«Конвой стреляет без предупреждения»
«Конвой стреляет без предупреждения»
Это романтическая история, но, к сожалению, она с печальным концом.
На колючей проволоке сидят грачи. Они то и дело слетают вниз, чтобы что-то схватить со свежераспаханной полосы перед зоной.
Белесое солнце. От земли поднимается пар. Степь уже начала освобождаться от снега, и на ее белом покрывале появляются большие желто-коричневые пятна прошлогодней травы. Легкий ветерок приносит запах оттаявший земли. Весна.
Люди выходят из бараков, рассаживаются прямо на земле вдоль стен и застывают так, греясь в солнечных лучах. На ярком свету уже невозможно не заметить бледность их небритых лиц, прожженные дыры от костров на телогрейках и неровно стертые по бокам деревянные подошвы ботинок. Большинство из них сидят молча, не тревожа соседа, наслаждаясь этой тишиной и покоем. Зиму они пережили.
А за проволочным ящиком зоны, в кристально-чистом воздухе развернулась панорама казахстанской степи: холмы и холмы, уходящие за горизонт, и кружащие в воздухе стаи уже прилетевших птиц.
Площадка зоны так мала, что когда вечером людей выстраивают на проверку, с боков остаются лишь проходы для надзирателей. Земля на ней оттаяла и превратилась в жидкую грязь с протоптанными тропинками между бараками, ведущими к деревянным будкам туалетов, к воротам вахты, ну, а больше никуда пути нет. На сторожевых вышках видны красные от ветра повеселевшие лица солдат. Они тоже рады весне.
В стеклах зарешеченных окон бараков я вдруг замечаю себя, остриженного наголо с провалившимися щеками и усталыми мешками под глазами. «Как же все это могло случиться? И что еще дальше будет? Неужели я здесь навсегда?» И вспомнилась реплика из чеховской пьесы «Иванов»: «Пропала жизнь!».
Сегодня никто не работает. Сегодня у них праздник, 1-е Мая. За зоной в лагерном поселке ходят принарядившиеся люди, в чистых ватниках, меховых шапках, цветных платках и валенках с галошами. Это не только «вольные» — жены охранников, но и те счастливчики-заключенные, которым разрешают жить без конвоя, так называемые расконвоированные. Человеческий ад многоэтажен.
Кто-то крикнул мне, чтобы я шел на вахту. В дверях вахты появилось заспанное лицо надзирателя: «Распишись вот здесь и получи», — протягивает он мне какой-то мешок. Беру его и с удивлением замечаю почерк моей мамы, которым написан на холсте мой лагерный адрес. И, наконец, письмо, в котором она пишет, что была в Главном управлении лагеря, в Долинке, но ее ко мне не пустили, так как я считаюсь опасным преступником. В конце письма: «Все будет хорошо. Я обжаловала решение суда. Держись, родной!».
Уже год как я ничего не слышал о маме. Я ложусь ничком на нары и закрываю глаза. «Там на воле все живут, как и прежде, а я один здесь. Что же ты с собою сделал?!»
В мешке я нахожу белые сухари, кусок сала, конфеты, копченую колбасу и… огромные белые сибирские валенки. Они опоздали — зима уже кончилась. Да разве в таких можно было бы строить плотину: они для вольной жизни, значит, не для меня.
Продукты в бараке, конечно, оставлять нельзя — украдут сразу же. Посылки хранят в специальном шкафу, который стоит в комнате («кабинке») коменданта барака. День и ночь двери охраняют огромные детины, «ссученные» блатные. Доступ к своему сокровищу ты можешь иметь только в определенный час после работы: отрежь пару кусочков и неси за пазухой в барак, да еще «пошлину» телохранителям не забудь отдать.
Наш комендант лагеря, по фамилии Лощинов, был из старых лагерников и имел кличку «Волк», так как во всем его облике было что-то волчье: землистого цвета исхудалое лицо со впалыми щеками и большим длинным носом, глубоко засевшие под седыми бровями темно-карие глаза. Зубы почти все из металла, так что когда он говорил, они хищно поблескивали. Приступы кашля то и дело душили его, и тогда все его длинное и худое тело начинало содрогаться, и он еще больше сутулился. В северных лагерях получил он туберкулез легких и был направлен в наш южный лагерь. Говорил он тихо, хриплым голосом и никогда не кричал, но какая-то сила и бесстрашие чувствовались во всей его натуре. При появлении Лощинова все в бараке сразу стихало, блатные прятали свои карты и почтительно приподнимались на нарах.
Говорили, что на воле в 30-е годы был он начальником чекистского оперотдела НКВД Закавказья и проводил там чистки среди старых коммунистов по указаниям Москвы. С уходом наркома Ежова его самого посадили на 10 лет. Видимо, начальство нашего лагеря чувствовало в нем своего и доверило пост коменданта. Да и сидеть ему оставалось всего год, так что он уже готовился к воле, к новой жизни: раздобыл себе кожаное пальто, хромовые сапоги и расхаживал в них по зоне.
