Приложение. Объяснения предыдущего

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приложение. Объяснения предыдущего

(написано в 1966 году при перечитывании своих дневников)

2/VII 39. В этот день ко мне впервые после тюрьмы пришел Михаил Моисеевич Майслер, незадолго до того выпущенный из тюрьмы не без моего участия.

Михаил Моисеевич несколько лет заведовал нашей редакцией. Он был нам не совсем свой, немного посторонний – потому что не литератор, не журналист, над рукописями не работал – но мы все любили его! Это был человек скромный, правдивый и чистый. Литературу и нашу работу он уважал до чрезвычайности и у него хватало такта не вмешиваться и не учить нас искусству, которому учил нас Маршак. Но, не вмешиваясь в специальное литературное дело, он искренне жил успехами и неудачами редакции, книгами, авторами, всегда старался оберечь нашу работу от бюрократических помех, а для нас достать путевку в санаторий, талоны в столовую. Он видел, что работаем мы не по-служебному, что редакция – дело нашей жизни, которому мы отдаемся вполне и старался объяснить это высшему начальству.

Это был молодой человек, лет 30-ти, очень черный, очень глазастый, по происхождению – польский еврей; в прошлом – комсомолец-подпольщик, бежавший из Польши в Советский Союз, принявший советское гражданство и вступивший в партию.

Он всегда умел, не гнушаясь черной работы и не заботясь высоким чином, помочь нам в тяжелые авральные дни составления плана или срочной сдачи рукописей, бегая самолично в библиотеку за справками или на вокзал к Стреле, чтобы отправить с проводником дополнения к плану… Он понимал, что кресло заведующего не делает из него знатока литературы – но один раз смущенно признался, что больше всего на свете любит Мицкевича и как-то целый день читал нам его по подлиннику.

Однажды он накричал на меня, но крик этот был далеко не начальственный.

Убили Кирова. Все чувствовали, что на город надвигается грозная туча – и особенно темными были в ту зиму ленинградские зимние дни, и какое-то особенно острое чувство небезопасности владело всеми. Словно идешь по пустой улице ночью и все время оглядываешься: чьи-то шаги за спиной. Но при этом все мы были еще молоды и легкомысленны, а я к тому же очень несдержанна.

Не помню, на какой стадии разгрома, после выселения дворян или до, после ареста нашей близкой приятельницы, Р. Р. Васильевой[553], или до – в нашу тихую комнату утром вошел Михаил Моисеевич и с озабоченным видом роздал нам новые длиннейшие анкеты.

Вчитавшись в вопросы на первой странице, я сказала:

– Какие подробности – о тетушках, бабушках! Наверное, начальство при помощи новых анкет желает выяснить, не мы ли убили Кирова…

Михаил Моисеевич глянул на меня сердито из-под очков черными блестящими глазами, ничего не сказал и вышел.

Это было утром. А в конце редакционного дня, то есть, когда давно уже наступил вечер, он, увидев что я одна, внезапно вошел в тихую комнату, захлопнул за собой дверь на французский замок, сел напротив меня и сказал:

– Вы понимаете, что Вы говорите?

– Вы это о чем?

– Вы слышите себя? Вы понимаете, кому и что и когда вы говорите?

– Да вы про что это, Михаил Моисеевич?

Он напомнил мне мою утреннюю фразу об анкетах.

– Михаил Моисеевич, ведь это была шутка!

– Не время шутить.

– Да ведь кругом были все свои!

– Да? Вы думаете? А вы понимаете, что в редакции есть люди, которые слушают каждое слово – особенно ваше слово, вы-то уж давно на примете! и особенно теперь… Не можете ли вы несколько помолчать, ну, например, не острить хотя бы?

Говорил он резко – но я вдруг к моему удивлению увидела, что в его больших черных глазах стоят слезы. Чтобы скрыть их, он поднялся, рывком отвернул замок, рывком распахнул дверь и вышел.

Непосредственно после убийства Кирова гроза миновала редакцию – если не считать ареста Р. Васильевой, близкого нам человека, и требования со стороны начальства к ее редакторам, А. Любарской и З. Задунайской, чтобы они прекратили с ней переписываться. Но весною 1937 года была уволена я (что меня, как впоследствии оказалось, спасло от более серьезной кары), осенью – арестованы Шура (А. И. Любарская), Туся (Т. Г. Габбе), изгнаны за связь с «врагами народа» Зоя, Рахиль Ароновна Брауде (наш секретарь), Анна Абрамовна Освенская (младший редактор) и несколько человек детских писателей. Ареста С. Я. ждали со дня на день. Все мы вместе назывались «контр-революционная группа Маршака, вредительствовавшая в детской литературе», нас поносили в газетах и на собраниях – в издательстве и в Союзе.

