Глава VI. Последние годы жизни
Глава VI. Последние годы жизни
«Семейное счастье». – Недовольство «материализмом» в жизни и литературе. – Письмо к императрице Александре Федоровне. – Поэтическая производительность Жуковского. – Орел-Гомер и паук-Жуковский. – «Одиссея» и «Илиада». – Рождение дочери и сына. – Печали. – Вера в таинственное. – Привидение в Дюссельдорфе. – Рейтерны и Гоголь. – Их мистицизм. – «Капитан Бoпп» и «Выбор креста». – Политические волнения. – Отрицательное отношение к ним поэта. – Святая Русь. – Переписка с великим князем Константином Николаевичем. – Болезнь жены Жуковского. – План о нейтрализации Иерусалима. – Мечты о поездке на родину. – Лебедь. – Болезнь глаз. – Приглашение священника. – Суета сует! – Смерть поэта. – Его лебединая песня
Жуковский не ожидал, что ему не придется увидеть родины и что смерть закроет его глаза вне любимой России. Он несколько раз порывался вернуться домой, но болезни его самого и жены, а также холера, свирепствовавшая в России, мешали осуществлению лелеемых в душе планов.
С женитьбы началась новая эра в жизни Жуковского. «Семейное счастье» поздно пришло к нему; у него, «действительного холостяка», как он шутливо звал себя прежде, образовался уже набор известных привычек, которые теперь сплошь и рядом нарушались. Мягкость Жуковского и его сострадательное сердце нередко подвергались испытаниям то из-за часто болевшей жены, то из-за любимых детей. Отсюда становятся понятными его письма к друзьям, в которых слышатся затаенные жалобы на свое положение.
«Промысел Божий, – пишет он А.О. Смирновой, – надел на мою беззаботную жизнь, сохранившую до старости детскую беспечность, венец семейного счастия, и это счастие досталось мне именно такое, какого я желал во сне и наяву; но венец этот есть венец божественный; следственно, в него должны быть необходимо вплетены терны из этого венца, перед которым все другие земные венцы исчезают… Я отдан в учение терпенью; сначала было весьма трудно и от непривычки неловко…»
Разлука со многими хорошими друзьями и родными тоже не могла не действовать угнетающе на поэта. К общим причинам могло примешиваться и частное недовольство тем, что поэзия романтизма, которой он явился провозвестником на Руси, не играла уже главной роли в литературе и что его имя, может быть, уже стушевывалось перед другими именами, гремевшими там… После Пушкина теперь ярко засияла звезда Гоголя. По свойствам своего таланта, по традициям, на которых он основывался, и по своим душевным качествам Жуковский не мог особенно сочувствовать реалистической литературе. Отголосок такого взгляда на современную словесность можно усмотреть в его письме (от 19 октября 1849 года) к великому князю Константину Николаевичу.
«Что значит отсутствие поэзии, – пишет он, – это ясно показывает наше бедственное, прозаически-разрушительное время, в котором все, одной душе принадлежащее, – все святое, божественно-историческое уничтожено. Дорого, свято и уважаемо теперь только то, что можно ощупать руками, что можно законно или незаконно положить в карман, что можно счесть на счетах или свесить: грубый материализм властвует, всякая безусловная вера смешна…»
Первый год супружества Жуковский, если судить по его произведениям и переписке, был в хорошем расположении духа. В это время им написаны сказки: «Об Иване-Царевиче и сером волке» и «Кот в сапогах», исполненные известной веселости. В письме к императрице Александре Федоровне в 1842 году он сообщает о довольстве своей участью. Описав дом в Дюссельдорфе, где жил, поэт продолжает:
«Там провел я мирно и однообразно десять месяцев, совершенно отличных от всей прошлой моей жизни. В это время, будучи предан исключительно жизни семейной, я познакомился с нею коротко. Знаю теперь, что только в ней можно найти то, что на земле можно назвать счастием; но также знаю, что это счастие покупается дорогою ценою…»
Хотя поэт и говорит о «счастии», но с такими оговорками, что они заставляют сомневаться в огромности этого счастия.
