«Жено, не плачьте обо мне!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Жено, не плачьте обо мне!»

«Кого я люблю, тех обличаю и наказываю».

Откровение Святого Иоанна. Гл. 4, 19

Снежный буран в казахстанской степи начинается внезапно. Еще сияет яркое солнце в морозном небе, а крепчающий ветер уже начал гнать по степи искрящиеся струи сухого снега. Не пройдет и часа, как с земли станет подниматься радужная дымка, застилая горизонт и делая все окружающие предметы призрачно серыми. Но это еще не буран. Он начнется после того, как приблизится слой темных туч с горизонта, солнце исчезнет и сверху полетит лавина мокрого снега, сметая все на своем пути. Вмиг покроет она все предметы ледяным панцирем, а неистовый ветер потащит вашу лошадь с санями на обочину дороги, и вы тут же начнете чувствовать, как швы вашей шубы вдруг станут проницаемыми для холодного ветра. Не дай Бог в этот момент потерять еще и рукавицы, тогда пропали ваши руки: не спасут их ни карманы шубы, ни шарф, которым вы попытаетесь их закутать. Недаром сибиряки привязывают рукавицы кожаными шнурками к шубе.

И пойдет гулять буран. Вскоре и в двух шагах ничего не станет видно, кроме крупа лошади, залепленного снегом. И она, бедная, еле движется против ветра, нащупывая дорогу. Если лошадь молодая, да неопытная, перестанет она вскоре чувствовать твердость под ногами и потащит вас по ветру на целину, пока снег не станет ей по брюхо, потом остановится и будет так стоять. Тогда вылезать вам из саней и тащить ее под уздцы снова на дорогу, а замешкаетесь, так и след пропал. Будете топтаться вправо и влево, утопая в снегу, пока не выбьетесь из сил. А потом ляжете на дно саней, закроетесь с головой: «будь, что будет».

Другое дело, если лошадь ваша опытная и ни за что не сойдет с дороги, да и поселок остался неподалеку, развернется она и найдет свою конюшню. Но бывает так, что и сибирскую лошадь буран собьет с пути, и потащится она на целину, пока не утонет в снегу и не встанет задом к ветру. Тогда уж единственное, что остается: чтобы не сразу замерзнуть, — это выпрячь ее, привязать к себе поводья и предоставить ей возможность тащить тебя, куда захочет. Бывает, что приведет она к поселку, но чаще учует скирду сена в степи и встанет с заветренной стороны. Если вы еще имеете силы, то удастся вам раскопать смерзшиеся слои сена и сделать себе пещеру, в которой можно переждать буран. Ну, а если нет, то только через несколько дней после бурана, когда она прибежит к своей конюшне, найдут и ваш труп около скирды.

Ну, а брести по бурану пешим — только на чудо надеяться. И каждый раз горестно удивляются люди, когда хоронят после бурана своих близких, не дошедших всего каких-нибудь десяти метров до дома.

Вот в такой-то буран и попали мы с моей лагерной подругой Леной.

Стоял солнечный мартовский день. Находясь на своем фельдшерском пункте, я услышал, как неожиданно стал завывать ветер в трубах, выглянул и увидел поднимающуюся серебряную дымку над полями. Пока Лена собиралась, солнце уже исчезло, хотя силуэты зданий лагерного участка можно было еще различить.

Согнувшись, мы двинулись против ветра к ближайшему от нас дому, силуэт которого временами можно было четко различить. Казалось, что вот еще двадцать шагов, и мы упремся в него, но он и совсем куда-то исчез. Стало ясно, что двигаться наугад опасно, нужно увидеть дом, он ведь совсем где-то рядом. Я посадил Лену на снег, а сам, не теряя ее из виду, стал ходить кругами, но дом так и не появлялся. Уже против ветра совсем невозможно было смотреть: снег залеплял глаза. «Видимо, мы отклонились по ветру: нужно взять назад и вправо». На секунду мелькнуло что-то темное справа от меня. Спешу туда. Вот странно-то, это водовозная бочка на старой подводе, которая используется только летом. «Какого же черта она здесь! Она должна быть в районе конного двора! Неужели мы ушли уже так далеко?»

Время идет, и меня начинает беспокоить Лена: на ней лишь лагерный ватник и большой шерстяной платок. На ветру в такой одежде она продержится не более двух часов. Однако сейчас главное — сохранять спокойствие и быть внимательным. «Нужно взять влево, против ветра». Мы начинаем медленно двигаться, всматриваясь вперед. Чувствую, что под ногами твердый накатанный снег с санными колеями — дорога! Но откуда она здесь и куда она ведет? Что-то сжимается под ложечкой: я просто не понимаю, куда мы идем. Вспоминаю, что какая-то дорога проходит метрах в ста от фельдшерского участка и идет она на центральный участок Тасс-Заимку, но она ли это? Если это она, то мы шли совсем в другую сторону. Наверное, ветер все время меняет направление.

Стало очень темно, а ведь еще только около пяти часов вечера. Мы топчемся где-то в районе этой дороги. Лена кричит мне что-то в ухо, но ветер так ревет, что почти невозможно понять. «Мы уже были здесь!» — показывает она на кустарник, в который мы уперлись. Я останавливаюсь и не могу принять никакого решения, куда нужно теперь идти.

О, Боже, твердая почва исчезла из-под наших ног: валенки утопают в рыхлом снегу, из которого торчат усы прошлогоднего ковыля. Мы в степи!

Видимо, мы уже долго бродим: я весь мокрый от пота.

Смотрю на Лену — она как снежная баба: вся покрыта ледяной коркой. А ведь на ней простые чулки и короткая юбка. Нужно ли очищать этот панцирь с ее ног, может быть, он защищает от ветра. Одно ясно: она долго не выдержит.

Если бы знать, в каком направлении теперь идти! Самое главное — снова найти эту дорогу. Опять сажаю Лену на снег, чтобы она ватником прикрыла ноги, а сам начинаю ходить кругами, но дорога не появляется. Возвращаюсь к Лене, она уже превратилась в снежный сугроб. Стараюсь поднять ее, но она не встает. Кричу ей в ухо:

— Пошли!