Ему была отведена комната в конце барака, охраняемая его телохранителями. Однако случилось так, что и эта охрана оказалась несовершенной. Проиграли блатные Лощинова в карты — ненавидели они его, но боялись. Приблизиться же к нему было невозможно, так как даже по зоне он ходил только в окружении своих. И придумали все-таки блатные, как обмануть его охрану.
Днем он имел обыкновение часок поспать после развода, в это-то время и подослали они к нему своего малолетку с ножом. Мальчишка показал в дверях охране пакет с пачками сигарет — подарок коменданту от блатных. Охрана не усмотрела подвоха и пропустила его в комнату. Комендант спал. Но когда по его черепу начал скакать нож, он с ревом вскочил и нашел в себе силы схватить мальчишку и прижать к земле. К счастью, раны были поверхностные, так как нож сломался.
Когда же в комнату вбежала охрана и принялась избивать малолетку, Лощинов заорал на них: «Оставьте! Скорее санитара!». Струи крови текли по его лицу.
Все думали, что еще до суда мальчишку сгноят в холодном карцере, но ошиблись. Сидя с забинтованной головой, Лощинов успокаивал подоспевших надзирателей: «Да ничего особенного. Это я сам стукнулся спросонья о железную кровать».
Вечером он, как ни в чем не бывало, появился на проверке перед строем, кровь просачивалась и через бинты. Было видно, что ему трудно передвигаться, но он шел вдоль строя, всматриваясь в лица. Вдруг остановился перед одним из блатных и без единого слова уставился на него своим пронизывающим взглядом. Постояв так с минуту, отыскал другого в строю и приблизил свое лицо так, что их носы чуть не столкнулись. Это был приговор. Видимо, он уже знал, кто подослал к нему малолетку. Ночью толстый Витек и Муха исчезли из нашего барака, и больше мы их никогда не видели.
Ну, а что с мальчишкой? Из него он сделал своего личного дневального, прилично одел, заставил его регулярно менять перевязки на его голове и читать газеты вслух — чтобы грамоте учился. Более верного слуги у него быть не могло. Парень был сиротой, из детского дома убежал, стал воровать на базарах, попал в детскую колонию, там опять что-то натворил и получил уже солидный срок. Старый чекист, следуя заветам Дзержинского, решил воспитывать его.
Мне никогда не приходилось говорить с комендантом, но после этой истории пришла в голову мысль: отдать ему, уходящему на волю, эти валенки. Уже тогда мне было ясно, что в лагерном мире все основано или на силе, или на взятке. Подошел я вечером с этими валенками к его дверям, объяснил все охране и попросил, чтобы передали ему. Через минуту и он сам появился в дверях: «Зачем это, сынок?». Я ему: «Вам на волю, а мне они здесь летом и совсем не нужны». Впился он в меня глазами, видимо, размышляя, кто я такой, и после большой паузы прохрипел: «Ну, что же, я возьму, наверное, подойдут. Спасибо тебе, сынок».
Прошло еще несколько дней. За это время в нашу зону посыпались с этапов странные люди, одетые по-европейски, в пиджаках с накладными карманами, в жилетках и брюках гольф. Эта была элита прибалтийских республик из эстонцев, латышей и литовцев. После войны советское КГБ хватало без разбора всех, кто побогаче или познатнее, и приговаривало к большим срокам, «за пособничество врагу». Было видно, что они еще совсем «свежие» и оглушены тем, что так неожиданно случилось с ними. Наши блатные насторожились — такое богатство свалилось на них с неба. Но прибалтов разместили в отдельном бараке и у дверей поставили охрану. На вечерней проверке комендант, разыскивая глазами блатных, объявил:
— Одного тронете, сидеть в ШИЗО до моего освобождения будете, а я еще не скоро освобождаюсь.
И пошла только честная торговля — за табак, за хлеб и сахар то кепочку, то жилетку. Боялись «Волка» блатные.
Мой больничный отдых подошел к концу. Стою на разводе с тяжелым чувством, что опять заметут меня в бригаду копать землю. Вдруг вижу, как с каким-то списком в руках комендант вызывает из строя людей и строит их в стороне. У них фамилии очень странные: Моцкявичус, Липеньш, Бразаускас… Вдруг я слышу, что и моя фамилия была названа. Комендант жестом подзывает меня к себе и, когда я подхожу, деланно сердито кричит: «Принимай бригаду! Вот тебе список. Возьмешь там инструмент, на картошку пойдете».
Я — бригадир! Не выказывая удивления и смущения, подхожу к кучке отобранных людей и стараюсь кричать тем же тоном, что и комендант: «Бригада, внимание! Я назначен вашим бригадиром. Постройтесь в шеренгу по два. У кого какие жалобы есть? Кто хочет получить казенную обувь?». И здесь я замечаю, что комендант с некоторым удивлением смотрит на меня, сдерживая улыбку. А ведь всем казалось, что он никогда не улыбается.