Первые годы семейной жизни были довольно производительны для Жуковского в литературном отношении. В начале 1842 года он кончил «Наль и Дамаянти». Верный своему уже ранее усвоенному поэтическому призванию, поэт мало обращает внимания на бегущую мимо него действительную жизнь с ее горем и радостями, а живописует художественной кистью минувшее. Увлекшись произведениями древнеиндийской литературы, он решился перевести (с немецких переводов Рюккерта и Боппа) из индийского эпоса часть «Махабхараты», изображающую трогательную историю любви Наля и Дамаянти.
Русским читателям знакома эта поэма Жуковского, большие достоинства которой составляют сделанные прекрасным поэтическим языком описания роскошной природы Индии и живость рассказа вместе с трогательностью в изображении печального романа героев.
В это же время поэт начал перевод (с немецкого переложения) «Одиссеи», который был закончен в 1849 году. Прибавим, кстати, что Жуковским переведены и начальные песни «Илиады».
Поэт давно уже лелеял мысль о переводе «старика Гомера». На перевод «Одиссеи» он смотрел как на высшую задачу своей поэтической деятельности и придавал этому труду большое значение, с особенной любовью занимаясь им.
«Новейшая поэзия, – писал он к великому князю Константину Николаевичу, – конвульсивная, истерическая, мутная, мутящая душу, мне опротивела; хочется отдохнуть посреди светлых видений первобытного мира…» Дописывая «Одиссею», он сообщал: «Я – русский паук – прицепился к хвосту орла-Гомера, взлетел с ним на его высокий утес и там, в недоступной трещине, соткал для себя приютную паутину. Могу похвастать, что этот совестливый, долговременный и тяжелый труд совершен был с полным самоотвержением, чисто для одной прелести труда…»
Поэту было неприятно, что то произведение, которое он называл лучшим произведением своим, читатели приняли с равнодушием. По этому поводу он писал Нащокину:
«Я узнал по опыту, что можно любить поэзию, не заботясь ни о какой известности, ни даже об участии тех, чье одобрение дорого. Они имеют большую прелесть; но сладость поэтического создания – сама собою награда…»
Среди треволнений заграничной жизни, среди приступов, недомоганий и переживаний за болевшую жену у Жуковского бывали и радостные события: рождение дочери (1842 год) и сына (1845 год) повергло в умилительное состояние отца, видевшего в этом особенный дар неба. Почти с первых дней жизни детей любящий отец задумывается над вопросами воспитания своего потомства и уже как бывалый и умелый педагог придумывает для него разные занятия и старается облегчить усвоение тех сведений, которые намерен сообщить, придавая им наиболее простые и удобные формы. Занятия, разговоры и игра с детьми были одним из тех светлых лучей, которые освещали последние годы поэта. Но на благодушного Жуковского надвигались и печали. Целый ряд лиц, которых он любил и еще так недавно знал здоровыми и сильными, перешел в «лучший мир». Умерла дочь Воейковой Катя, умерла во цвете молодости великая княгиня Александра Николаевна, которой он только что посвятил «Наля и Дамаянти»; скончались Тургенев и Елагин. Светло-грустное чувство, с которым он прежде провожал в «тот мир» дорогих его сердцу людей и которое подсказало ему стихи:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим присутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет!
А с благодарностию: были!
