Глава четвертая
Глава четвертая
Вечером, возвращаясь с прогулки, художник долго смотрел на церковь, стоявшую рядом с часовенкой, на темные кресты погоста, на заволжский лесной простор, озаренный закатом.
Этот простор, одинокие кресты и тишина волжского вечера напомнили ему горечь детства, первое приобщение к природе, туманные мечты о творчестве...
А на другой день он усиленно работал.
Плыли облака, жадно застывали на цветах шмели, гудели сосны над оврагом, но для художника сейчас как бы не существовало ничего, кроме отражавшихся на полотне церкви, погоста, заречного простора. Сосредоточенный, весь перевоплощенный в зрение, он уверенно, привычной рукой наносил разноцветные мазки, из нестройной путаницы которых вырастали и выцветали строгие линии, музыкально-округленные очертания.
Он с наслаждением вдыхал густой, хвойно-томительный запах красок, с наслаждением чувствовал все возрастающую - поистине неутоляемую! - жажду работы.
Иногда он давал себе короткий отдых: откладывал кисти, вставал, смотрел, отойдя на несколько шагов, и а свою работу, еще только что вступившую в период первоначального цветения.
Основное, однако, было сделано: тайна композиции, размещения составных частей была найдена - великий заволжский простор так хорошо, не теряя своей бесконечности, перемещался в сжатые пределы полотна, церковная громада нисколько не загромождала картину, как бы отодвигаясь вдаль.
Недалеко от художника теснились, восхищенно смотрели на полотно босые ребятишки. Из ближних домой, здесь по-деревенски бедных и пыльных, выходили, приближались к художнику сумрачные рыбаки, сапожники в черных, как бы жестяных фартуках, мастеровые с засученными рукавами на маслянистых руках. Они, как и ребятишки, смотрели на картину с изумлением и восхищением.
Подошел, прищурив глаза, отец Яков в полотняном подряснике, с сеткой в руке, - шел, видимо, с пасеки, где роились, бубном звенели над ульями сердитые пчелы. Он внимательно посмотрел, ласково сказал:
- Отрадно видеть искру божию в искусстве!
Потом на дороге показалась сказочно седая старуха в разбитых лаптях и траурном платке. Поравнявшись с художником, она остановилась, подняла слезящиеся глаза на картину, глубоко вздохнула и задумалась, опираясь на можжевеловый посох. Старуха порылась в карманах сарафана, широко перекрестилась двуперстным крестом, поклонилась великопостным поклоном и бережно опустила в ящик с красками блестящую копеечку.
О чем молилась, о чем думала та простая, ветхозаветная душа, смотря на таинственный треножник, на картину, на невиданного человека в белом костюме, на его ловкую и быструю ворожбу кистью?
Тронутый этой простотой, художник так же бережно, с какой-то щемящей радостью, спрятал необычный дар - и оглянулся кругом: проплывали, округляясь, сливочные облака, бежали и переливались травы, сладко пахнул - смолой, сушью, поздней земляникой - сухой бор. На опушке белело платье Софьи Петровны.
Софья Петровна бродила по скользким от перегоревшей хвои тропинкам, ложилась иногда, выбираясь на солнце, в глубокую, снизу прохладную траву. Закрываясь, шелковым платком, она смотрела в дремотный полумрак, слушала шум бора - и думала, думала...
Она думала о своей жизни, вспоминала институтскую молодость, чувствовала, как и в юности, странное, куда-то зовущее, что-то обещающее томление.
Это томление жило в ней с детских лет. С детства любила она уединенные прогулки на кладбищах и в старых парках, среди разрушенных беседок и заросших прудов, зачитывалась романтическими балладами, обожала театр и с ума сходила от музыки и живописи. С каким восторгом смотрела она строгую Ермолову и женственную Савину, как страстно, с пылающим лицом и учащенны сердцем, вслушивалась в звуки Моцарта, Бетховена, Шопена., Чайковского, как очарованно застывала перед новыми картинами на выставках и в журналах!