Закончив свою первую речь к бригаде, я вдруг заметил, что меня никто не понял. Они не понимают русского языка! И тут обращается ко мне на плохом русском представительный человек, одетый в полувоенный френч: «Разрешите, я переведу». Это был Зауер — один из министров правительства Эстонии.
Увидев, что по списку в бригаде одного не хватает, подхожу к коменданту. Он мне: «Это я тебе одного „цветного“ на исправление дал. Завтра его из карцера выпустят».
Так! Без этих, значит, обойтись невозможно.
Утром принял нашу бригаду конвой:
— Бригада, внимание, за невыполнение законных требований конвоя и при попытке к побегу конвой применяет оружие без предупреждения. Взять руки назад. Направляющий, шаа-а-гом марш!
И повели нас через оттаивающие поля к огромным огородным плантациям, очищать почву от корней капусты и картофельной ботвы. Вскоре появилась и заведующая огромным огородным хозяйством лагеря, полная женщина в кожаной куртке с папироской в руке. Сразу видно, что из бывших заключенных. С презрением осмотрела она моих работяг. «Ну, уж и дали!» — пробурчала она, отмеряя нам дневную норму. Я сразу заметил, что в нашей работе она кровно заинтересована: за урожай овощей отвечать ей. Стал я тут же убеждать ее, что люди голодные, с этапа, и что без ее поддержки хорошая работа не пойдет. Видимо, была она такого же мнения, так как в обеденную паузу появилось ведро горячей картошки, которую я тут же поручил Зауеру раздать всем.
К моему удивлению, люди работали очень добросовестно, как на своем огороде — чувство хозяина они еще не утратили. Я разбил всех на звенья и каждому дал свой участок, а сам начал разводить костер из старых ящиков, чтобы они могли приходить время от времени погреться. Вечером я назначил из них дневального, который собрал мокрые вещи для сушки и раздал хлеб. Для меня началась новая жизнь — жизнь бригадира.
На второй день на разводе надзиратель подвел к моей бригаде еще одного, недостающего. Это был смуглый, небольшого роста парень, закутанный в большой ватник. На ногах тапочки, сшитые из хромовой кожи, широкие шерстяные брюки заправлены прямо в носки, а на голове модная кепочка. Сразу ясно, что из «цветных».
Смотрит он на меня с ухмылкой, как бы извиняясь, а во рту поблескивает золотая коронка — фикса.
— Я к тебе, бригадир. За хорошее поведение в твою бригаду определили, — пытается он шутить, переминаясь с ноги на ногу, как будто бы только на минуточку вышел со мной познакомиться. Повел я его одеваться. Долго и со смехом натягивал он на себя ватные брюки и кирзовые ботинки. Свои же вещи аккуратно свернул и отнес в барак, только кепочку оставил: без нее нельзя — блатная униформа.
По фамилии он значился Владимир Кочин, и лет ему было не более двадцати. Сидит уже третий раз. Я сразу разглядел в нем цыгана и понял, что настоящим вором в законе быть он не может, а только «полуцветным». Из уважения к его лагерному опыту блатные не называли его «Юрком», как обычно цыган, а окрестили его «Володькой-Зверем». Теперь этого «зверя» я должен приучать к работе.
На огородной полосе он валял дурака, постоянно приходил греться у костра, и ни о какой норме и речи не могло идти.
— Почему сидишь, когда другие работают?
— Образование не позволяет, бригадир, — отшучивался он. Долго я обдумывал, как мне его к работе привадить и в тоже время его статус не унизить. И начал он со мной вместе корзины к дороге таскать или вилами отходы из кучи на подводы набрасывать. Но стоило мне только к другим отойти, Володька уже у костра сидит.
Подошла заведующая, «тетя Мотя». Смотрю, мой цыган около нее крутится, шутит, заговаривает. А через час-другой уже и за талию ее прихватывает.
— Не забудь, Володька, сказать ей, чтобы бригаде ведро картошки поставила! — шепчу ему я. И действительно, после обеда горячая картошка опять появилась. Постепенно он сам нашел себе нужное место в бригаде: стал порядок наводить — корзины таскать, подводы грузить, костер поддерживать. Вечером перебрался он в барак, где размещалась наша бригада, и расположился на верхних нарах прямо надо мной.
— Бригадир, не хмурься, я тебе помогать буду.
И стал он миски с ужином мне и себе прямо в барак приносить. Небольшую подушку для меня раздобыл. Чай в большой кружке стал готовить. В общем, стал он хозяйственником в бригаде.
Но все-таки главными для него авторитетами оставались блатные. Вечером после ужина он начинал собираться к ним в барак. Надевал красную рубаху навыпуск, синие брюки, хромовые тапочки и, конечно, кепочку. Что он там делал у них в бараке, мне было не ясно, танцевать по-цыгански он не умел, петь тоже. Но вид он делал такой, что там обойтись без него не могут.