Это чувство порою начинало приобретать более печальный и даже мрачный оттенок. Может быть, сознание, что он, постоянно недомогая и будучи уже старым, скоро и сам дойдет до конца жизненной дороги, придавало особенно печальный тон его размышлениям о жизни и смерти, хотя и прежнее воззрение на смерть как на переход в «лучший мир» не всегда его покидало…
«Вчера получил ваше письмо, – пишет Жуковский Елагиной по поводу смерти Кати Воейковой, – оно наполнило душу умилением и перенесло на минуту в святое место, где ей представилось лучшее, что на земле совершается: расставание чистой души с здешнею жизнию. Милая Катя! Итак, она теперь с своею матерью! А вам Бог даровал снарядить ее в эту благословенную дорогу. Бывало, она в вашей семье веселилась, как ребенок; теперь, окруженная теми же товарищами веселых часов, перешла с ребяческою ясностью в лучшую жизнь…»
В таком состоянии, когда жизнерадостность прошла и жизнь уже начинает казаться тяжелым бременем, естественно прибегать к религии. Жуковский с детства был религиозен, и живая вера в Промысл никогда его не покидала. Но при тех условиях и в том обществе, в которых он жил за границей, у него эта религиозность переходила уже в мистицизм. Он стал верить в таинственное, в привидения и даже рассказывает о призраке, виденном им с женою в здании Дюссельдорфской академии. И общество Рейтернов, и довольно частые свидания с Гоголем, удрученным в это время своей меланхолией, – все действовало в одном направлении на уставшую душу поэта. В такие периоды муза дарила Жуковского произведениями религиозного характера и выбирала из кипучего источника европейской поэзии лишь соответствовавший удрученному состоянию души материал. Так, в это время написана повесть «Капитан Бопп», где юнга-мальчик спасает грубого и жестокого капитана от нравственной погибели, читая ему Евангелие и обращая в молитве ко Христу.
Интересна еще повесть «Выбор креста», взятая из Шамиссо и как бы представляющая ответ на жалобы о «тяжести креста», доставшегося самому Жуковскому. Содержание ее такое. Заснувший усталый странник жалуется перед Богом, что крест, который он несет, слишком тяжел для него, но вот он видит перед собой массу крестов различной величины, и ему слышится голос:
Перед тобою все кресты земные
Здесь собраны; какой ты сам из них
Захочешь взять, тот и возьми!
Путник перебирает кресты; но все они тяжелы; наконец он берет простой, незамеченный раньше крест – и этот как раз ему пришелся. Странник сказал: «Господи, позволь мне взять этот крест!» – и взял его, но это оказался тот самый крест, который он и раньше нес.
Скоро для Жуковского в его заграничной жизни прибавились новые неприятности. Подошел 1848 год, а с ним и волнения, прошедшие бурным вихрем по всей Германии. Старый, привыкший к покою и far niente, выросший далеко от политических бурь поэт, близкий друг царского семейства, конечно, не мог не только одобрить, но даже и понять тех «неистовств черни буйной», которые пришлось ему видеть на Западе. И тут снова перед ним встает в воображении «Святая Русь», где шло, казалось, все мирно и гладко, где народ – добрый и искони приверженный к основам. Конечно, буйный Запад при сравнении со «святой родиной» во всех отношениях никуда не годился.
Поздравляя великого князя Константина Николаевича в 1848 году с женитьбою, Жуковский пишет:
«И теперь вместо того, чтоб радоваться вместе с русским народом новому семейному счастию в доме царском, я должен скучать на чуже, окруженный безумными смутами, которых хорошая сторона для меня та, что они живее убедят всех русских в том, какое великое сокровище заключается в этом историческом, патриархальном, сыновнем подданстве царю, которое из великого царства делает одно великое семейство. Теперь более, нежели когда-нибудь, подымается душа моя при мысли о том, что такое наша Россия, наша святая Русь, какая перед нею лежит дорога и к чему она дойти предназначена…»
В письме к князю Вяземскому, приславшему Жуковскому свое стихотворение «Святая Русь», поэт сообщает:
«На беду мою надобно еще слышать и слушать вой этого всемирного вихря, составленного из разных бесчисленных криков человеческого безумия, – вихря, который грозит все поставить вверх дном. Какой тифус взбесил все народы и какой паралич сбил с ног все правительства! Никакой человеческий ум не мог бы признать возможным того, что случилось и что в несколько дней с такою демоническою, необоримою силою опрокинуло созданное веками…». «Твои стихи, – пишет он дальше, – поэтический крик души, производят очаровательное действие в присутствии чудовищных происшествий нашего времени. Святая Русь – какое глубокое значение получает это слово теперь, когда видишь, как все кругом нас валится… Святое утрачено; крепкий цемент, соединявший так твердо камни векового здания, по плану Промысла построенного, исчез мало-помалу, уничтоженный едкою деятельностью ума человеческого. Что воздвигается и может ли что воздвигнуться на этой груде развалин, мы знать и предвидеть не можем. Между тем наша звезда, Святая Русь, сияет высоко, сияет в стороне…». «Оглянувшись на запад теперешней Европы, что увидим? Дерзкое непризнание участия Всевышней Власти в делах человеческих выражается во всем, что теперь происходит на собраниях народных. Эгоизм и материальность царствуют. Чего тут ждать живого?»
