательно посмотрел на меня. Возможно, мое лицо было слишком измученным и бледным, потому что он спросил, не больна ли я.
— Вы можете попросить, чтобы к вам пришел врач. Мы не настолько бездушны, чтобы лишать наших заключенных медицинской помощи.
При этих словах я разрыдалась. Последние несколько дней я почти ничего не ела, не была на воздухе, не двигалась — как я могла чувствовать себя хорошо?
Кажется, он это понял.
— Думаю, на сегодня хватит. Я вызову вас в другой раз.
Я вернулась в камеру в еще большем отчаянии, чем была прежде.
Через несколько дней меня вызвали снова. На этот раз следователь выглядел не таким суровым. Он сказал, что я обвиняюсь в сотрудничестве с иностранцами. Зачем я ходила в английское посольство по воскресеньям?
— Меня приглашали на чай и на танцы. Что в этом дурного?
— Разве они не задавали вам вопросов? Почему ваш друг Фрэнк так интересовался вашим пребыванием в тюрьме? Вы должны были знать, что он шпион.
Я вспылила, нагрубила ему, и меня снова отвели в камеру.
Наутро дверь отворилась и я услышала:
— Татищева, с вещами!
Я быстро собрала вещи и спросила, куда меня ведут.
— Домой, конечно, прямо домой, куда же еще? — ответил охранник с отвратительной ухмылкой. Но я ему поверила. Мы шли по коридорам и переходам, поднимались и опускались по лестницам, и мне казалось, что мы никогда не сможем выбраться из этого огромного здания. Наконец, дойдя до конца одного из многочисленных коридоров, он приказал мне остановиться, достал ключ и отпер дверь камеры.
— Вот твой новый дом, — сказал он.
Камера была меньше, чем моя прежняя, и страшно переполнена — нас было восемь человек. Я была разочарована тем, что мои надежды так быстро лопнули, но рада, что не буду больше одна. Мои новые сокамерницы, как я вскоре поняла, почти все были из интеллигенции.
Вскоре начались мои ежедневные походы к следователю. Смысл разговоров с ним был всегда один и тот же. Я обвинялась в шпионаже, но если бы я согласилась регулярно сообщать о своих посещениях английского посольства и о разговорах, которые там велись, меня бы выпустили на следующий день.
— Вы хотите, чтобы я действительно сделалась шпионкой и причинила вред людям, которых люблю? — говорила я.
— О нет, не передергивайте, это не шпионаж. Это — лояльность к своей стране. Ваша судьба — в ваших руках.
Каждый раз он пододвигал мне лист бумаги, чтобы я подписала его. И каждый раз я отказывалась.
Но постепенно мне стало казаться, что я не так уж скомпрометирую себя, если подпишу эту бумагу. Может быть это и в самом деле будет означать не шпионить или предавать кого-то, а только «быть лояльной»?
— Ладно, — думала я. — Подпишу эту несчастную бумажку, а когда вернусь домой, расскажу все как было маме и бабушке, и мы постараемся как можно скорее уехать из Москвы в Крым.
Мне казалось, что оттуда нам легче будет выбраться заграницу; мы и раньше собирались это сделать. И когда я в очередной раз предстала перед моим инквизитором, я рассказала ему все о моих планах. Я сказала, что по состоянию здоровья должна буду уехать в Крым и в любом случае не смогу быть ему полезной. Он долго смотрел на меня тяжелым взглядом, и мне казалось, что он погружен глубоко в свои мысли. Наконец, он заговорил:
— Если вы подпишите эту бумагу, вы никогда не сможете уехать из Москвы. Вы будете полностью принадлежать нам. Вы будете выполнять наши поручения — сначала небольшие, а затем все более и более серьезные. Вы никуда не сможете убежать. До конца ваших дней вы будете маленькой божьей коровкой, запутавшейся в паутине. Вы потеряете вашу свободу навсегда.
Я была оглушена.
— Послушайте, что вы говорите? — воскликнула я.
— То что я вам говорю, вы не должны пересказывать никому, — ответил он и отпустил меня, предупредив, что на следующий день я должна буду сказать окончательное «да» или «нет».