Обсуждали наши преступления разумеется и на закрытом партийном собрании в издательстве. Так как члены парторганизации – такие как профессиональный доносчик и провокатор Г. Мишкевич, сбитый с толку и потерявшийся человек Л. Криволапов[554], темный, невежественный Н. Комолкин, проныра и тупица Д. Чевычелов – сами были организаторами уничтожения редакции, они, естественно, не пожалели на этом собрании красок, чтобы изобразить наши черные дела.

Михаил Моисеевич Майслер поднялся со своего места и сказал:

– Это неправда. Эти люди не вредители. Я близко наблюдал их работу в течение нескольких лет. Это самоотверженные, честные и талантливые люди. А вредители те, кто уничтожил этот коллектив.

У Михаила Моисеевича было двое детей и все-таки он встал и произнес эти слова.

Его мгновенно исключили из партии и арестовали тоже очень быстро – кажется, дня через четыре – по обвинению в шпионаже.

Впоследствии, оглянувшись назад, я поняла систему: если человек заступался за кого-нибудь письменно – ну, скажем писал письмо Сталину или прокурору, объясняя, что такой-то не виноват; если он хлопотал за друга, объяснялся с прокурорами и пр. – его за это как правило не преследовали. Но стоило человеку открыть рот в защиту другого публично – беспартийных выгоняли с работы, а членов партии – исключали и сажали. Тогда эта система не была мне ясна, я поняла ее, оглянувшись.

Михаила Моисеевича исключили и посадили. На допросах он не сдавался и благодаря своему упорству досидел до осени 38 года, когда убрали Ежова. У Майслера сменился следователь. Из него перестали лепить шпиона. По-видимому, решено было его освободить – но для этого все-таки необходимо было опровергнуть доносы, извлеченные в свое время из издательства. Внезапно я получила повестку: явиться в Большой Дом. Явилась. Мне предъявили груду – целую груду! – написанных на машинке листов с описанием антисоветских действий Михаила Моисеевича. Следователь положил передо мною чистые листы и велел писать всё, что я знаю, по поводу чужих показаний. Писала я часа четыре; следователь зевал, говорил по телефону, уходил в буфет, ковырял в зубах… Я писала и писала. Обвинений было множество и до чрезвычайности глупых; помню, например, такое: «Майслер на Первомайской демонстрации обучал своего десятилетнего сына издевательски петь Интернационал».

Я кончила свою писанину только к вечеру. Выйдя на улицу, я поняла, что в кабинете следователя забыла свою красивую беличью муфту…

Вот почему, когда Михаил Моисеевич пришел ко мне, он обещал купить мне новую. (И впоследствии исполнил свое обещание).

«Такой хитрый, что ничего не натворил» – это фраза следователя, сказанная одному из арестованных, товарищей Михаила Моисеевича по камере. Тот, на допросе, все никак не мог понять, в чем его обвиняют. «Что же я такое натворил?» – спросил он наконец у следователя. «Ты, негодяй, такой хитрый – ответил ему следователь, – что ничего не натворил».

«Как самому сделать контрика» – это книжка-картинка для дошкольников, которую Михаил Моисеевич придумал, сидя в тюрьме на Шпалерной – наподобие тех, которые издавал Детгиз: Как самому сделать буер, Как самому сделать планер, модель самолета и т. д… «Берут человека, его бьют – говорил Михаил Моисеевич – это на первой картинке; на второй – человек стоит; на третьей – валится; на четвертой – подписывает показания: контрик готов. Книжка для вырезывания».

Кроме страшных тюремных анекдотов, Мих. Моис. принес мне первую из тюрьмы живую весть о Мите. Арестованный позднее, чем Митя, он всех о нем расспрашивал. И ему рассказали, что в соседней камере сидит профессор, который берется читать лекции на любую тему каждый вечер и читает очень интересно: по астрономии, по физике, и по истории может… Один раз вечером его вызвали так: «Бронштейн, с вещами!» – он обмотал вокруг шеи полотенце (других вещей у него не было) и вышел. И больше в ту камеру не вернулся…

(Теперь я знаю, что случилось это в феврале 1938 года; 18-го его судила Военная Коллегия под председательством Ульриха, и в тот же день он был расстрелян). Таким образом, когда дошла до меня эта первая весть о нем, его давно уже не было на свете.

А Михаил Моисеевич тоже недолго прожил на свете. В 1941 году, командуя под Ленинградом, он первый поднялся в атаку, пробежал несколько шагов вперед по полю и подорвался на мине.