Так брюзжал старик Жуковский на «новые веяния» и безумства, принужденный благодаря этим волнениям переезжать из города в город.
Жена Жуковского страдала сильнейшим нервным расстройством, и это доставляло много горьких минут поэту и усугубляло его собственные страдания. Болезнь супруги Жуковского усиливала ее мистическое настроение и заставляла отдаваться с глубокой вдумчивостью религиозным вопросам. Но задуманный ею переход в католичество вынудил мужа энергично восстать против такого намерения. Как известно, Елизавета Алексеевна приняла впоследствии православие.
Собравшись в 1848 году в Россию, Жуковский должен был, ввиду свирепствовавшей там холеры, опять остаться в Германии. Юбилей пятидесятилетней литературной деятельности Жуковского был отпразднован на родине 29 января 1849 года без виновника торжества, в присутствии цесаревича, в квартире князя Вяземского.
«Романтизм» не покидал Жуковского и в эти последние годы. В его письмах, как и в произведениях, всегда звучат отголоски чего-то таинственного, высокого и необыденного. После венгерской кампании, так усилившей престиж России в Европе, поэт в письме к великому князю Константину Николаевичу высказывает мысль, что настало время, когда Россия могла бы разом сделать то, чего не сделали все крестовые походы, – спасти Иерусалим от власти турок.
«Оставайся Сирия и с нею Палестина во власти турок, – говорит поэт, – но место, где совершилось спасение человечества, – место, освященное земною жизнию и искупительною смертию Спасителя, не должно оставаться во власти врагов его. По всем сердцам ударит молния вдохновения и восторга, когда наш великий царь скажет в совете царей: „Отдадим Богу Божие! Святой Гроб Спасителя и Святой Град, его заключающий, должны принадлежать не России, Англии и проч., и не туркам, а Богу-Спасителю…“
В 1848 году Жуковские, поехав в Ганау, чтоб посоветоваться с доктором Коппом, должны были сейчас же уехать оттуда обратно во Франкфурт, потому что в Ганау царствовала анархия «во всей своей неопрятности», как выражается поэт. От испуга Елизавета Алексеевна опять слегла в постель… Нервные страдания ее были ужасны.
«Расстройство нервическое, – писал Василий Андреевич еще раньше к Зейдлицу, – это чудовище, которого нет ужаснее, впилось в мою жену всеми своими когтями, грызет ее тело и еще более грызет ее душу. Эта моральная, несносная, все губящая нравственная грусть вытесняет из ее головы все ее прежние мысли и из ее сердца – все прежние чувства, так что она никакой нравственной подпоры найти не может ни в чем и чувствует себя всеми покинутой…»
Здоровье и самого поэта ухудшалось, в особенности было для него печально то, что глаза болели и отказывались служить. Изобретательный больной придумал машинку, при помощи которой, с грехом пополам, однако, мог еще писать. Оторванный от родины и угнетенный болезнью, он не перестает следить за русской литературой из своего «далека». В 1851 году поэт пишет Плетневу:
«Благодарю вас за доставление стихов Майкова. Я прочитал их с величайшим удовольствием. Майков имеет истинный поэтический талант… Дай Бог ему приобресть взгляд на жизнь с высокой точки и избежать того эпикуреизма, который заразил поэтов и осквернил поэзию нашего времени… Не знаете ли чего о Гоголе? Он для меня пропал. Говорят, что он кончил вторую часть „Мертвых душ“ и что это – чудесно хорошо. Если будет напечатано, пришлите немедленно…»
Мысль о переезде в Россию не покидала поэта и высказывалась в задушевных словах во многих письмах. Он непременно хотел быть в Москве, на родине, к дню празднования двадцатипятилетия царствования императора Николая I, к августу 1851 года. Но этому намерению не суждено было осуществиться, хотя он и писал друзьям об устройстве помещения для семьи. Из этой переписки мы узнаем, что Жуковский собирался приехать в Россию с большим штатом прислуги. Кстати укажем здесь, что поэт за границей вел жизнь довольно широкую, на что у него, конечно, хватало средств, в изобилии предоставленных ему за услуги, оказанные царскому дому.