На следующий день разговор был очень коротким. На этот раз в кабинете было двое. Тот, которого я знала, протянул мне несчастную бумагу и, не предложив сесть, грубо спросил:
— Ну, вы намерены подписать или нет?
— Нет, — ответила я едва слышным голосом.
Он рассвирепел и, не глядя на меня, крикнул в телефонную трубку:
— Уведите ее.
Я была напугана. Что они сделают со мной? Неужели это конец? Мое обвинение было страшным для любого: вовлечение страны в войну с другими государствами. Если оно будет доказано, это означает смертную казнь. Перспектива была зловещая, но тогда я не слишком много думала о ней. Я была рада вернуться в свою камеру, к моим случайным компаньонам, относившимся ко мне очень дружелюбно и узнавшим теперь, что я не предатель.
Очень скоро мне опять приказали собираться. Я попрощалась с моими новыми друзьями и вышла, не имея ни малейшего представления о том, что меня ждет.
После долгой ходьбы по коридорам и переходам меня привели в комнату, где уже находилось несколько женщин. К своей радости я увидела среди них Наташу, Марину сестру, которую арестовали вместо Мары. Она рассказала мне шепотом, что все мои подруги были арестованы и что сейчас нас всех собирают, чтобы перевести в Бутырскую тюрьму. Среди собиравшихся женщин я узнала пожилую даму, приятельницу моей бабушки Нарышкиной, мадам Данзас — необыкновенно образованную женщину, знавшую семь языков. Она, видимо, прошла через ужасные испытания и выглядела страшно изнуренной.
Вскоре нас вывели к «черной Марусе» и мы, одна за одной, вскарабкались в темный кузов. А когда прибыли в Бутырскую тюрьму, то оказались в карантине — в одной камере с Катей!
Здесь наше положение было не таким уж плохим, особенно если сравнивать с тем, что мы пережили до этого. Мы могли беседовать и строить предположения о том, что нас ждет. Никто из наших знакомых не был приговорен к смерти, так что самое худшее, что могло с нами случиться, это попасть в ужасный концентрационный лагерь на Соловках. А лучшее, на что мы могли надеяться, это ссылка на два или три года в отдаленные районы России.
Нам ничего не оставалось, как ждать и поддерживать друг друга. Не разрешались ни книги, ни газеты, ни письма, мы были практически отрезаны от мира.
После окончания карантина нас перевели в рабочее отделение, в большую камеру, полную женщин. Но наша маленькая компания сохранилась, только мадам Данзас уже не было с нами. Ее приговорили к десяти годам тюрьмы, и она ждала отправки в Сибирь. С утра мы работали в швейной мастерской, потом возвращались в свою камеру на обед, а после обеда и мытья посуды шли на получасовую прогулку в крытый двор. Так мы прожили весну и начало лета, не зная ни солнца, ни тепла, не видя ни одного цветка.
Одна за другой мои подруги получали свои приговоры. Бедная Наташа, страдавшая за свою сестру, получила два года ссылки на свободное поселение в каком-нибудь городе на Урале. Некоторые получали еще меньшее наказание — «минус шесть»: они могли поселиться где угодно, кроме шести главнейших городов. А моего приговора все не было. Я начала волноваться. Что это может значить? Более строгое наказание? Соловки? Почему такая задержка?
Наконец, однажды главный надзиратель отпер нашу дверь и выкрикнул мое имя. Надо было расписаться на листе бумаги с моим приговором. Я прочла его: три года Урала. Меня охватил восторг, я испытала необыкновенное облегчение и стала танцевать от радости. Надзиратель удивленно смотрел на меня.
Мы ожидали отправки в ссылку, без конца судача о том, какой может быть наша жизнь на Урале. Наступило лето, и мы по очереди сидели у окна, из которого было видно немного травы и бывшая тюремная церковь, превращенная в библиотеку. Иногда мы видели двух сильно заросших мужчин, подметавших дорожку. Ванда, девушка из нашей камеры, знала одного из них — князя Голицына. Другой, как мы выяснили позднее, был князь Шаховской. Случалось видеть и еще одного молодого человека, который мне нравился, — князя Петра Туркестанова: он работал в библиотеке. Я звала к окну Ванду, когда замечала князя Голицына, а она меня — когда появлялся Петр.