В ответ:

— Оставь меня здесь!

— Пошли-пошли! Поселок где-то рядом.

— Нет, я останусь — иди один!

— Леночка, ты можешь, ты должна…

— Нет, я тебя тут подожду, — бурчит она.

Держу ее на весу, но она не опирается на ноги. Она спит! О, я знаю, что это значит! Тру ей щеки, дышу в лицо — она не открывает глаз. Неистово трясу ее, так что голова начинает раскачиваться.

Вдруг глаза ее открылись: «Где же мы?». Ох, если бы я знал!

Но нужно двигаться. Если мы остановимся тут, то через два-три часа с нами все будет кончено. Начинаю восстанавливать в памяти, в каких направлениях мы двигались с самого начала. Ничего не получается. По крайней мере, нужно найти наши старые следы. Наклоняюсь. Точно — это они, они еще не совсем занесены снегом. Тащу Лену за собой, она вяло переступает ногами. Ветер совсем обезумел — сбивает с ног и крутит, меняя направления. Все время боюсь, что Лена опять сядет, но лучше об этом не думать, а искать дорогу.

Вот она, эта твердость под ногами — дорога! Но куда идти: назад или вперед? Судя по направлению ветра — вперед. Все время гложет мысль, что Лена отморозит колени.

Что-то долго мы идем, а ничего не меняется. Так далеко от поселка мы не могли уйти. Вдруг под ногами ощущаю звук пустоты: это деревянный мостик через ручей. Какой же это мостик? Если это та самая дорога, что проходит за моим фельдшерским пунктом, то тогда этот мостик я знаю, он в ста метрах от дома. Он должен быть где-то вправо от дороги. Нужно пройти еще за мост метров пятьдесят и затем вправо по целине. Сажаю Лену снова на снег и решаюсь удалиться вправо, но так, чтобы не потерять ее из вида. Десять метров вправо: силуэт Лены исчезает, но и дома нигде не видно. Снова к дороге, снова метров десять вперед и опять удаляюсь. Дома нет! И снова, и снова. Вдруг я замечаю, что мне совсем все равно, найду я дом или нет. Мне безумно хочется спать. «Ну, уж нет! Дом совсем уже рядом, мы должны выжить!»

Я начинаю рисковать: протаптываю в снегу проход, который не сразу заносит снегом, и по нему удаляюсь, так что силуэт Лены исчезает. Всматриваюсь. Затем опять нахожу Лену, тащу ее дальше по дороге и опять удаляюсь. На третий раз мне начинает мерещиться, что вижу нечто серое в отдалении. Оно, это «серое», то появляется, то исчезает. Теперь я иду уже на большой риск: удаляюсь, не протаптывая прохода. Еще десять шагов и еще десять. Нет, это не мираж — это точно дом!

Скорее назад, к Лене, я слишком далеко отошел — проход мой почти занесло снегом. Вот она, лежит комочком. Кричу ей в ухо: «Дом!». Но она остается неподвижной. Счищаю лед с ее лица, тру ей щеки. Она смотрит на меня, но молчит. Обхватываю Лену и пытаюсь поднять ее, однако на ноги она не становится и снова опускается на снег. «Лена, дом рядом!»

Конечно же, она жива: вода течет у нее под носом. «Сейчас она придет в себя — вот только медлить нельзя, проходы занесет». Я хватаю ее за руки, кладу сзади на свои плечи и начинаю тащить по проходу в снегу. Десять метров! Еще десять метров! Остановка и опять.

Совсем стемнело. Вдруг я замечаю, что одного валенка у нее нет, он слетел, пока я тащил ее. Возвращаюсь, ищу, наклонившись, и нахожу.

Передохнул и тащу дальше. Снова вижу серый силуэт в отдалении. Скорее туда! Но я шатаюсь, и мне начинает казаться, что все шатается у меня под ногами. Я падаю и лежу в снегу. Лена, не шевелясь, лежит рядом.

Сколько еще прошло времени? Как хорошо, что я еще не заснул, я еще понимаю, что нужно бороться. Но теперь уже не могу ее поднять. Я хватаю Лену за одну руку и начинаю ползком тащить за собой, но теперь уже по целине, в глубоком рыхлом снегу. Время от времени поднимаю голову и вижу, что это «серое» уже совсем близко — это дом, мой фельдшерский пункт.

Лежим оба, метрах в десяти от него. Дом уже узнать трудно — он занесен снегом. Соображаю, с какой стороны может быть дверь.

Подтаскиваю Лену к двери, но добраться до нее невозможно, перед ней сугроб.

Бросаю Лену и ползу к двери. Стучу ногой лежа, там мой санитар, он должен услышать.

Как это могло случиться, что я заснул, лежа у двери?! Мокрое белье стало совсем холодным. Я стучу двумя ногами, и от этого мне становится теплее. Хотя громкого звука не получается: дверь обита мягкой кошмой.

Вдруг я чувствую, что дверь задвигалась, кто-то толкает ее изнутри, но сугроб мешает. Значит, он услышал!

Но вот снова все почему-то затихло, я продолжаю стучать. Какая-то тень склоняется надо мной, и я слышу над ухом: «Подождите, я сейчас!». Слышу, как лопата пошла ходить по сугробу, затем меня кто-то тащит за шубу по снегу. Пахнуло теплом в лицо — и сразу тишина. Он тащит Лену.

Мы оба лежим теперь на деревянном полу в сенях дома. Значит, мы спасены.

Я, наверное, долго спал. Лежу на койке рядом с Леной, оба почему-то раздетые, от нас пахнет камфарным спиртом: санитар, видимо, растирал нас. Лена вышла из шока не скоро, только к утру. Вся кожа на ее ногах выше колена багрово-синяя. Я знаю, это отморожение, кожа потом вся сойдет, и шрамы останутся на всю жизнь. Но она осталась жива.