Наколок было у него немного. На плече: «Не забуду мать родную» — как выяснилось, матери он не помнил — и на руке: «Вова 1930».
— Это я так, — показал мне он на год рождения, — чтобы в колонию малолеток попасть. Документов ведь у меня никаких не было.
День за днем, и я как-то уже без него и ужинать не садился. Так и пошло: если кто-то что-то достанет съестного, все делим на двоих. По воровским законам Володьке-Зверю «кушать» с «фраером» было не положено. Но вникать в это никому из блатных было неинтересно — ведь он же только «полуцветной».
Иногда поздно вечером перед отбоем мы с ним вели неспешные беседы. Он меня все расспрашивал о богатых городах в Европе, о Лондоне, Париже, и о русском императоре, правда ли, что императрица убежала в Германию. А еще о Суворове, будто бы он Наполеона в плен взял, а потом за миллион отпустил.
— А скажи, Володя, — уставился я как-то ему в глаза, — хотел бы ты родиться, положим, в центре Москвы, в семье какого-нибудь инженера и закончить там университет?
Володькины глаза стали вдруг грустно-серьезными:
— А кто бы этого не хотел?
И здесь я почувствовал, что он, по сути своей, такой же юноша, как и я, и все это понимает, только судьбы наши разные.
Постепенно стал он и о себе рассказывать. Родился в городишке под Москвой, родителей помнит смутно, вроде бы они торговали чем-то на рынке. Куда затем подевались, не знает. Помнит, что совсем ребенком оказался он в детском доме, из которого с дружком через год бежал: «били нас там». Шатались по поездам и рынкам, искали, где что плохо лежит. Вскорости загремели в милицию, а затем и в колонию для малолетних. Там его в школе учили и даже в пионеры приняли. «Вот была потеха-то!» — вспоминал он. Бежал он оттуда через два года, так и не окончив среднюю школу. Писал, как слышал, — без грамматики.
Срок у него был большой — восемь лет.
— Недоразумение получилось, — как бы оправдывался он.
И рассказал мне свою историю. В самом начале войны приладился он «очищать» брошенные дачи под Москвой, благо хозяева эвакуировались в тыл. И все шло гладко, но вот однажды случилось «непонятное». Заскочил как-то он в одну стоявшую без света дачу через «штифт» (окно). Пошарил по комнатам и ничего стоящего там не нашел, прихватил только большой радиоприемник и старинные настенные часы. Но оказалось, что дача была не пуста: в ней спала хозяйка, которая как услышала, что кто-то лезет в окно, спряталась в большой сундук. Володька этого не заметил, он вылез обратно в окно и подался на железнодорожную станцию, где ему очень не повезло: он натолкнулся на военный патруль, который обратил внимание на его радиоприемник: все приемники должны были быть уже сданы государству. Его задержали. Утром вместе с милицией стали с ним обходить дачи, пока не нашли ту самую. Осмотрев ее внутри, милиция натолкнулась на сундук и обнаружила там мертвую хозяйку. Оказалось, что крышка сундука захлопнулась на петлю снаружи, она не смогла оттуда выбраться и задохнулась. Какой же суд поверит цыгану, что он ее туда сам не посадил и даже вообще не видел! Так и стал Володька убийцей.
По вечерам, лежа наверху на нарах, он начинал заунывно петь цыганские песни, слов которых до конца не знал, и когда песня обрывалась, он свешивался ко мне вниз и рассказывал, чем эта история должна закончиться. На гитаре играть он тоже толком не умел, хотя брал лихо три-четыре аккорда, так как понимал, что цыгану нужно знать гитару.
Дух предпринимательства кипел в нем. Как-то пришла ему в голову идея из старых пиджаков прибалтов шить модные кепочки для блатных. Материал для изделий он выменивал за сигареты и сахар, которые приносил из блатного барака. Вещи прибалтов были сшиты из отличного материала, иногда с надписями английских фирм. Из любой вещи можно было выбрать несколько целых кусков и нарезать детали по образцам для кепки. Этим образцом, шаблоном, служила, конечно, сама Володькина кепи, которую он сохранил с воли и называл «москвичкой». Кепи состояла из восьми клиньев, которые сходились наверху к матерчатой пуговице, при этом маленький козырек был прикрыт верхом кепи. Это был блатной стандарт.
До поздней ночи он кроил и шил у себя наверху, затем готовое изделие клал под пресс, которым служили его нары, и рано утром спешил в блатной барак на «торги». Кепи продавались моментально.
Чем дальше — тем больше. Смотрю, как-то вечером он организовал у себя на нарах целый пошивочный цех из малолеток и одного старого мастера эстонца. С появлением профессионала-портного качество изделий значительно возросло. Цех выпускал теперь уже по три кепки в ночь. Дело шло, и я это почувствовал, так как в нашей тумбочке около нар росла гора сахара, белого хлеба и конфет.