Меня все время мучило, что я уеду в трехлетнюю ссылку, не попрощавшись с бабушкой, а ведь ей было уже около девяноста лет. Мне пришла в голову мысль написать письмо генеральному прокурору с просьбой позволить повидаться с ней перед отъездом. И вот однажды в пятницу, когда я только что получила мою еженедельную передачу, я услышала:
— Заключенная Татищева, собирайтесь с вещами!
Я не имела ни малейшего представления, куда меня ведут, но когда мы подошли к воротам тюрьмы, охранник провел меня через них, и я оказалась на свободе. Я увидела очередь людей, принесших передачу заключенным, и среди них Машу — нашу верную прислугу: она принесла мою передачу и теперь ждала ответной записки.
Я стала расспрашивать, как дела у нас дома, как мама, и вдруг она разрыдалась. Меня охватила страшная тревога.
— Мама умерла? — воскликнула я в отчаянии.
— Нет, не это — она уехала, уехала очень далеко.
Я не сразу поняла, что это значит.
— Ее выслали из Москвы три дня назад, но не сказали, куда.
В конце концов я сообразила, что произошло. Моя мать тоже получила три года ссылки на Урал, но она не была арестована. Ей приказали самой ехать в Екатеринбург, где ей сообщат точное место назначения.
Прямо из тюрьмы я поехала на Лубянку и получила там бумагу, из которой следовало, что мне надлежит вернуться в тюрьму через три дня. В Бутырке по возвращении я нашла только Ванду. Следующий этап отправляется через три недели, и я, наверно, поеду с ним, потому что свой я пропустила.
Когда настал день моего отъезда и мы прощались, Ванда попросила:
— Ты будешь в одном этапе в князем Голицыным. Передай ему, если придется, привет от меня, скажи, что я знаю его брата Владимира, который сейчас живет в Лондоне.
Поездка до вокзала была очень тяжелой. В «черную Марусю» втиснули очень много народу, было страшно жарко, дышать было нечем, воздух почти не проникал через маленькое окошко сзади. Мы вышли бледные и изнуренные. Вскоре я увидела тетю Нину, Ику и Мару, но нам не разрешили остановиться, я могла только смотреть на них из окна вагона и пыталась улыбнуться им. Все громко звали друг друга, стараясь хоть что-нибудь расслышать, плакали, выкрикивали напутствия. Наконец, прозвенел последний звонок и поезд тронулся.
* * *
В Екатеринбурге нас отвели в местную тюрьму. Никогда в жизни я не видела более мерзкого места. Оно буквально кишело клопами, ни на секунду не оставлявшими нас в покое. Я села на нары и стала собирать клопов в пустую бутылку. Наутро я попросила встречи с начальником тюрьмы, и ближе к полудню меня отвели к нему в кабинет. Я вошла с бутылкой, наполовину полной мерзкими насекомыми, и внезапно меня охватило страшное смущение, я не знала, с чего начать, больше всего мне хотелось вернуться в камеру.
— Вы хотели меня видеть? — спросил он.
— Да, — ответила я, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и протянула ему бутылку. Он не взял ее.
— Все, что мы могли предпринять, чтобы избавиться от клопов, мы предприняли, но это не дало никакого результата. Единственное, что еще можно было бы сделать, так это сжечь все здание до основания. Извините, но ничего другого я сделать не могу.
Я уже повернулась, чтобы уйти, когда он спросил мою фамилию. А услышав ее, сказал:
— О! Ваш отец находился здесь не так давно.
Я взволнованно стала его расспрашивать о подробностях, но на этот раз он смутился, сказал, что много воды утекло с тех пор, и постарался прекратить разговор, видимо, уже жалея, что начал его. Я знала, что он имел в виду не моего отца, а Илюшу Татищева. Он был расстрелян в этой тюрьме в 1918 году одновременно с убийством царской семьи.
Прошло несколько дней, и нам принесли длинный список, на котором каждый должен был расписаться. Рядом с фамилией было указано место, где предстояло отбывать ссылку. Я прочла:
Татищева — Мотовилиха.