Санитар подносит нам выпить разведенного спирта, после этого я снова засыпаю. Лишь на следующий день обнаружилось, что и мои щеки приморожены и на них мокнущие пузыри. С сибирскими морозами шутить нельзя!

* * *

Теперь вернемся-ка назад. Как же это я оказался на лагерном участке Боздангул, да еще в отдельном домике ветеринарного фельдшера?

Прошел почти год, как охрана застрелила моего приятеля Володьку на лагерном участке Тасс-Заимка. Грустил я о нем долго. Затем вышел на волю и мой покровитель, комендант Лощинов, а новый, из «ссученных» воров, не давал мне покоя, домогаясь взяток. Многих рабочих из моей бригады уже расконвоировали, и я видел через заграждение, как они там свободно гуляют. Но пути Господни неисповедимы. Лагерю в то время не доставало специалистов: агрономов, зоотехников и ветеринаров, без которых вести продуктивно хозяйство невозможно. И пришла кому-то из высшего начальства идея готовить таковых на месте, для чего организовать при Центральном управлении в селе Долинка учебный комбинат, а слушателей для него набирать из грамотных заключенных.

Снова в отделениях стали пересматривать все личные дела заключенных, ища «грамотных». Многие такие счастливчики оказались и в нашей зоне, я же, как «особо опасный», не мог на это рассчитывать.

Но, видимо, слишком велика была нужда начальства, слышу я и мою фамилию: как-то на разводе выкрикнули: «Поедешь в Долинку учиться». Не прошло и недели, как я оказался за учебной партой этого комбината в отделении для ветеринарных фельдшеров. Вот уж никогда и в голову не приходило, что я стану ветеринаром.

В этом-то комбинате, расположенном в огромной зоне, я и проучился целый год. Эта наука стала мне постепенно нравиться, она была очень сходна с медициной, которая уже тогда привлекала меня. А какие учителя были из заключенных — любой университет мог бы позавидовать, большинство — профессора: микробиолог Василец из Киева, генетик Зальцман из Москвы, биолог Добронравов, патолог Нечаев.

Через год после экзаменов я был возвращен в свое Котурское отделение и назначен ветеринарным фельдшером на лагерный участок Боздангул. Он представлял собой животноводческую ферму с тремя сотнями голов крупного рогатого скота. Поселок участка разделялся на две части: строения фермы с бараками для заключенных и вольный поселок для охраны и начальства.

На ферме была также большая конюшня на 50 лошадей, птицеферма, небольшой молочный завод, машинная станция для сенокоса. Никакой проволочной зоны вокруг участка не было, но выходить за пределы участка было запрещено. Охрана лагеря состояла из нескольких надзирателей и гарнизона солдат.

Лагерный режим чувствовался во всем: утром всех заключенных пересчитывали, вечером и ночью по помещениям ходили надзиратели и делали различные проверки. За каждый проступок можно было снова оказаться за колючей проволокой в центральной зоне.

Но все-таки жизнь на Боздангуле была почти вольная, так что временами казалось, что работаем мы в простом колхозе. Меня как ветеринарного фельдшера поместили в отдельный домик, ветеринарный пункт, на краю территории фермы, где я чувствовал себя хозяином. Пункт состоял из нескольких помещений для больных животных и лаборатории, где я и размещался со своими двумя санитарами.

Эта некоторая свобода уравновешивалась огромной ответственностью, которая лежала на ветеринаре: он отвечал за здоровье всего стада. Если что-либо случалось на ферме, виновниками всегда оказывались зоотехник и ветеринарный фельдшер, они попадали опять в режимную зону, а то и под суд. Один из моих предшественников на этом посту уже получил пятилетнюю прибавку к сроку за «халатность и злоупотребление служебным положением». Моя свобода была призрачной: слежка велась постоянная.

Режим на участке состоял из множества «нельзя» и «не положено». Нельзя было пересекать без разрешения границу участка, покидать ночью бараки, получать и отправлять нелегально письма. Но особенно строго преследовались так называемые лагерные браки, ведь работники фермы состояли из мужчин и женщин.

Труд на ферме был очень напряженным и тяжелым: небольшой персонал в 100–200 человек должен был осуществлять полный цикл производства: содержать скот, выращивать телят, доить коров, косить и убирать сено, заготовлять зерно, строить новые помещения и многое другое.

Власть на участке принадлежала старшему лейтенанту Герусу, но хотя он и был начальником, режимом заключенных на участке ведал старший надзиратель, а он подчинялся только начальнику режима всего отделения. Отношения между этими двумя начальниками были очень натянутыми. Первый из них отвечал за результаты производства и должен был выполнять план, чего можно было достичь лишь при ослабленном режиме. Другой же, наоборот, стремился к усилению режима, что способствовало «воспитательным функциям советского правосудия». То та, то другая сторона брала верх, и режим на участке то напоминал жизнь вольнопоселенцев, то становился таким же, как и в режимной зоне.

Моему положению многие завидовали, называя «помещиком». Мой домик на отшибе был как бы крепостью, из окон которого открывался пейзаж дикой казахстанской степи. В такую-то даль, да еще зимой не всякий надзиратель захочет тащиться с проверкой. Ну, а уж если и заглянет, то у меня в аптеке всегда находилось немного спирта, который после разведения водой превращался в отличную водку. Какая уж тут проверка!

Каждый вечер в кабинете начальника собирались все вольные и заключенные руководители и специалисты участка, чтобы обсудить работу на завтра. По мнению начальства, ветеринарный фельдшер всегда только мешал работе фермы, выставляя свои требования и запреты. Но все знали, какая ответственность лежит на мне, поэтому спорили, но уважали. Часто трудно было понять, кто вольный, а кто заключенный: мы все были связаны общей задачей — выполнить план и общим страхом — его не выполнить. Но для того, чтобы эта грань никогда не стиралась, были на участке надзиратели, которых выполнение плана не беспокоило. Их бесконечные проверки, придирки должны были напоминать, кто здесь вольный, а кто заключенный.