Утром, на разводе, на головах многих блатных появились одинаковые по фасону кепи, хотя и отличающиеся по цвету: пиджаки у прибалтов все же были разные. Но, как и всякое солидное предприятие, наш цех не был застрахован от кризисов. И он наступил — кризис перепроизводства, ведь спрос на наши изделия в зоне был ограничен количеством голов у блатных. Сбыт застопорился. Володька стал угрюмым и задумчивым.
Через неделю нас перевели на работы в огромный овощной склад, похожий на зимний стадион. К весне овощи в кучах начинали гнить, и от них по всему складу распространялась отвратительная вонь. Пропадал годовой запас продуктов для лагеря, и, видимо, мы должны были его спасти. По лицу «тети Моти» можно было понять, что положение ее в связи с этим пошатнулось: она суетилась вокруг нас, обещала не только картофель, но и моченые яблоки, лишь бы работали мы быстро. Получили мы от нее даже фартуки и перчатки, и сортировка пошла. Хорошие овощи отбирались в ящики для начальства, начавшие гнить — заключенным и почти сгнившие — скоту. Социальная иерархия в лагере строго соблюдалась. Температура воздуха снаружи повысилась, и от этого процесс гниения овощей еще больше ускорился. Нас торопили. Норма выработки все время повышалась, а наши паузы на обед все время укорачивались.
Весь первый этаж склада был разделен на отделения, где хранились овощи, но был еще и огромный бетонный подвал, куда нас не пускали: там хранились продукты для столовой вольнонаемных: квашеная капуста и огурцы, моченые яблоки и репчатый лук. Окон в складе не было, и свет шел через стеклянные отверстия в крыше, это превращало его в своеобразную тюрьму, что облегчало охране ее задачу. В первый же день Володька облазил все отделения склада и уже смастерил отмычку для подвала. Его отношения с «тетей Мотей» становились все теплее: старая лагерница учуяла в нем своего. Работу нашел я ему по душе: таскать ящики с отобранными овощами на весы, варить для нас всех картофель и выторговывать у «тети Моти» деликатесы из подвала. Он вполне справлялся с этой задачей.
Уже несколько раз мы замечали, что в наш склад через оцепление конвоя пропускают в сопровождении сержанта каких-то прилично одетых женщин, которые шепчутся с «тетей Мотей» и затем выносят с собой сумки, набитые отобранными овощами. Это были жены начальников. Однажды Володька, завидев такую жену за оцеплением охраны, стал показывать ей развернутый белый эстонский шарф, предлагая купить. Шарф действительно был отличным, и сигналы Володьки были приняты. Все остальное происходило мгновенно: он получил какие-то деньги, а она получила шарф. Через день пошли с молотка почти новые кожаные перчатки, затем портсигар, носки и ремни. Его новое торговое предприятие заработало.
Через две недели запас эффектных вещей был исчерпан. Нужно было искать что-то другое.
Прошло еще несколько дней, и я стал с удивлением замечать, что он выменивает у прибалтов уже совершенно старые и изношенные вещи и аккуратно режет их на большие куски, вывернув на обратную сторону, где материал еще не потерял своего вида. На мои вопросы он ничего не отвечал, а только загадочно улыбался. Наконец, он мне шепотом признался: «Куклы будем делать». И мне показалось, что он спятил. Играть в куклы в лагере мог только сумасшедший.
Оказалось, что куклой он называет особый сверток из бумаги и шерстяной ткани. Внешне он производил впечатление свернутого рулона ткани, метров этак четыре-пять. Края газеты с боков тоже были задекорированы лоскутами свернутой ткани, а первые два-три витка рулона были большим аккуратно вырезанным куском, так что, отмотав первые полметра, можно было предполагать, что и дальше пойдет ткань. Но дальше шла бумага. Однако поначалу создавалось впечатление, что это отрез добротной ткани. В такие-то куклы и решил играть мой Володя.
Молва о том, что за колбасу и конфеты на овощном складе можно приобрести заграничные вещи, быстро распространилась среди жен начальства и охраны. Около склада то и дело появлялись женщины. Они прогуливались, посматривая в ворота: не будет ли предложений. И предложения появились. Володька теперь издалека показывал им эти «отрезы» и даже отматывал первые витки для убедительности. Если покупательнице это нравилось, то в ответ летела проба материала — маленький кусочек ткани, намотанный на камушек. Женщина поднимала его, рассматривала и утвердительно кивала головой. Тогда начинались торги. Володя показывал ей три или четыре пальца, что обозначало величину отреза в метрах, и затем показывал кусок колбасы или сахара и пальцами обозначал килограммы. В некоторых случаях он показывал денежную купюру, и тогда пальцы должны были обозначать, сколько раз эта купюра должна быть повторена. Это были уже жены маленьких начальников, которых сержант-конвоир не знал и на склад не пропускал, хотя и не препятствовал «цыганскому кукольному театру».