Кто-то сказал мне, что это большой заводской поселок рядом с Пермью.
* * *
Было еще темно, когда наш поезд прибыл на станцию Пермь-2. Нас вывели на платформу и после переклички передали местной охране, которая должна была доставить нас в тюрьму. Затем нас отвели в зал ожидания третьего класса, и, так как там не было никакой мебели, мы расселись на полу — кто где мог. Я думала о том, как и где увижу маму. Придет ли она встретить меня к воротам тюрьмы или я найду ее на заводе, где мне предстоит работать ближайшие три года?
Еще при выезде из Тюмени я видела издали князя Голицына, которого несли на носилках, и не могла понять, что с ним случилось. И сейчас он не мог ходить, его перенесли на скамейку у самой двери — единственную в этом грязном зале, — где он и сидел с перебинтованной ногой. Мы знали друг друга в лицо, но никогда не разговаривали, и я до сих пор не передала ему привет от Ванды. Я села рядом с ним на скамейку, спросила, что с ногой, и пожелала скорейшего выздоровления, потом заговорила о Ванде. Он держался очень бодро, но я чувствовала, что ему нужна была больничная койка, а не эта жесткая и узкая скамья, на которой и мне-то было неудобно сидеть.
Пермская тюрьма оказалась не такой гнусной, как предыдущая — в Екатеринбурге, а может быть я уже привыкла к грязи, но я не припоминаю ни одного клопа. Вначале я была одна в камере, но через несколько дней меня перевели в камеру побольше, в которой было несколько заключенных, в основном молодых девушек, отбывавших наказание за воровство.
Еще через некоторое время я предстала перед местным начальником ГПУ. Кудрявый человек сидел за письменным столом и, когда я приблизилась, с удивлением посмотрел на меня. Хотя мне было уже 24 года, никто не давал мне больше 16, а зная, в чем я обвинялась, он, вероятно, ожидал увидеть опасного политического преступника. Он внимательно перелистал мое дело, изучил мою фотографию, а когда убедился, что перед ним именно тот человек, улыбнулся и сказал.
— Отныне вы свободны, как ветер, и хотя ваш приговор предписывает вам провести три года в Мотовилихе, я разрешаю вам остаться здесь, в Перми. Здесь вам будет лучше. Каждый понедельник вы должны приходить сюда, так что я узнаю о вас больше. А сейчас вы свободны.
Я не знала, что должна была сказать или сделать. Я стояла и смотрела на него.
— В чем дело? Вы, кажется, не рады. Может быть вы хотели бы остаться в тюрьме? — он засмеялся.
— Нет, конечно, — ответила я. — Я рада выйти на свободу, если это можно назвать свободой, но беда в том, что мне некуда идти. У меня нет здесь никаких знакомых, я совсем не знаю города.
— Ну, — засмеялся он снова. — Для начала есть гостиницы, а потом вы осмотритесь, найдете друзей, комнату…
Хорошо было ему говорить обо всем так легко, а я чувствовала беспокойство, неуверенность и страх. Ведь я никогда прежде не жила одна.
— Я прошу позволить мне немного пожить в тюрьме.
— Ну и ну, — засмеялся он опять. — Никогда не слышал ничего подобного. У нас нет возможности держать свободных людей в тюрьме. Всего доброго.
Было около 10 часов утра. Я спросила, как пройти на почту, и отправила телеграмму в Москву: «Свободна. Пермь. Сообщите мамин адрес. Ирина».
После этого я стала искать дорогу назад, в тюрьму и оказалась в своей камере, как раз когда девушки вернулись с работы на обед. Они стали предлагать мне свою помощь и писать свои адреса, а затем снова ушли на работу. Я услыхала осторожный стук в окно, выглянула и увидела медбрата из тюремной больницы.
— Не уходите, не попрощавшись с нашим князем, — попросил он. — Его это огорчит.
Я застала князя Голицина одного в большой палате.
— Вам повезло, вы уже свободны, — сказал он мне. Я разрыдалась.