У вольного начальства были свои дома и подсобные хозяйства, часто с коровами, свиньями и курами. Это ставило их в некоторую зависимость от заключенного ветеринарного фельдшера, он лечил их домашний скот, хотя по закону мог этого и не делать, так как они должны за помощью обращаться к вольному, и к тому же платному, ветеринару на центральном участке. Кроме того, все любимые лошади, на которых раскатывало начальство, были под надзором фельдшера, и он в любой момент мог оставить надолго лошадь в конюшне, если заподозрит, что она нездорова. Так что заключенный ветеринар в поселке был вроде сельского священника, с ним часто вольные здоровались первыми.

* * *

Наш спаситель, мой санитар, Григорий Васильевич Картамышев был личностью необыкновенной, хотя внешне ничем не приметной. Небольшого роста, к тому же немного сутуловат, с поседевшей бородкой и усами, он выглядел лет под шестьдесят, но был намного моложе. Редкие русые волосы он зачесывал на лоб, так что образовывалась челка, прикрывавшая его большой и выпуклый лоб. Но самым выразительным на его круглом и морщинистом лице были большие, широко раскрытые глаза, что придавало выражение некоторого удивления. И всем своим обликом напоминал он чем-то Деда Лесовика из русских сказок, так что все называли его просто «Дед». Говорил он тихо, часто с добродушно-лукавой улыбкой, как будто бы речь шла о чем-то забавном или смешном.

Нашел я его на ферме, где он работал простым скотником. Слухи о «чудесном деде» дошли до меня сразу же, как я приступил к работе. А столкнулись мы при интересных обстоятельствах.

Каждую осень необходимо было проводить массовое обследование всех коров стада на беременность, стельность. Мероприятие это будоражило ферму, почти все скотники должны были участвовать в работе, коров не выгоняли в эти дни на пастбище, и удои на ферме падали. Процедура определения беременности у коровы была в то время весьма сложной и грязной: ветеринар рукой через прямую кишку должен был нащупать трехмесячный эмбрион. Это требовало большого опыта и возлагало на него большую ответственность, так как не стельных, яловых, коров забивали на мясо, и если фельдшер делал ошибку, и забитая корова оказывалась беременной, то его ждали большие неприятности.

Случилось так, что в этот день подводил ко мне коров и держал скотник Картамышев, «Дед». Увидев, что я и мой санитар уже совсем выбились из сил, он вдруг громко заявил, показывая на корову:

— А чего ее мучить, сразу видно, что она яловая!

С усмешкой переглянулись мы с санитаром. После исследования убеждаюсь, что он прав: корова яловая. Подводят вторую:

— Ну а эта, Дед? — подшучиваю над ним я.

— Да эта уж точно стельная! И точно, она стельная!

— Ну а эта?

— Эта тоже стельная.

И пошло подряд: сначала он, потом я. И ни одной-то ошибочки он не сделал! Сел я и задумался, что же это за чародей на нашей ферме? Получается так, что вся наша ветеринарная наука ничего не стоит. И зачем же это мы и себя, и коров мучаем?

— Дед, а как это у тебя получается, будь ты неладен!

— ПРАХТИКА! — с улыбкой отвечает он. Так мы и познакомились.

Любил он лошадей. Большевики еще в тридцатом отобрали его единственную крестьянскую лошадь, но любовь к ним осталась. То и дело вижу его на конном дворе, слышу, как он беседует с конюхами, подходя то к одной, то к другой лошади.

Вижу, как смело берет он заболевшую лошадь за губу, чтобы раскрыть рот.

— Опоили! — печально заявляет он.

Это значит, разгоряченную лошадь сразу повели на водопой, что приводит к тяжелой болезни ног.

Осмотрев другую лошадь, ставит диагноз: «Червяк!» Меня это тоже удивляет: как он без микроскопического анализа знает, что у нее глисты. А ведь я два дня потратил, чтобы это обнаружить.

Как-то оказался я с ним в степи, на летних выпасах. Он идет, то и дело наклоняется, срывает травы, затем показывает их мне и сообщает, от каких болезней нужно их принимать.

О таком замечательном помощнике я мог только мечтать. Но заполучить Деда оказалось не просто, ценили его на ферме. Уперся заведующий: не отдам и точка. Три недели торговался я с ним, пока не получил.

Пришел он ко мне на пункт с маленьким мешочком — все его имущество — в старом ватнике и меховой шапке на голове: «В ваше распоряжение прибыл!».

Разместил я его за деревянной перегородкой на большой койке, так чтоб ему никто не мешал. Выдал санитарный халат, чемоданчик с медикаментами, и стал мой Дед похож на настоящего доктора.

Был он православным верующим человеком. Единственная книга, которую он всегда читал, было Евангелие. Часто вечером мы садились вместе пить чай, и я просил его почитать мне вслух что-нибудь. Долго просить его было не нужно. Он надевал свои старые замотанные тряпочками очки и принимался читать:

«И стал я на песке морском и увидел я выходящего из моря зверя… и даны были ему уста говорящие гордо и богохульно, и дана ему власть… и дано было ему вести войну со святыми и победить их…»

Дед поднял голову и загадочно посмотрел на меня. И потом шепотом:

— Тут все про наше время рассказано. — И начал дальше читать:

«И увидел я другого зверя, выходящего из земли, он имел два рога, подобные агнчим, и говорил, как дракон. Он действует перед ним со всею властью первого зверя и заставляет всю землю и живущих на ней поклоняться первому зверю, у кого смертельная рана исцелела…»

И опять он поднял голову:

— Тут понимать надо. Уж как она в него много раз стреляла, а ведь его пуля не может одолеть!

«Ленин и Сталин!» — сразу стукнуло мне в голову. А он все дальше читает: «И дано ему было вложить дух в образ зверя так, чтобы убиваем был всякий, кто не будет поклоняться образу зверя… и никому нельзя будет ни продавать, ни покупать».