Его военная доблесть равнялась гражданской. В 1937 году подняться на партийном собрании и сказать в защиту преследуемых и гонимых то, что сказал он – было не менее опасно, чем в 1941 под немецкими пулями кинуться первым в атаку.

Он был настоящий герой, человек чести и мужества – Михаил Моисеевич Майслер.

30/X 39. Мирон Павлович Левин был одним из самых молодых сотрудников нашей редакции. Когда мы познакомились с ним – году, наверное, в 1935-м – ему было 19, мне 29. Подружились мы на Маяковском: мне было поручено составить однотомник для юношества, и я взяла себе в помощь Мирона Павловича, который его страстно любил. Мы вместе отбирали стихи, писали примечания, ездили в Москву к Брикам и Асееву..

Ему было 19, но все называли его по имени и отчеству – полууважительно, полунасмешливо. В нем было редкое сочетание отроческого и зрелого, взрослого. В самом деле, для 19 лет он был необыкновенно взросл. В суждениях о литературе, о людях, о стихах. Взросл и умен… Первым кумиром его был Маяковский, вторым Ираклий Андроников. Мирон Павлович сам был необыкновенно артистичен и музыкален и лучше чем кто-нибудь мог оценить великолепие Ираклия. Они стали играть в такую игру: М. П. слуга, раб Ираклия. Он каждое утро являлся к Ираклию, чтобы – в ответ на 3 хлопка – подавать воду для бритья. Затем целыми днями он носил следом за Учителем его тяжелый портфель. Три хлопка – и Мирон, вытянувшись, подавал портфель владыке.

Года через 1? после нашего знакомства М. П. заболел, он, по-видимому, заразился tbc от своей младшей сестры, 16-летней девушки (вся семья жила в одной комнате). Он начал тяжело кашлять и не шел к врачу. Мать просила меня пойти с ним: «Вас он послушается». С большими трудностями я записала его к знаменитому тогда профессору Чернолуцкому. Мирон скрылся в кабинете, я сидела в приемной. Потом меня позвали. Профессор нашел, что в легких чисто – «но – добавил он – ранние стадии tbc просматривает только рентген. Вот на всякий случай». И протянул Мирону листок.

Когда мы вышли на улицу Мирон заявил, что ему некогда ходить на рентген для очистки совести профессора, на моих глазах разорвал листок и пустил его, поддувая.

– Интересному брюнету не удалось умереть от чахотки! – сказал он.

И я не настаивала. По глупости и невежеству я считала это простой формальностью.

А он кашлял все тяжелее, все глубже, все глуше. Мать звонила мне, что повышена t°, а он к врачу не идет. Умоляла меня: «Вас он послушается».

Я записала его в поликлинику к знакомому врачу на 2 августа 37 г. на 9 ч. утра. В ночь с 1 на 2 у меня был обыск. Утром с мыслью о Митиной гибели, что я должна решить, что делать и не понимая, что делать, я поехала к врачу. Мирон уже ждал меня. Я сказала ему, что случилось. Мы сидели рядом в белом коридоре, крутя номерки. Мирона быстро вызвали к врачу. Он вышел оттуда с двумя направлениями в руках – на рентген и на кровь. А я вошла в кабинет.

– Мальчик безнадежен – сказал мне врач.

– Что? – спросила я.

– Безнадежен – повторил врач. – Ну, конечно, он проживет еще год-два, туберкулезники очень живучи. Но – каверны в обоих легких.

В эту минуту в кабинет зашел Мирон.

– Записались? – сказал врач. – Ну вот и отлично. Со снимком на руках придете ко мне.

Мы вышли на улицу. М. П. расспрашивал меня о подробностях обыска. Предложил, что он поедет в Киев предупредить М. П. Я не позволила. Я смотрела на него как на привидение, говорившее со мной из гроба. Я была ошеломлена своей виной перед ним – ведь меня он действительно слушался, и я могла тогда заставить его пойти на рентген. Я не могла собрать мыслей, после минувшей ночи все качалось. Но пустить его в Киев я не смела: он был, думала я, у них на примете, да и как он поедет, когда он болен – нужно доставать путевку, лечить.

– Нет, – сказала я. – Вы не поедете. (А если бы он поехал, Митя был бы спасен).

Писатели – С. Я. Маршак, В. Б. Шкловский, К. И. Ч., И. Андроников – очень любили его, как ярко, явно одаренного юношу и энергично пытались спасти. Он не был еще членом литературной организации – тем не менее, С. Я. Маршак в Ленинграде а Шкловский в Москве, тратя собственные деньги и хлопоча в Литфонде, доставали ему путевку – сначала под Ленинградом, потом в Крыму.