В это время в палату вошел еще один заключенный. Я знала его, девушки из нашей камеры даже считали его моим «ухажером», потому что иногда он приходил к нашему окну с охапкой цветов для меня. Когда он узнал причину моего отчаянья, он сказал:
— Не плачьте. Поживите у меня. Я напишу письмо жене, и она сделает все, чтобы вам помочь. Вот вам адрес, возьмите извозчика и поезжайте, она будет рада увидеть мой почерк.
Я никогда не узнала, что было написано в этом письме, но его жена и впрямь сделала все, чтобы я чувствовала себя хорошо. Весело зашумел большой самовар, на стол было выставлено все, что было в доме. Она извинялась, что не смогла накрыть стол побогаче, но для меня это был настоящий пир. Свежее молоко от собственной коровы, необыкновенные яйца всмятку, свежий домашний хлеб с маслом, изумительное домашнее варенье. Я давно не видела таких деликатесов.
Когда пришло время ложиться спать, она постелила мне на полу, сняв для этого, несмотря на мои протесты, матрас со своей кровати. Первый день моей ссылки подошел к концу, я заснула и проспала всю ночь, как убитая.
На следующий день я получила ответ на мою телеграмму. «Мама в Тобольске (следовал адрес). Поздравляю с освобождением. Тетя Нина».
Мама в Тобольске! Так далеко от Перми! Я сразу же решила, что напишу прошение, в котором попрошу разрешить мне переехать к матери.
…Начальник сидел за своим столом и встретил меня улыбкой.
— Вот видите, вы прекрасно устроились и даже обзавелись друзьями.
Это озадачило меня: откуда он все знал? В то время я была еще очень наивна и не понимала, что им известен каждый мой шаг.
Он прочел мое прошение, посмотрел на меня и разорвал его на клочки.
— Когда вы повзрослеете и перестанете быть ребенком? Неужели вы хотите добровольно заточить себя в Сибири? Вы и так достаточно далеко от дома. Садитесь — он указал на стул — и пишите новое ходатайство с просьбой разрешить вашей матери переехать к вам в Пермь.
Моя хозяйка была по-прежнему очень добра ко мне. Дважды в неделю она носила передачи в тюрьму, и каждый раз я узнавала, что князь Голицын чувствует себя все лучше и лучше. Вскоре в свой двухнедельный отпуск приехала повидаться моя сестра Ика. Я так радовалась — и так грустила, когда пришло время расставаться.
Осенью мне сообщили, что моя просьба удовлетворена и маме разрешено соединиться со мной. Вскоре она приехала, и мы стали жить вместе.
…Однажды вечером в конце октября раздался неожиданный стук в дверь и в комнату вошел князь Голицын с большой коробкой шоколадных конфет. Он, наконец, тоже вышел из тюрьмы, и хотя первоначально местом ссылки ему была определена Чердынь, благодаря хлопотам его сестры, ему в конце концов разрешили остаться в Перми — большом университетском городе с хорошей библиотекой, музеем и прочим. В тюремной больнице он подружился с местным священником, у которого было много друзей, они помогли ему найти комнату. Мама пригласила его заходить к нам.
К этому времени мы уже самостоятельно снимали комнату. Мама давала уроки английского языка инженерам из Мотовилихи. Обычно уроки были вечером, она ездила туда на поезде и возвращалась очень поздно. Но платили хорошо, и это помогало нам сводить концы с концами. У мамы были и другие ученики, образовалась даже небольшая группа во дворе нашего дома. Давала уроки и я.
Князь Голицын навещал нас вначале раз в неделю, потом стал приходить чаще. Мама знала многих его друзей и родственников, они легко находили общий язык. Он был всего на шесть лет моложе мамы и обычно больше разговаривал с нею. Князь увлекался генеалогией, а также очень интересовался историей и географией края, которым когда-то владели — как и большей частью Сибири — его предки графы Строгановы.
Младшему брату князя Владимиру с женой и тремя сыновьями удалось выехать в конце 1918 года в Лондон. А Николай Голицын был арестован по сфабрикованному обвинению. Несмотря на все испытания, через которые ему пришлось пройти, это был очень веселый человек с большим чувством юмора; он всегда умел увидеть смешные стороны нашей новой жизни. Высокий и стройный в свои сорок пять лет, с копной темных волос на голове, он привлекал меня, меня притягивала его замечательная улыбка.