— А вот и еще. Конец его царству придет! — И лицо его просияло.

«Итак, веселитесь небеса и обитающие на них! Горе живущим на земле и на море, потому что к вам сошел дьявол с сильной ярости, зная, что не много ему осталось времени!»

Последние слова прочел он с расстановкой.

Брянская губерния — его родина — была одной из самых бедных провинций Российской империи. Земля не родила пшеницу, и скот зимой кормили распаренной соломой с картофельной шелухой. Поросят и кур зимой держали прямо в избе, где и сами же мылись в деревянных ушатах: редко кто имел баньку в огороде. Младшие дети в многодетных семьях не могли оставаться при родителях и уходили в город искать работу, живя там в грязных заводских бараках.

Такую-то бедноту в тридцатые годы и начала собирать в колхозы советская власть. Приехали из городов так называемые «пятидесятитысячники» — коммунисты из солдат и рабочих, в кожаных куртках с наганами на поясе. Создали комитеты бедноты из наиболее ленивых и нахальных и стали отнимать у других коров и лошадей, конфисковать те крохи зерна и картофеля, которые еще оставались у крестьян. Наступил голод на Брянщине, а за ним и голодные бунты, переросшие в народное восстание под руководством атамана Антонова. Восстание это было жестоко подавлено, а участники расстреляны. И началось выселение в Сибирь наиболее крепких крестьян.

Предки Григория Картамышева были сельскими священниками, и это определило весь его духовный склад. Уже в раннем детстве он сам научился читать, а в школе удалось ему пробыть лишь четыре класса: нужно было начинать работать. Все же свободное время он посвящал чтению священных книг, а Евангелие так почти наизусть выучил. От природы одаренный, был он постоянно погружен в размышления о Боге, о Человеке, о смысле жизни на земле. Родись он в семье московского адвоката, вышел бы из него религиозный философ, но он рос в бедной крестьянской семье, которая едва могла прокормить себя.

После того как комиссары закрыли сельскую церковь и сослали священника, организовал Григорий религиозный кружок, и тайно по вечерам собирались они в его избе, чтобы молиться и читать Библию.

Все, что происходило при коллективизации, не вызывало у него ни гнева, ни даже возмущения: во всем этом видел он исполнение евангельских пророчеств. Когда восстание на Брянщине было подавлено, Григорий стал призывать крестьян не ждать репрессий, а бежать из деревни в города, оставив большевикам невспаханные поля. «Без нашего труда на полях Зверь и сам погибнет!» — поучал он. Но «зверь» не погибал: одних крестьян он раскулачивал и ссылал в Сибирь, других же превращал в колхозных рабов.

До поздней ночи в правлении колхоза горел свет — составляли списки на выселение — а утром к избам подъезжали подводы и ничего не подозревавших крестьян сажали на них, разрешая прихватить только самое необходимое. Но все больше людей в деревне, следуя советам Григория, не дожидаясь пока за ними приедут, забивали скот и убегали из деревни.

Вскоре слух о зловредном агитаторе дошел до комиссаров. Григория арестовали и связанного повели через всю деревню в правление колхоза. Люди сбежались смотреть, как ведут его. Он шел в белых подштанниках и рубахе, босой, по снегу, открыто глядя в глаза своих сельчан, и громко цитировал из Евангелия: «И будут гнать вас за слово мое…».

Суд был скорым, и все те же в кожанках постановили Картамышева сослать в Сибирь как опасного антисоветского агитатора. Однако им это не удалось. Ночью, когда Григорий был заперт в погребе правления колхоза, чьи-то дружеские руки открыли двери его темницы, и он, как Святой Петр, переступил через спящих охранников и оказался на свободе.

Быстро взяв из своего дома все необходимое, поцеловав жену и маленького сына, ушел он в Брянск. Но долго и там оставаться было опасно: его наверняка искали. Прячась в товарных вагонах, двинулся он к Москве. Адрес, который дал ему кто-то из верующих, вел в индустриальный город под Москвой, Электросталь. Без паспорта или, по крайней мере, без отпускной справки из колхоза устроиться на государственное предприятие было невозможно. Долго ходил он по разным артелям и, наконец, взяли его помощником в сапожную мастерскую. Григорий был во всем способным человеком и уже через год постиг сапожное искусство, да так, что его хромовые сапоги моментально расходились в ларьке артели. Работая по ночам в полутемном и сыром подвале, начал он кашлять и худеть — начиналась чахотка. Обращаться к врачам в больницу без паспорта было опасно. Но мир не без добрых людей, кто-то направил его в подмосковную деревню к своим родственникам, а артель выдала ему справку, удостоверяющую его личность, в которой было написано: «взамен утраченной из колхоза». Там, на природе и свежем воздухе, работая пастухом небольшого стада, стал он поправляться, а еще через год переехал в предместье Москвы, где опять нашел работу в сапожной мастерской. Так и затерялся он от всевидящего ока НКВД, получил прописку и даже небольшую комнату в деревянном доме артели.

Все было бы хорошо, если бы не мятежный дух Григория Картамышева. Стал он страдать, видя, как «сатана воцаряется» и «тропинки от человека к человеку зарастают травой». К нему тянулись люди, видимо, этого невозможно было избежать, было что-то в нем притягательное. Шли они к нему за советом и утешением — за правдой. Снова образовался кружок, и снова стал он учить и наставлять, читая Слово Божье. Он объяснял, куда ведет эта сатанинская власть и что нужно делать, чтобы не поддаться соблазнам. Это были уже революционные речи, страшно опасные для новой власти. Но так как все тайные организации при тоталитарном режиме могут лишь некоторое время оставаться незамеченными, кружок Григория был вскоре раскрыт. Пошли аресты и допросы. К тому же и война началась — режим ужесточился. Так что получил он по статье 58–10 часть 2 УК «за антисоветскую агитацию» десять лет заключения в трудовых лагерях. Следы туберкулеза в легких спасли его от северных лагерей, и попал он в наш, южный, в КАРЛАГ.