А как любила она бесшабашное цыганское разгулье - эти поддевки, мониста, бубны, эти через незапамятные пека перелитые степные песни; с каким волнением посещала печальные службы на .страстной неделе, когда пели «Се жених…» и «Чертог Твой...»; с каким оживлением следила за русским хороводом в зеленые троицкие дни!
Коренная москвичка, она души не чаяла в своем славном городе, но жила в нем, по существу, только зимой; в апреле или мае уезжала на этюды.
Она хорошо играла, добротно писала красками, но, будучи капризной и неусидчивой, не могла ни на чем сосредоточиться, легкомысленно бралась то за одно, то за другое.
Случайно, как говорила она сама, выйдя замуж за добродушного военного врача, Софья Петровна обусловила прежде всего «внутреннюю и внешнюю свободу».
Муж не стеснял ее ничем и ни в чем, и жизнь Софьи Петровны почти не изменилась: она по-прежнему жила в том же зовущем тумане, где главным - целью, смыслом, оправданием - оставалось искусство.
После замужества у Софьи Петровны появилась новая страсть - коллекционирование. Сначала она собирала фарфоровые безделушки, потом - редкие издания и предметы русской народной старины.
Необычно была обставлена и убрана эта столь известная в литературных и артистических кругах квартира, постоянно полная гостей.
Столовая, отделанная в русском вкусе, напоминала музейный уголок: деревянные резные скамьи, блюда и солонки, вышитые рушники, образа суздальского, палехского и мстерского письма. На окнах вместо занавесок висели рыбацкие сети.
Гостиная загромождалась мягкой мебелью, картинами и альбомами, игрушками и тряпичными куклами, византийскими лубками и тропическими растениями.
Все это казалось роскошным и изящным, хотя вместо турецких диванов стояли ящики из-под мыла, а на них - матрацы под коврами.
Комната Софьи Петровны разделялась на два этажа, соединенные витой, как на пароходе, лесенкой. Вверху было уютно и глухо от ковров, бархата и японского фонаря, украшенного гравюрами Хиросиге, внизу нарядно от мольберта с незаконченным этюдом, от ружья и ягдташа на стене, от гиацинтов перед весной. Хорошо пахло табаком, духами, шоколадом.
В доме были два красивых сеттера-ирландца и журавль, Журка, который так привык к Софье Петровне, что почти не отходил от нее - покорно стоял на своих длинных голых ногах, звучно постукивал трехгранным клювом.
Даже в костюме Софьи Петровны замечалась щегольская эксцентричность, летом она часто носила простонародный сарафан, зимой - поярковые валенки, синий полушубок с малиновым поясом, высокую барашковую шапку.
Софье Петровне - что греха таить! - нравилась ее жизнь.
Хорошо, в самом деле, проснуться зимой в теплой комнате, напиться кофе, призрачно отражаться, дымя папиросой, в глубине зеркала, перелистывать, забравшись с ногами на диван, свежую книжку толстого журнала, прилежно сидеть за мольбертом, отделывая летний этюд, пройтись перед обедом по звенящим от мороза улицам, по антикварным магазинам, а вечером - в гости, на именины, в театр, в тепло ложи, в шумящее многолюдство зала!
А первые весенние ручьи на улицах, ледоход на Москве-реке, грачи в подгородных рощах... а веселая суета на вокзале майским вечером, пахнущим дождиком и молодой березой, или - осенние сумерки в Сокольниках, на Воробьевых горах, огни московских фонарей сквозь дождь, торжественное открытие театрального сезона...
А новые книги - нередко с авторской надписью на титульном листе, генеральные репетиции и премьеры - «Дама с камелиями» или «Бесприданница», заставлявшие плакать горестными и страстными слезами, концерты Чайковского, выступления знаменитых писателей!