Процедура обмена товарами была сложнее, так как обе стороны боялись охранников. В обеденный перерыв, который длился всего двадцать минут, нас запирали в складе. Круговая охрана со склада снималась, и солдаты рассаживались перед воротами и тоже подкреплялись привезенной для них пищей. Этот-то момент и был использован Володькой для обмена. Когда женщина показывала, что условленная плата лежит у нее в сумке, цыган со своей стороны шел к боковой стене склада и клал в приготовленный ящик свою «куклу», показывая, что, взяв ее во время обеденного перерыва, она должна там же оставить свою плату. Весь расчет был основан на том, что за 20 минут обеденного перерыва, когда стена не охранялась, покупательница не должна была обнаружить подлог, так как нужно было действовать быстро и скрытно. Видимо, только придя домой, она решалась рассмотреть свою покупку, и, конечно, возвращаться и скандалить было бесполезно: всякие сделки с заключенными со стороны вольных строго наказывались, вплоть до увольнения. Предупредить других жен о возможности обмана означало обнаружить себя. Она попросту должна была молчать. Итак, торговля куклами успешно продолжалась.
Но однажды произошла неожиданность. К складу подошла сама жена начальника лагеря по режиму. Где ее разобрать по одежде, все они в дубленках и сибирских белых шерстяных платках. Сделка прошла очень успешно. Но когда уже вечером нашу бригаду подвели обратно в зоне, нас почему-то в ворота не стали пропускать, а велели идти по одному, через будку вахты. Я сразу заподозрил что-то недоброе, так как заметил в окне вахты женское лицо.
Деваться было некуда. Володька надвинул на глаза кепку и пошел через вахту последним. Внутрь зоны он не прошел, его оставили там. При обыске все вещи сразу же обнаружились, и он оказался на трое суток в карцере «за нарушение лагерного режима». Это, конечно, была несправедливая формулировка, но начальник режима, стоявший на вахте, был другого мнения.
Из карцера вышел он совсем бледный, исхудавший и долго молча ел припасенную колбасу и белый хлеб. С куклами было покончено.
Оптимизм и энергия, так свойственные ему, вернулись не скоро. Разгонять свою грусть он ходил к блатным — все-таки он был их. Видимо, эта тоска и втянула его в большую карточную игру.
А дело было так. Вместо того, чтобы ложиться после работы спать, он уходил в их барак и пропадал там почти до утра, и затем весь день отсыпался на складе, где-то спрятавшись за кучей капусты. Видимо, в игре ему везло: все время на нем появлялись новые вещи: то синий двубортный пиджак, то новые сапоги, то шелковая рубаха. По лагерным ценам это целое состояние. Но тоска его так и не проходила — он продолжал играть.
Игроком он был опытным, особенно отлично играл в «буру». Умел по мельчайшим признакам угадывать желания своего противника, никогда не показывал своего отчаяния, даже в проигрыше оставался спокойным и осторожным. Это искусство перенял он еще в детстве от одного старого вора, с которым «бегал» (воровал) целый год. Он клялся мне, что в карты он не жулил. Да и жулить было почти невозможно.
Каждый игрок приносил с собой 2–3 колоды карт, которые были изготовлены им же. Все колоды внимательно проверялись, затем укладывались на игровую подушку и покрывались полотенцем. Один из игроков должен был указать на колоду, с которой следовало начать игру. Через десять раздач эта колода уничтожалась и бралась другая. Руки игроков должны быть по локоть голые. Никаких слов во время игры произносить нельзя ни игрокам, ни наблюдающим. Из игры можно было выходить только тогда, когда проигрывающий даст на то согласие.
Колода карт изготавливалась довольно быстро, за два-три часа. Всегда проблема была с бумагой — в «газетные» карты по крупному не играли. Сначала листы бумаги склеивались хлебным клейстером слоями, получалось что-то вроде картона. После сушки такие листы нарезались по шаблонам так, чтобы карта не была больше ладони. Масти наносились краской тоже по шаблону. Самыми лучшими красками считались обувные кремы, но достать их было трудно. Чаще же жгли резину подошв и растирали на масле, а для красных мастей брали ржавчину с железа.
Изготовление карт было ответственным процессом, так как именно в это время можно было сделать на них «крап» (пометки). На большую игру их изготовляли третьи лица, и затем выбирали по жребию. Если во время игры появлялся надзиратель, и карты приходилось прятать, то эта колода считалась «нечистой» и ее уничтожали.