С появлением Картамышева и еще одного санитара из польских фельдшеров дела мои пошли куда успешнее. Дед успевал повсюду. С особой чуткостью опекал он больных телят. Еще не входя в клетку, он по каким-то внешним признакам находил больных животных. К моим методам лечения он относился с некоторым недоверием.

— От ваших уколов им еще хуже становится, — бурчал он.

По представлениям народных лекарей, все болезни происходили от трех причин: «заразы», «сглаза», и «угнетения духа». Все лечебные меры, которые он предлагал, сводились к покою, теплу, особому питанию и скармливанию различных трав или солей. Я не препятствовал ему в этом, так как его лечение не мешало моему, сугубо ветеринарному, но всякий раз при своем вмешательстве он спрашивал разрешения. Лечебные травы он собирал сам, и меня всегда удивляло, что больные животные охотно их съедали. В некоторых случаях он отдавал должное и современной ветеринарии. «Этому, — показывает он на теленка, — хорошо бы ваш сульфидин дать, он снимает жар».

Однажды я заметил, что по вечерам с сумочками трав ходит он в барак работников фермы. Оказалось, что он там больных своими методами лечит.

Как-то вернулся он печальный:

— Знаю, что в ней бес, а изгнать не могу.

А через пару дней с торжественной улыбкой:

— Ох, и упорный же попался! — Нужно понимать: что «беса» он изгнал.

Одна из молодых доярок страдала хореем, или, вернее, хорееподобными припадками: она неожиданно падала и сотрясалась мелкой дрожью. Уже несколько месяцев участковый врач пытался ее вылечить, но безуспешно. Пришли просить Деда. Хотя он и не любил после современной медицины свое искусство показывать, все же согласился прийти и посмотреть больную.

По его представлениям, с ней произошла «порча». Это значило, что «недобрый глаз» подкинул в нее «беса», вот он и трясет ее. Прежде всего, назначил он ей голодную диету: целую неделю только хлеб и чай. Кроме того, дал ей свою «записку», на которой его корявым почерком была написана какая-то молитва. Это чтобы сначала «беса» смирить. Она должна была выучить текст наизусть и шесть раз в день повторять.

На седьмой день пришел он «изгонять беса». Как только наложил он ей на голову свои руки, стало ее сильно трясти, но успеха эта процедура так и не дала: «бес оказался сильнее». Снова голод и молитвы. Когда же через три дня он возложил на нее свои руки, стала она кричать не своим голосом, затряслась и упала без сознания. Очнулась она через несколько часов: припадки прекратились и больше не повторялись — «бес» был изгнан.

Слух о чудесном исцелении прошел по всему участку и достиг начальства. Меня с недовольством расспрашивали, что это там с доярками делает мой санитар и какое он имеет на это право. Я старался смягчить гнев начальников, объясняя этот лечебный эффект психическим внушением, что вполне соответствовало учению академика Павлова, признанного и обласканного советской властью. Это их успокаивало.

Но случилось так, что у начальника режима, старшины Садовского, заболела странной болезнью трехлетняя дочь. Она закрывала глаза, бледнела и начинала вся дрожать. Стали ее возить к детским врачам, сначала в наше отделение, а затем и в Долинку. На какое-то время болезнь смягчилась, но затем приступы возобновились с еще большей силой. По моим представлениям, это были припадки, связанные с авитаминозом В и недостатком кальция в организме, но кто мне поверит — я был лишь ветеринаром.

Однажды вечером в нашу дверь кто-то постучал, и на пороге оказался сам старшина Садовский. По его тону я сразу понял, что это не проверка, а частный визит. Садовский — полный, рябой, уже в летах человек, происходивший из «революционных матросов Кронштадта», считался «добрым» надзирателем, так как относился к проступкам заключенных с некоторой житейской мудростью. Отношения наши были хорошими: я как-то удачно разрешил от неправильных родов его стокилограммовую свинью, ну и, кроме того, мы происходили из одного города, из Петербурга.

Поговорив со мной о погоде и холодной зиме, он перешел к делу и, наклонившись ко мне, тихо спросил, стоит ли пригласить моего санитара Картамышева посмотреть его дочь. Я оказался в затруднительном положении, ни рекомендовать, ни отвергать лечебные методы Деда не мог. Подумав, я нашел выход, сказав ему, что во всех случаях услуги Деда не могут нанести вреда больной, и он, ободренный, ушел.

Через день я заметил, что Дед куда-то собирается. Разгладив руками свою единственную белую рубаху и прихватив какой-то мешочек, он таинственно удалился. Ясно, что его пригласил Садовский. Но вот зачем взял он еще с собой туда и Евангелие, иметь которое заключенным запрещалось?

Вскоре по участку разнесся слух, что дочь Садовского здорова. Оказалось, что Дед не только накладывал на нее руки, но и приказал кормить сырыми яйцами, взбитыми вместе со скорлупой, то есть давал ей природный витамин С вместе с солями кальция. Но, на мой взгляд, самым большим достижением Деда было то, что он заставил толстого коммуниста Садовского шесть раз в день читать указанный им абзац из «Послания апостола Павла к римлянам». И тот читал!

Григорий Васильевич был верен ортодоксальному православию и презирал сектантство, часто приводя фразы из Евангелия: «и придут другие под именем моим, и будут смущать вас, но они не таковы, а племя сатанинское».

На нашем участке среди заключенных был один баптист, бывший глава большой общины. Сидел он, конечно, за «антисоветскую агитацию». По случайности был он земляком Деда — происходил из Брянской губернии. При встрече они вежливо здоровались и никогда не вступали в разговоры, хотя было видно, что Дед рвался в бой.

