Охотник
Охотник
Людвиг Пич:
Это был человек, не сделавший никому ни малейшего вреда, кроме разве животных, убитых им на охоте, так как он всю свою жизнь был страстным и неутомимым охотником.
И. Рында:
Иван Сергеевич на охоте был неутомимый ходок. Бывало, только остановятся на привале, разговорятся, а он уже торопит: «Идемте, идемте!»
Афанасий Афанасьевич Фет:
Приближался июль месяц (1858 г. – Сост.), около десятого числа которого молодые тетерева не только уже превосходно летают, но начинают выпускать перья, отличающие рябку от черныша. 8-го июля мы с женою приехали в Спасское, где все приготовления к охоте уже были окончены. На передней тройке за день до нашего отъезда отправлялся знаменитый Афанасий с поваренком, еще с другим охотником и с собаками, а на другой тройке в крытом тарантасе следовали мы с Тургеневым днем позднее. Направлялись мы в полесье Жиздринского уезда, Калужской губернии, через Волхов, до которого от Спасского верст пятьдесят. <…> Отправившись из Спасского около полудня, мы прибыли весьма рано на ночлег в Волхов, откуда передовая наша подвода уже выехала на дальнейшую станцию.
В отведенных нам комнатах с целыми восходящими рядами сияющих образов по углам Тургенева встретило препятствие, причинившее ему немало волнения; неразлучную его белую с желтоватыми ушами Бубульку ни за что не хотели впускать в комнату, так как она пес. Над необыкновенною привязанностью Тургенева к этой собаке в свое время достаточно издевался неумолимый Лев Толстой, но со стороны Тургенева такая нежность к Бубульке была извинительна. Когда собака была еще щенком, мадам Виардо, лаская ее, говорила: «Бубуль, бубуль». Это имя за нею и осталось. Со скорым, верным и в то же время осторожным поиском эта превосходная собака соединяла рассудок, граничащий с умозаключениями. <…>
Бубулька всегда спала в спальне Тургенева, на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом. И когда по какому-либо случаю одеяло с нее сползало, она шла и бесцеремонно толкала лапой Тургенева. «Вишь ты, какая избалованная собака», – говорил он, вставая и накрывая ее снова.
С большим трудом удалось нам убедить толстую хозяйку с огненного цвета волосами, выбивающимися из-под шелковой повязки, что Бубулька представляет исключение из всех собак и что поэтому несправедливо считать ее псом. «Пес лает и неопрятен, а она никогда». <…>
В то время еще не было в употреблении ружей, заряжающихся с казенной части, и Тургенев, конечно, был прав, пользуясь патронташем с набитыми заранее патронами, тогда как я заряжал свое ружье из пороховницы с меркою и мешка дробовика, называемого у немцев Schrot-Beutel, причем заряды приходилось забивать или нарубленными из шляпы кружками, или просто войлоком, припасенным в ягдташе. У меня не было, как у Тургенева, с собою охотников, заранее изготовляющих патроны; а когда при отъезде на охоту необходимо запасаться, сверх переменного белья, всеми ружейными принадлежностями, то отыскивать что-либо в небольшом мешке весьма хлопотливо и неудобно, и Борисов очень метко обозвал это занятие словами: «тыкаться зусенцами». Конечно, такое заряжение шло медленнее, и когда Тургеневу приходилось поджидать меня, он всегда обзывал мои снаряды «сатанинскими». Помню однажды, как собака его подняла выводок тетеревей, по которому он дал два промаха и который затем налетел на меня. Два моих выстрела были также неудачны навстречу летящему выводку, который расселся по низкому можжевельнику, между Тургеневым и мною. Что могло быть удачнее такой неудачи? Можно ли было выдумать что-либо великолепнее предстоящего поля? Стоило только поодиночке выбирать рассеявшихся тетеревей. Тургенев поспешно зарядил свое ружье, подозвав к ногам Бубульку, и кричал издали мне, торопливо заряжавшему ружье: «Опять эти сатанинские снаряды! Да не отпускайте свою собаку! Не давайте ей слоняться! Ведь она может наткнуться на тетеревей, и тогда придется себе опять кишки рвать». <…>
Помню, что в первый день мы охотились в два приема, то есть вернулись к часу, на время самой жары, домой к обеду, а в пять часов отправились снова на вечернее поле. В первый день я, к величайшей гордости, обстрелял всех, начиная с Тургенева, стрелявшего гораздо лучше меня. Помнится, я убил двенадцать тетеревей в утреннее и четырех – в вечернее поле. Чтобы облегчить дичь, которую мы для ношения отдавали проводникам, мы потрошили ее на привале и набивали хвоей. А на квартире поваренок немедля обжаривал ее и клал в заранее приготовленный уксус. Иначе не было возможности привезти домой дичины.