А эта дружба со столичной богемой - посещения закулисных уборных, где в сигарном дыму и остром запахе грима прохаживались Гамлет и Несчастливцев, Джульетта и Кармен, путешествия по ночным погребкам, беседы и шампанское у камина, визиты в художественные ателье и салоны, поездки на выставки - неторопливые странствования среди потопа цветописи, среди как бы стеклянной тишины, нарушаемой лишь приглушенными восклицаниями или шорохом платья.
Живопись влекла ее, пожалуй, больше, чем прочие виды искусства. Ее рисунки хвалили заправские критики и настоящие художники, их одобрял, советуя настойчиво учиться и работать, Левитан.
Софья Петровна очень быстро привязалась к художнику; ей нравились его благородная скромность, поразительная внутренняя выдержка, достоинство независимости в отношениях с людьми, нравился и весь его необычный облик: умное и грустное лицо, большие, темные («как у бедуина») глаза, глуховатый, но мягкий голос, стройность движений, простое и скромное изящество костюма. Ее трогали скупые и спокойные рассказы Исаака Ильича о споем бедном детстве, восхищала его глубочайшая, подлинно подвижническая (не подчеркиваемая, а потаенная) любовь к художеству, его талантливость.
Талант Левитана был, однако, еще в зачатке, для его полного расцвета требовалась гостеприимно-благодатная почва, сокровенная живая вода. Болезненный, нервный, носивший внутри отраву тоски, художник нуждался прежде всего в человеческой заботливости, в обстановке, влекущей за собой насущную потребность работы.
Поездки на Волгу, как первая, неудачная, так и эта, кажется, благодетельная, были делом Софьи Петровны. Своеобразие и свобода отношений с мужем не препятствовали скитаниям, а на досужие пересуды Софья Петровна давно уже махнула рукой: «Молва - как волна, а искусство останется...» Пересуды начались, разумеется, ужо после первой поездки: то чей-нибудь шутливый тост за «милых женщин, свободных женщин», то как бы случайный разговор о несовместимости художества и семейных уз, то преувеличенно любезные вопросы о здоровье мужа или комплименты по адресу художника.
Софья Петровна часто задумывалась - думала и теперь - о своих взаимоотношениях с Исааком Ильичом. Каковы все-таки ее чувства к нему? Эти взаимоотношения, казалось бы такие обычные и легкодумные, обозначаемые словом «связь» или «интрига», были на самом деле очень глубокими и сложными. Она и сама не могла (вернее, не хотела) разобраться до конца в своих чувствах: то ли дружба, основанная на общности интересов, то ли любовь, то ли родственная привязанность, напоминавшая заботливость старшей сестры? Во всяком случае, отношение Софьи Петровны к художнику было насквозь проникнуто чувством прежде всего именно этой родственной близости.
И сейчас, бродя опушкой летнего бора, отдыхая в прохладе травы, она часто и подолгу смотрела в сторону художника. Ее радовало уже одно то, что он здесь, рядом, что он полон бодрости - усердно и, видимо, с удовлетворением работает; что они опять целый вечер будут вместе - сидеть за чайным столом у открытых окоп, читать любимые стихи, вспоминать Москву, потом - бродить над затихающей Волгой, встречая северную звезду над закатом.
Софья Петровна по-охотничьи свистнула кружившей в стороне собаке. Послушная Веста быстро пришла, красиво легка, высоко подняв голову. Софья Петровна положила на ее голову маленькую смуглую руку, потом сорвала несколько цветов и, спрятав их за ошейник, показала в сторону художника, просяще прибавив: «Неси». Собака весело помчалась вперед.
Художник бросил кисти, приветливо замахал рукой: работа заканчивалась.
Софья Петровна долго рассматривала картину, отходя то в одну, то в другую сторону, наконец радостно сказала:
- Основное уловлено и закончено. Дело за красками.
- Пороху в пороховнице пока много, - ответил Исаак Ильич.
Она благодарно улыбнулась:
- Будем всячески беречь его. Судя по всему, нынешнее лето принесет хороший урожай.