Однажды я был сильно удивлен, застав в воскресенье у себя в лаборатории баптиста и Деда, мирно беседующих за чаем. Оказалось, что Дед не выдержал — пригласил-таки его в гости для духовной беседы. Они важно пили чай, вприкуску с сухариками. Забавно было слушать, как их беседа уже целый час касалась далеких от религии вопросов: то о помещиках на Брянщине, то о засухе четырнадцатого года. Дед явно избрал выжидательную тактику и первым не хотел касаться главного вопроса — чья вера правильная.

Я ушел по своим делам и вернулся на пункт только через час. Не переступив еще порог дома, услышал несвойственно громкий голос Деда. Приоткрыв щелочку двери, увидел, что он стоит посреди комнаты, глаза его горят, а рука застыла в ораторском жесте. Шел жаркий спор о таинстве креста, на котором был распят Христос. Вполне естественно, баптист отрицал это, и Дед выискивал в памяти и приводил все новые аргументы из Евангелия. Оппонент же оказался тоже крепким орешком, в отличие от Деда он был хорошо образован и то и дело спокойным и уверенным голосом приводил цитаты из Отто Бауера, Фейербаха и Бердяева. С такими высотами религиозной философии Дед знаком не был, и мне было очень обидно слушать, как он приводил все одни и те же цитаты, не отвечая по существу на возражения баптиста. Победа явно склонялась к последнему.

Я вошел в комнату, чтобы своим присутствием как-то помочь свести спор к достойному компромиссу. И он скоро наступил, так как вечерело, и ученому баптисту нужно было идти в свой барак на вечернюю проверку. Распрощались они очень вежливо и даже дружелюбно, как и подобает ученым оппонентам. Я сразу же сделал попытку успокоить Деда, прибегнув к позитивистским формулам, вроде «для каждого истина имеет свои очертания» или «Бог един, но пути к нему могут быть разными». Дед молчал и потом промолвил как бы про себя: «Грамотный человек, а веры-то нету».

В течение нескольких последующих дней он находил в Евангелии все новые подтверждающие цитаты, как будто бы я не был согласен с ним. С баптистом же в спор больше не вступал, а при встрече они, как и прежде, очень вежливо здоровались.

Все началось с того, что у Деда появилась собака, а иметь их заключенным строго запрещалось. Как рассказал он, она бежала по проезжей дороге вдали от нашего домика, но как только увидела Деда, свернула и радостно помчалась к нему, словно признав своего хозяина. Он же расценил это как некоторое знамение, или «послание» к нему. Собачка была небольшой, рыжего с белыми пятнами окраса и коротким хвостиком сабелькой. Взаимная любовь возникла с первого взгляда, и куда бы ни шел он, собака следовала за ним как за хозяином, и даже если он входил в коровник, то ждала его снаружи в отдалении, пока он не закончит там работу. Спала она в сенях у дверей и тихим рыком давала понять, что кто-то бродит у дома — а бродили там часто волки. Постепенно научилась она различать и людей по звукам их шагов: если шла ко мне Лена, она радостно повизгивала, если надзиратель, то глухо рычала и бежала прятаться в помещение для телят. Конечно, многие надзиратели уже знали о существовании ее, но так как на глаза она им не попадалась, то делали вид, что не знали.

Назвал он ее Каштанкой и брал ее с собой в степь собирать лечебные травы. Из окна я часто видел, как Дед лежит на спине в густой траве и смотрит на пробегающие облака, а собачка спит у него на груди. Но именно она и стала невинной причиной той драматической истории, которая произошла с ним.

На участке лишь один надзиратель, по фамилии Муразанов, из татар, относился ко мне ревниво и придирчиво. Мои маленькие взятки при его появлении у меня на пункте в виде стаканчика водки перестали его удовлетворять, и он стал намекать, что ему нужен спирт, причем бутылками. Видимо, он намеревался торговать им, но таких количеств у меня не водилось.

Узнав, что Дед по профессии сапожник, он притащил мешок своей старой обуви, чтобы ему ее починили. Всю эту рвань починить было невозможно, хотя Дед старался, как мог.

Однажды он позарился на мой новый военный ремень, который пришел ко мне в посылке, заявив, что такие ремни заключенным иметь не положено. Нужно было догадываться, что его хочет иметь он сам. Но я прикидывался недогадливым и он находил все новые поводы, чтобы что-то у меня выманивать. Отношения наши все более портились, так как спирт был уже весь израсходован, а ремень продолжал носить я. Начались разные придирки, проверки моих шкафов в лаборатории. Наконец он потребовал, чтобы я являлся каждый вечер в общий барак на проверку. Это было уже слишком: все специалисты — врач, агроном, зоотехник — были освобождены от этой процедуры, но освобождены начальником участка неофициально, вопреки инструкции. Я продолжал оставаться у себя на пункте, и напряжение между нами росло. Постепенно моя взяла: Садовский сказал Муразанову, что фельдшерский пункт с больными животными не может оставаться без постоянного присмотра. Тогда Муразанов стал ко мне являться во время его дежурства по нескольку раз в день и производил разные досмотры, запретить которые ему уже никто не мог.

Мы с Леной в дни дежурства Муразанова избегали встреч, но четкой определенности в дежурствах надзирателей не было и то и дело случалось, что Лену приходилось прятать в сене.

На дворе стояла морозная зима. В эти сутки дежурство должен был нести другой, «добрый», надзиратель, и Лена осталась у меня. Однако мы не знали, что произошла замена, и дежурство принял Муразанов.

Примерно в полночь я услышал, как Каштанка злобно зарычала в сенях и бросилась прятаться в соседнее помещение. Дед вышел в сени посмотреть и через секунду заглянул и шепнул нам: «Муразанов!». Раздумывать было нельзя, и план созрел мгновенно. Я вскочил, распахнул окно и, набросив на Лену полушубок, помог ей выбраться наружу. Она рухнула в сугроб снега. Муразанов был уже в сенях, и Дед что-то говорил ему о больном теленке, чтобы выиграть время. Когда надзиратель вошел в комнату, я уже стоял у открытого аптечного шкафа с фонариком в руках.

— Ну, что там у вас? — обратился он ко мне.