Нельзя не вспомнить о наших привалах в лесу. В знойный июльский день при совершенном безветрии открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь. Но вот проводник ведет вас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику.
И. Рында:
Если первый выстрел был удачен, остальные шли как по маслу; Иван Сергеевич делался в это время необыкновенно веселым; его шуткам и конца не было. Редко можно было найти такого душевного и предупредительного сотоварища… Но стоило только Ивану Сергеевичу первый раз «пропуделять» (не попасть в цель), он делался неузнаваемым: сердился, нервничал, капризничал – именно капризничал – как женщина. Понятно, что в таком состоянии выстрелы следовали один неудачнее другого, и Иван Сергеевич все обвинял: и ружье, и погоду, и дичь; но, Боже упаси, только не самого себя! За каждым промахом он только и твердил: «Так уж и пойдет у меня, коли я не попал в первый раз; так уж и пойдет, так и пойдет!»
Наталья Александровна Островская:
«Посмотрела бы ты, что с ним было, – рассказывал мне муж со смехом, – когда он фазана пропуделял: бросился на землю, сел на корточки, машет руками и кричит, что „так жить нельзя“. После этой неудачи он все уверял нас, что даже Пегас его презирает».
Иван Сергеевич Тургенев. Из очерка «Пэгаз»:
У меня, как у всякого «завзятого» охотника, перебывало много собак, дурных, хороших и отличных – попалась даже одна, положительно сумасшедшая, которая и кончила жизнь свою, выпрыгнув в слуховое окно сушильни, с четвертого этажа бумажной фабрики; но лучший без всякого сомнения пес, которым я когда-либо обладал, был длинношерстый, черный с желтыми подпалинами кобель, по кличке «Пэгаз», купленный мной в окрестностях Карлсруэ у охотника-сторожа <…> за сто двадцать гульденов – около восьмидесяти рублей серебром. Мне несколько раз – впоследствии времени – предлагали за нее тысячу франков. <…> Пэгаз – крупный пес с волнистой шерстью, с удивительно красивой, громадной головой, большими карими глазами и необычайно умной и гордой физиономией. Породы он не совсем чистой: он являет смесь английского сеттера и овчарной немецкой собаки: хвост у него толст, передние лапы слишком мясисты, задние несколько жидки. Силой он обладал замечательной и был драчун величайший: на его совести, наверно, лежит несколько собачьих душ. О кошках я уже не упоминаю. Начну с его недостатков на охоте: их немного, и перечесть их недолго. Он боялся жары – и когда не было близко воды, подвергался тому состоянию, когда говорят о собаке, что она «зарьяла»; он был также несколько тяжел и медлителен в поиске; но так как чутье у него было баснословное – я ничего подобного никогда не встречал и не видывал, – то он все-таки находил дичь скорее и чаще, чем всякая другая собака. Стойка его приводила в изумление – и никогда – никогда! он не врал. «Коли Пэгаз стоит – значит есть дичь» – было общепринятой аксиомой между всеми нашими товарищами по охоте. Ни за зайцами, ни за какой другой дичью он не гонял ни шагу; но, не получив правильного, строгого, английского воспитанья, он, вслед за выстрелом, не выжидая приказания, бросался поднимать убитую дичь – недостаток важный! Он по полету птицы тотчас узнавал, что она подранена, – и если, посмотрев ей вслед, отправлялся за нею, подняв особенным манером голову, – то это служило верным знаком, что он ее сыщет и принесет. <…>
Понимал он меня с полуслова; взгляда было для него достаточно. Ума палата была у этой собаки. В том, что он однажды, отстав от меня, ушел из Карлсруэ, где я проводил зиму, – и четыре часа спустя очутился в Баден-Бадене, на старой квартире, – еще нет ничего необыкновенного; но следующий случай показывает, какая у него была голова. В окрестностях Баден-Бадена как-то появилась бешеная собака и кого-то укусила; тотчас вышел от полиции приказ: всем собакам без исключения надеть намордники. В Германии подобные приказы исполняются пунктуально, и Пэгаз очутился в наморднике. Это было ему неприятно до крайности; он беспрестанно жаловался – то есть садился напротив меня – и то лаял, то подавал мне лапу… но делать было нечего, надлежало покориться. Вот однажды моя хозяйка приходит ко мне в комнату и рассказывает, что накануне Пэгаз, воспользовавшись минутой свободы, зарыл свой намордник! Я не хотел дать этому веры; но несколько мгновений спустя хозяйка моя снова вбегает ко мне и шепотом зовет меня поскорее за собою. Я выхожу на крыльцо – и что же я вижу? Пэгаз с намордником во рту пробирается по двору украдкой, словно на цыпочках – и, забравшись в сарай, принимается рыть в углу лапами землю – и бережно закапывает в нее свой намордник! Не было сомнения в том, что он воображал таким образом навсегда отделаться от ненавистного ему стеснения. <…>
Нрава он был – нечего греха таить – сурового и крутого; но ко мне привязался чрезвычайно, до нежности.