Блатные жили по законам волчьей стаи — «война всех против всех». Каждый доверял только своему «корешу», с кем он «кушал», остальные же все были на подозрении. Вся масса блатных имела как бы пирамидальную структуру. Нижние слои составляли молодые воры или, как Володька, «полуцветные». Каждый слой находился под давлением верхнего, а на самой вершине восседали «авторитеты», «паханы». Их, конечно, никто не выбирал, просто им удалось сколотить вокруг себя сильную группу, и тогда эта группа воцарялась на этом лагерном пункте, хотя, бывало, приедут другие, тоже очень «авторитетные», и начинается борьба за власть. Все «законы» соблюдались только перед страхом наказания, если такое наказание могло от кого-то последовать, если же нет, делали все, что хотели, особенно с молодыми. Понятие воровской чести — настоящий блеф для фраеров.
Но единственный закон, который почти всегда соблюдался, был закон карточного долга. Без уверенности в этом никто бы не сел играть. «Проиграл — умри, но отдай». Не можешь — поставят срок, который из милости могут еще раз перенести или выплату получать частями. Не хочешь отдавать — начнутся неприятности. Сначала заберут все, что ты имеешь, до кальсон разденут, так сказать, «разблочат». Но если долг велик и не выплачен, может произойти разное. Если это старый авторитетный вор, то его, скорее всего, изолируют, прекратят все сношения, никто вблизи него находиться не будет, сообщат на другие лагпункты, он станет изгоем, одиночкой. За карточный долг не «ссучивают», то есть не лишают воровских прав. Но если речь идет о молодом воре или о «полуцветном», то он пропал, ему нужно куда-то с этого лагпункта бежать. Сначала начнут группой почти каждый день избивать, предупреждая и ставя новые сроки выплаты. И так будет продолжаться, пока с ним что-либо не произойдет: или убежит на вахту и попросится в другой лагпункт, или попадет в больницу, или просто умрет от побоев. В тесной режимной зоне, как наша, такого должника начнут «бросать на зону». Как-нибудь вечером его схватят за руки и ноги, раскачают и бросят на проволочное ограждение. Если долетит он до проволоки, то там может и повиснуть, а если сможет бежать обратно, то опять схватят и начнут бросать. Бросающие рассчитывают, что с вышек по нему откроют огонь, как по беглецу. Но в большинстве случаев такого не происходит: надзиратели забирают его на вахту и затем перевозят на другой лагпункт.
Игра шла ночью. Под утро Володька приходил усталый, но веселый или с денежным выигрышем, или с новыми вещами. Ему везло. Наша тумбочка уже ломилась от «бациллы», от продуктов вроде конфет или колбасы, да и он уже был шикарно одет. Чем дальше он продолжал играть, тем все больше меня охватывало нехорошее предчувствие. Уж я ему и историю Германа из «Пиковой дамы» Пушкина рассказал, и «Сказку про золотую рыбку», и он все обещал и обещал, что вот завтра, непременно завтра, «завяжет», прекратит игру.
Однажды перед рассветом он будит меня:
— Бригадир, все ушло, дай мне что-нибудь из твоего барахла отыграться.
Смотрю, о, Боже, он до кальсон раздет уже! Отдал ему рубаху и меховую шапку и почувствовал, что катастрофа близится.
— Володя, пережди, прекрати играть. Фортуна отвернулась! Останься в чем есть, мы наживем все опять!
Но, видимо, было уже поздно, он опять исчез.
Утром он пришел бледный и взора не поднимает. Я ни о чем его не спрашиваю: и так все ясно. Хотя бы узнать, как велик долг.
На складе он не приступает к работе, идет и ложится за картофельную кучу. Только после обеда он стал мне все рассказывать. Увидели воры, что он их раздел и в злобе объединились. Перевели игру с верхних нар на нижние. Лишь потом он только понял зачем: чтобы заглядывать в его карты. Но в азарте он уследить за всем уже не мог. А происходило вот что. Сидит один незаметный малолетка наверху у него за спиной и сигналит жестами другому, сидящему за спиной контригрока Володьки, а тот что-то шепчет, вроде «аз» или «дама». Этого достаточно, чтобы при большой ставке сорвать банк.
— Я сразу почувствовал, что паутина пошла, — рассказывал он, — но в проигрыше командовать уже не мог.
Оказывается, он, дурень, проиграв все, стал влезать в большой денежный долг, и ему это позволили, так как уже знали, что выигрыш будет за ними. Он так и не сказал мне, как велик долг, но я понял, что дело безнадежно. Срок выплаты — 20 дней.
Другим стал Володька, со мной почти не говорит. Взгляд его, направленный вдаль, куда-то за горы на горизонте, то и дело застывает.
Вдруг я заметил, что по вечерам стал он зачем-то латать старый литовский пиджак.
— Зачем тебе он?
— Продам.
Нет, тут что-то не то, продать это старье невозможно. Ясно — это к побегу! Из нашей зоны побег невозможен — значит, со склада.
В конце работы нас выводили со склада и выстраивали снаружи в колонну. Обычно Володька чуть ли не первым выходил со склада, а тут он стал задерживаться, так что всем приходилось его ждать, и, наконец, сержант, ворча, шел его искать. Пинками его выгоняли со склада, и он шел, протирая глаза.