— Теленок погибает! — нашелся я и бросился в соседнее помещение, где находился уже поправившийся теленок. Обнял его и начал прослушивать грудную клетку. Муразанов молча наблюдал за всей этой сценой. Но мой театр удался — я отвлек его внимание от комнаты, где были разбросаны вещи Лены.

Шли напряженные минуты, и я понимал, что все это время Лена сидит почти голая на снегу. Я шепчу об этом подошедшему Деду и громко прошу его принести еще свежего сена. Он все моментально понял и исчез, Муразанов же, постояв пару минут, тоже направился к выходной двери. Кажется, пронесло!

Лену мы вдвоем оттирали камфарным спиртом и заставили бегом бежать в свой барак, куда мог сейчас явиться с проверкой Муразанов.

Новым объектом шантажа Муразанова стала Каштанка. Как-то на вечернем совещании в кабинете начальника он громко заявил, что собаку нужно усыпить, так как по инструкции «не положено». Наступила тишина, и никто не мог возразить, хотя все поняли, что это его личная придирка ко мне. Я нашелся и сказал, что найду для нее нового хозяина из вольных. Конфликт на время был разрешен, хотя война только еще начиналась.

Однажды, заступив на внеочередное дежурство, Муразанов выследил-таки Лену. Он так внезапно ворвался на пункт, что мы уже ничего не могли предпринять. Лена была поднята с постели и заперта в соседней холодной комнате, а в лаборатории начался тотальный обыск, и мне стало ясно, что никакие взятки уже тут не помогут — это была месть.

Единственной находкой Муразанова оказалось потрепанное Евангелие Деда, которое он тут же торжественно конфисковал. Пошарив в помещениях для животных, он грубо обратился к Деду:

— Где собака? — и не получив ответа: — Увижу застрелю!

Каштанка же находилась в метре от его ноги, спрятавшись в солому.

Грубо толкнув Лену к двери, он скомандовал: «Следуй вперед!», и они вместе исчезли в ночной темноте. Я знал, что она будет помещена в холодный карцер, и соображал, что можно сейчас предпринять. Разбудить начальника — немыслимо. Пойти торговаться с Муразановым — бесполезно.

Через минуту подошел ко мне Дед и прошептал: «Какой-то шум слышится за стенкой на сеновале!» и сразу направился туда. Я стал вслушиваться: отчетливо были слышны голоса людей. Медлить было нельзя.

Через распахнутую дверь сеновала мне открылась ужасающая сцена. Лена лежала в разорванной рубахе на сене, а в темном углу стоял Дед и хлестал кого-то кнутом. Этим «кем-то» оказался Муразанов. Он лежал в углу и пытался увернуться от ударов кнута, защищая лицо руками. Я схватил Деда в охапку, и в эту секунду Муразанов стремглав выскочил из сеновала.

Уже снаружи я услышал из темноты его удаляющийся голос:

— Ну, твоя еще посмотрит, еще посмотрит…

С русским языком у надзирателя было не все в порядке.

Теперь нужно было готовиться к большой войне. Открыто жаловаться он не мог: заяви он начальству, что его избил заключенный — и история с попыткой изнасилования всплывет наружу. Во время этих моих размышлений Дед тихо подошел ко мне и молча протянул какой-то темный металлический предмет. Им оказался пистолет системы «ТТ»! Я так и ахнул:

— Что это? Откуда?

— Сейчас на сеновале нашел.

Ясно, Муразанов в борьбе с Леной потерял свой пистолет. Теперь он даже и заикнуться не сможет, что был у нас!

Утром я узнал, что Лена не была посажена в карцер, а вышла, как всегда, на работу на молочный завод. Это означало, что Муразанов, обнаружив пропажу, предпочитает молчать.

Во второй половине дня, когда я возвратился с фермы, на скамеечке перед моим домом уже сидел заметно присмиревший Муразанов. Ясно, что он уже перерыл весь сеновал. Потеря оружия влекла за собой моментальное увольнение надзирателя с работы.

Он поднял на меня свое заметно побледневшее от испуга лицо, на котором в двух местах красовались белые наклейки.

— Ну, давай поговорим по душам, — попытался он криво улыбнуться. — Отдай мне мою пушку.

Души, конечно, у него никакой не было, а если и была, то очень подлая. Я не спешил с ответом. Сел рядом и после долгой паузы:

— Скажи мне, что ты от меня хочешь, почему мне жить спокойно не даешь? — перешел я с ним на «ты».

— У меня служба такая.

— Служба у всех такая, но ты выбрал почему-то меня.

Снова наступила пауза. И он начал торговаться:

— Ну ладно, давай договоримся: будешь жить теперь спокойно, только отдай мне мою пушку — ведь она у тебя.

— Могу я считать, что это слово офицера?

Он был только старшим сержантом.

— Да, можешь, можешь… — поспешно затвердил он.

Я встал, зашел в дом и через минуту вручил ему его пистолет. Медленно осмотрев его — все ли патроны целы — он вложил его в кобуру, важно и медленно поднялся и со словами: «ну, бывай» удалился.

По его тону я понял, что война не кончена, и что мстить он мне теперь будет при каждой возможности. И не ошибся.

На следующий день вечером в кабинете начальника Садовский шепчет мне, заикаясь, — он при волнении всегда заикался — чтобы я в течение двух дней собаку куда-нибудь дел, иначе ее силой отберут: у него официальный рапорт Муразанова. Подлец не успокаивался. Я тут же вечером обратился к двум вольным с просьбой взять собаку хотя бы на время. Но о скандале всем уже было известно, и я получил отказы.

Целый день я уговаривал Деда отдать собаку знакомому почтовому экспедитору. Завезет он ее в Долинку и там оставит: собака красивая, и хозяин найдется. Но Дед не хотел и слушать об этом, по его глазам я понял, что с Каштанкой он ни при каких обстоятельствах не расстанется. Дальше же прятать ее у нас было бессмысленно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.