Татьяна Львовна Сухотина-Толстая:
Помню Тургенева в один из его приездов (1881 г. – Сост.) ранней весной на тяге с отцом и матерью.
Сумерки. Отец стоит с ружьем (он тогда еще охотился) на поляне, среди мелкого, еще не распустившегося осинника. Недалеко – моя мать с Иваном Сергеевичем. Мы, дети, неподалеку устраиваем костер из сухих сучьев. Все говорят шепотом, чтоб не отпугивать тянущих вальдшнепов.
Тяга удачная. Поминутно слышен особенный легкий, прозрачный свист вальдшнепов и потом характерное хорканье. В эти минуты все настораживаются и замирают… Бац! – раздается выстрел… Лягавая собака суетится и бежит искать упавшую птицу… Потом опять все становятся по местам.
Лев Львович Толстой (1869–1945), сын Л. Н. Толстого:
Отец поставил Тургенева на лучшую поляну, на которой было несколько старых пней, а сам пошел дальше…
Тургенев стоял молча, прислушиваясь и держа наготове ружье…
Я сидел на пенушке как очарованный, не смел шевельнуться…
Раздался первый пронзительный свист пролетавшего в стороне вальдшнепа.
– Мимо, далеко, – грустно произнес Тургенев.
И опять тишина и ожидание.
Вдруг громкий выстрел раздался близко, с той стороны, куда пошел отец…
– Ну, конечно, на него летят, – тихо говорит Тургенев.
И в голосе его звучит нотка досады.
Еще свист и карканье.
Тургенев настораживается, но опять вальдшнеп протягивает далеко над макушками берез, вне ружейного выстрела. Мы ждем еще и еще. Но, как нарочно, ни одного вальдшнепа не налетает на нас.
Со стороны отца раздается еще несколько выстрелов, из которых два дуплетами.
Совсем темнеет…
Тяга кончится скоро, а Иван Сергеевич еще ни разу не стрелял.
Но вот где-то близко слышно густое карканье и пронзительный свист.
Тургенев вскидывает ружье и стреляет.
Вальдшнеп падает вниз, в густую чащу осинника и кустов. Я стремглав лечу его подбирать. Тургенев идет за мной. Но в темноте ничего не видно. Мы ходим, ищем, зовем отцовскую собаку, ищем вместе с ней, но убитого вальдшнепа не находим… Тургеневу досадно. Он сердится на свою незадачу.
Подходит отец и издали спрашивает:
– Ну, что? Убили?
– Да, но никак не найдем. А вы что сделали?
– Двух убил, – отвечает отец и показывает свой полный ягдташ.
– Нет, положительно этот человек родился в рубашке, – с завистью говорит Тургенев: – счастье во всем и всегда.
Так мы и не нашли в этот вечер убитого тургеневского вальдшнепа, и он уехал от нас без него.
Только на другой день утром мы, мальчики, пошли за Митрофанову избу, на «Тургеневскую» поляну, и нашли убитого вальдшнепа, застрявшего между двумя суками осины.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.