К последнему году жизни поэта относится его стихотворение про царскосельского лебедя, который представлялся ему символом его собственного положения:
Лебедь благородный дней Екатерины
Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый,
А когда допел он, – на небо взглянувши
И крылами сильно дряхлыми взмахнувши,
К небу, как во время оное бывало,
Он с земли рванулся… и его не стало
В высоте… И навзничь с высоты упал он,
И прекрасен мертвый на хребте лежал он,
Широко раскинув крылья, как летящий,
В небеса вперяя взор, уж не горящий…
Лебедь-поэт допевал свои последние песни. За время жизни за границей помимо уже указанных произведений были написаны им повесть из «Шахнаме» «Рустем и Зораб» (переведенная с немецкого) и неоконченная поэма «Агасфер» (вечный жид), представлявшая его последнюю, лебединую, песню. Основная мысль этой поэмы, внушенная Жуковскому главным образом событиями последних лет жизни, та, что страдания приводят человека к высшему благу на земле – к вере, которая и спасает погибающих.
Наступила весна 1851 года, последняя в жизни Жуковского. Он стал готовиться, как мы упомянули ранее, к окончательному переезду в Россию и торопился, но опять заболел воспалением глаз, засадившим его в комнаты на целые десять месяцев. 19 марта 1852 года он писал своему другу Зейдлицу: «Перспектива завестись собственным домом в Дерпте меня веселит», а уже 12 апреля его «домом» стал гроб.
В феврале 1852 года Жуковский, живший в Баден-Бадене, приглашал к себе священника из Штутгарта, но затем отложил приезд его до апреля. Он только что сетовал в письме к Плетневу о кончине Гоголя, а смерть подкрадывалась уже и к нему самому.
Священник приехал 7 апреля. Решили причастить больного 9 апреля. Печальные слова срывались с уст Жуковского в преддверии этой страшной тайны – смерти. Перед концом всякий невольно оглядывается на пройденную жизнь и с ужасом замечает, как она бесплодно и страдальчески пережита… И многие уста произносят искренно знаменитое восклицание Соломона: «Суета сует!»
– Жизнь, все – жизнь, исполненная пустоты! – говорил больной.
Он с умилением обратился к причастившимся детям:
– Дети мои, дети! Ваш Бог был с вами. Он Сам пришел к нам! Он в нас теперь. Радуйтесь, мои милые!
Когда на другой день священник уезжал, поэт говорил:
– Вы – на пути; какое счастие идти куда захочешь, ехать куда надо! Не умеешь ценить этого счастия, когда оно есть; понимаешь его только тогда, когда нет его!
Затем он перешел к детям, к занятиям с ними:
– Вообразите, – сказал больной, – они плакали, когда я рассказывал им последнюю вечерю Христа, его Гефсиманскую молитву!
Хотя он и домашние, кажется, не считали кончины его близкой, но на другой день, к вечеру, Жуковский впал в забытье; порою он узнавал своих, позвал дочку и сказал:
– Поди, скажи матери: я теперь нахожусь в ковчеге и высылаю первого голубя – это моя вера, другой голубь мой – это терпение!
Ночью он умер. Тело его перевезли в Петербург и похоронили в Александро-Невской лавре рядом с Карамзиным. Воспитанник провожал прах своего наставника на место «последнего упокоения».
Но со смертью таких людей, как Жуковский, не все погибает: они оставляют после себя кое-что бессмертное и нетленное…