Вечерние визиты князя становились все более частыми, он приходил почти каждый день, кроме пятницы, когда мама ездила на урок в Мотовилиху, и мы становились все большими друзьями. Он был намного старше меня, но это меня не смущало. Мы с мамой много говорили о нем, мама считала, что он никогда не женится. Я думала иначе, но помалкивала.
Мы никогда не оставались наедине, и я очень удивилась, когда как-то в пятницу вечером услыхала его шаги в коридоре. Мы сели на диван, и неожиданно он поцеловал меня в плечо. Я была шокирована — мне казалось, что нашей дружбе придет конец и теперь он больше не сможет приходить к нам. А он спросил, согласилась ли бы я выйти за него замуж. Я ответила, что да, но что сначала он должен спросить маму. Мы условились, что я попрошу маму встретиться с ним назавтра, в субботу, у входа в церковь и поговорить обо всем.
Следующий день начался, как обычно, но что бы я ни делала, мне было радостно, и я все время думала о князе. Я понимала, что наша жизнь не будет легкой, но никто не подходил мне больше, чем он. Главное, что я уважала его и знала, что он меня любит.
Мы зарегистрировали наш брак в феврале и по закону были уже мужем и женой, но я отказывалась принимать поздравления до тех пор, пока, 30 апреля 1925 года, мы не обвенчались в церкви.
Примерно в это время пришло письмо от бабушки, получившей разрешение уехать из России. Верная Маша довезла ее вначале до Петербурга, затем проводила до финской границы. В Финляндии у бабушки были друзья, а затем она поехала в Данию, чтобы повидаться со вдовствующей императрицей Марией Федоровной, о чем давно мечтала. Потом мы узнали, что бабушка благополучно прибыла в Париж и поселилась у своего племянника князя Куракина, которому удалось бежать из России во время революции.
Мария Хорева — Е. А. Нарышкиной
Из Дорожаево
20 июнь от Маше Хоревой
Драствуйте!
Милая и Добрая и Дорогая моя Елизавета Алексеевна. Письмо я ваше получила ахъ какъ я была рада и счастлива и скакой я радостью читала ваше письмо и благодарила Господа за его милости квамъ, вы Бога навсегда просили чтоба указал путь вамъ. Савершенно верно услышена ваша молитва, и Господь вамъ помогь устроится хорошо и счастливо. Я очень рада завасъ! Все у меня спрашиваютъ провасъ но конечно я всемъ отвечаю подороги для Церкви, и очень васъ благодарить. На могилы вашехъ умершехъ каждый празникъ бываю. Для меня ета приятное воспоминания.
Елизавета Алексеевна! Моя мать васъ очень благодарить за ваше очки, так пришлися поглазамъ. Мать моя старая а отецъ очень больной, так мне его жаль, но помочь мне ему нечемъ. Какъ я преехала с мукой што покупала, хлеб ему чорный нельзя есть а белого купить уменя нету денегъ только осталося три рубля. Милая Елизавета Алексеевна я обвасъ очень скучаю, никто меня неможетъ заменить вами, я обвасъ страдаю смертельной тоской! И несмотря что я у себя дома народине, отецъ больной, мать, староя, брать женатый, у его свое семейство, а я совсемъ лишняя.
Еще от Шленовыхъ получила все сполна, за все ваше благодеяние очень васъ благодарю, и целую васъ крепко. Алексей Ивановичъ Шленовъ неженатъ пока. Мария ?еодоровна вамъ очень кланится много хорошаго и счастливаго вам желаетъ.
Досвидания моя Милая Елизавета Алексеевна желаю вамъ много счастливаго в вашей жизни жить много летъ!
Очень желаю вас видить, но етого и мыслить нечего, чтоб я васъ увидила.
Досвидание будьте здоровы и счастливы и крепко вас обнимаю и целую крепко, любещея вас!
Маша Хорева
Очень довольна вашемъ письмомъ и рада завасъ.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.