— Спал, подлец! — пояснял сержант.
Ох, нет! Не мог он сейчас спать, это какая-то игра. Зачем она?
На следующий день опять все это повторилось. На этот раз он оказался в туалете. А еще через день: «Упал в погреб, дверца была открыта». И выходил он, прихрамывая.
Как это ни покажется странным, но конвой легкомысленно привык к тому, что Володька всегда задерживается. Что с цыгана возьмешь? Теперь, если его нет в строю, сержант командует солдату: «Пойди-ка вытащи его оттуда!». Солдат медленно шел на склад и приводил. Но самым главным, как я заметил, было то, что время задержки всей колонны постепенно увеличивалось. С момента снятия круговой охраны склада до появления Володьки в воротах стало проходить уже около 20 минут! И, наконец, дошло до меня: ведь все эти 20 минут здание склада находится без охраны!
И еще заметил я, что за складом каждый вечер паслись две складские лошади, одна из них выглядела сибирской верховой. Эту-то лошадь и стал приласкивать к себе Володька. Когда она работала на складе, он приносил ей хлеб, вареную картошку. То погладит, то верхом прилаживается сесть. Наконец, они стали друзьями: как завидит его лошадь — сама к нему бежит.
В конце склада располагалась небольшая комнатка — конторка для заведующей, которая была почти постоянно закрыта на замок. В этом замке Володя быстро разобрался, и войти в комнату для него было минутным делом. В конторке было единственное на складе маленькое окно, выходившее на задворки склада, и из него открывался вид на дорогу, ведущую к сопкам. Когда весь конвой в конце работы находился уже с бригадой перед воротами склада, это окно никому не было видно, как и покрытый кустами пологий спуск вниз.
Володькин план стал мне еще больше понятен, когда я увидел из этого оконца двух лошадей, мирно пасущихся за складом. Добежать до них было делом двух минут, а там и ускакать вниз к реке, заросшей кустами. Работа наша заканчивалась поздно, так что когда мы все уже стояли перед воротами, солнце было у горизонта.
Дни шли незаметно, и срок выплаты приближался. Блатные в зоне бросали на Володьку злые взгляды. Напряжение росло.
Утро в этот день не предвещало ничего хорошего, небо было затянуто тучами, и то и дело начинал накрапывать дождь. Работы на складе подходили к концу, шла уборка помещений для приемки нового урожая. Я знал, что скоро нашу бригаду перебросят снова на огородные плантации.
К вечеру перед концом работы вдруг из-за туч выглянуло совсем красное степное солнце. Когда мы вышли со склада и выстроились в колонну, Володя, как всегда, отсутствовал. Не спеша, солдат пошел в склад искать его К тому времени оцепление было уже снято, и мы все стояли и ждали. Но на этот раз ждать пришлось еще дольше обычного.
В воротах склада появляется солдат и, обращаясь к сержанту, пожимает плечами и разводит руками — никого не нашел.
Что-то сразу почуяв, сержант стремительно помчался в склад. В эту минуту я заметил, что там, позади здания, в густой траве ползет какая-то тень. Ползет по направлению к пасущимся лошадям. Но вот и наш конвой заметил эту тень:
— Сержант, смотри, там за складом!
В воротах склада опять появляется сержант. Он не смотрит, куда ему показывают, он бежит прямо к ближайшему из солдат, выхватывает у него винтовку и взводит на ходу — он все уже понял.
Конвой неожиданно командует нам:
— Ложись! Кто поднимет голову, стреляю без предупреждения!
В последнюю минуту я вижу: Володька уже стоит около лошади, а сержант все бежит к нему. Уже лежа на земле, я слышу оглушительный выстрел, затем еще один и через небольшую паузу третий. Боже, они убивают его!
Все вдруг стихло. Нас долго еще держали на земле, пока не подошел сержант и не скомандовал всем встать и идти к зоне.
Когда мы подошли к вахте, почти совсем стемнело: солнце заходило за тучу у самого горизонта. Но нас почему-то держат и не пропускают в зону, чего-то ждут.
Наконец, появилась подвода, в ней запряжена та самая лошадь, которую так приручал к себе Володя. Подвода остановилась метрах в двадцати от нашей колонны. К ней молча подошел сержант и откинул борт повозки. Из нее прямо ему под ноги выкатилось человеческое тело. Он, видимо, этого не ожидал и отпрянул в сторону.
Это был Володька. Он лежал на земле так, что лицо его было обращено к нам, и в эту минуту солнце опять выглянуло, и его лучи осветили всю эту сцену. Я заметил, что глаза Володьки открыты, он словно бы смотрел на меня, и на губах застыло что-то вроде печальной улыбки.
Прощай, мой приятель! Теперь тебе не нужно платить этот проклятый долг. Ты знал, что конвой здесь стреляет без предупреждения.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.