Картину - первую за это незабвенное лето - художник закончил в несколько дней. Она, бесспорно, удалась, хотя в ряду последующих, написанных в Плесе, который стал подлинной творческой родиной художника, и не достигает той законченности, которая дает произведению искусства красоту самоцвета. Софья Петровна, любуясь картиной, подчеркивала, однако, ее «некоторую однотонность». Художник не соглашался, - он, видимо, любил этот одинокий вечер в печальном озарении заката, эти черные кресты - последнюю память навсегда отснявшей человеческой жизни, этот смутный простор, говорящий о бессмертии мира.
Картина была дорога ему и тем интимно-личным, заповедно-несказанным (скорее ощущаемым, нежели выражаемым), что, никак не являясь мерилом объективной оценки, является нередко решающим в создании художественного произведения.
Жажда работы, подобная пламени, все обострялась: закончив картину, художник долго еще продолжал мысленно подбирать краски, заботясь прежде всего об их точности и естественности, а просыпаясь по утрам, чувствовал несравненно-напряженную бодрость, утончавшую все душевные и физические силы. Комната, еще полная сна, забвения, как бы отблеска звездного света, казалась звонкой от глубокой тишины, от волжской прохлады, вплывающей в распахнутые окна. В окнах яснело небо, хорошо пахли - запахом лесного родника - цветы в глиняном кувшине, дружелюбно смотрела из угла Веста, точеным янтарем играл на солнце полированный ящик с красками, и сохла, светилась на стене законченная картина.
Для второй картины художник выбрал верхнюю часть города, две церкви, дома в густых садах, обрывистые горы, заросшие столетними липами. Картина, отражая внутреннее состояние художника, получилась солнечной, нарядной. Это был один из тех светоносных дней, когда над Волгой мыльными пузырями струится марево, а нагретая зелень приобретает остроту и резкость лимона и в городе, по садам, распускаются, огненными каплями перевиваются розы.
- Как это хорошо, - говорила Софья Петровна, - как весело и живо: ведь это настоящая зелень - так и хочется оборвать веточку! - это настоящие горы и дома - так и хочется сбежать по горячей тропинке в прохладную комнату, где гуляет ветер! Вообще, пока все хорошо, только я, признаться, боюсь, как бы этот залп творчества не сменился усталостью. Вы не слишком натягиваете поводья?
- Зато лошадь идет полным ходом, - улыбался Исаак Ильич.
Следом за этой картиной Левитан быстро написал два деревенских этюда и однажды, в туманно-солнечный день, пригласил к себе Софью Петровну.
- Прошу садиться, сударыня, - строго указал он на плетеное кресло, - взять в руки цветы и во всем подчиниться мне. Вообразите себя натурщицей, не имеющей своей воли и во всех своих движениях зависимой от воли художника.
Софья Петровна, приняв бесстрастно-свободный, чуть утомленный вид, оказалась покорной, выдержанной натурщицей.
Не будучи портретистом, он, однако, сразу увлекся: надо было передать каждую, то мягкую, то резкую, складку платья, каждый изгиб руки, каждый оттенок небрежно перепутанных цветов, каждый отлив курчавых, просто убранных волос. Надо было - самое главное! - передать, перенести на полотно выражение этого некрасивого, но вдумчивого и умного, несколько монгольского лица, уловить глубину и остроту взгляда больших темных глаз.
Он иногда опускал кисть, до боли в глазах всматриваясь в лицо Софьи Петровны, что-то как будто вспоминал, кусал губы - и работал, работал, отыскивая - и находя сформенности красок тот особенный тон, который т придавал картине стройность и красоту.
- Послушайте, да ведь это - я, - как бы удивленно, с девическим задором сказала Софья Петровна, когда через несколько дней она стояла перед своим цветным двойником, перед зыбко струящимся портретом черноволосой, крупнолицей, несколько грустной дамы с цветами.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.