В Крыму я навещала его дважды – весною 38 г., убежав из Ленинграда сначала в Киев, потом в Ялту, тогда он был загорелый, здоровый, казалось, совершенно поправившийся, и осенью 39-го – в Долосах, в санатории смертников: больных туберкулезом горла.

В 39 году передо мной был новый человек. Не потому только, что умирающий. Мирон Левин, каким я его знала раньше, любил Маяковского, был пламенным, яростным комсомольцем. Один из моих друзей в его присутствии сказал однажды нечто критическое по адресу однопартийной системы.

– Вот таких как вы – сказал ему М. П. – вот именно таких партия должна вешать.

1937 год смутил его, он тяжело пережил разгром редакции, но, по-видимому, развивающаяся болезнь не дала додумать происшедшее до конца. Но пакт, заключенный с Германией, открыл ему на Сталина глаза.

Он лежал в постели, в отдельной палате с балконом. Мне обрадовался. Но был очень сдержан, о себе почти не говорил.

Есть не мог – начиналась непроходимость горла: один день «проходили» котлеты, другой котлеты «не проходили» и он мог глотать только жидкое, да и то не все. t° была около 39. Но, желая меня развлечь, он пел и песни были такие:

Как на генеральной линии…

А, здрасти!

Гитлер, Сталин, Муссолини…

А, здрасти!

Шутки надо

По – ни – мать!

Он, человек необыкновенно музыкальный и артистический, приподнявшись на подушках, дал мне целое представление, изображая, как Сталин – со своим грузинским акцентом – объясняет кухарке разницу между блинами и блинчиками. Это была пародия на «Шесть условий товарища Сталина», на тупой и педантический стиль сталинских рассуждений. «Блинчик это не блин», – говорил Мирон. «Во-первых…»

Смеялся он не только над Сталиным, но и над собой умирающим. Один вечер мы с ним гадали по тому Маяковского. Захлопнув книгу он спел:

– Перед тем как дуба дал,

Ел котлеты и гадал.

Один раз утром (я прожила в Долосах недели две), он встретил меня такой песенкой:

Он, дурак, лежит, рыдает,

И не хочет умирать.

Потому что умирает

Не успев повоевать.

Он, дурак, не понимает,

Что в такие времена

Счастлив тот, кто умирает,

Не увидев ни хрена.

Ему во всяком случае здорово повезло, что он умер. Захватив Крым, немцы ворвались в Долосы, убили всех больных, а прекрасные, легкие, залитые солнцем домики санатория – взорвали, сожгли.

Но я тогда не знала, что ему лучше умереть. И проститься с ним, и в последний раз выйти из палаты 50, оставив его там, и стоять потом внизу под шумящим деревом (был ливень), ожидая автобуса – и знать, что я могу еще раз подняться на 2-й этаж, и еще раз постучать в палату 50, и еще раз его увидеть – но что этого нельзя, это стыдно, потому что мы уже простились и простились навсегда – это мне было нелегко. И понимая, что мне нелегко, он и держался со мной все 2 недели и в последние 10 минут не лирически, а как-то юмористически.

Помню еще одну его песенку – письмо к нашей общей ленинградской знакомой, художнице, Нине Ник. Петровой:

Нина, Нина Петрова

Напишите хоть слово.

Я измучен весьма,

20 дней без письма,

20 дней без единого слова.

Бессердечная Нина Петрова!

Свою мужественную роль он выдержал до конца. Он писал мне веселые, легкие, насмешливые письма. В одном он попросил, чтобы я послала ему «плакаты и лозунги». Это были большие разноцветные листы бумаги, которые он развесил в нашей квартире 23 марта 1937 года – накануне дня моего рождения. Плакаты били по глазам игрой шрифтов и красок. Один висел у меня над диваном:

У именинницы в комнате

Все комплименты припомните,

Все комплименты припомните

У именинницы в комнате.

Другой – над обеденным столом:

Товарищи гости, не ссорьтесь, деля,

Мои пироги и мои кренделя.

***____

Все лучшее на земле

Или за этим столом или на этом столе.

В передней, над тем столиком, где предлагалось гостям складывать подарки:

– Скупому – предупреждение:

И твой настанет день рождения.

Он писал мне, что обклеил этими плакатами свою палату. Но скоро они вернулись домой вместе со всем его архивом, присланным мне после его смерти.

Я потому так подробно вспоминаю и записываю каждую строку его шуточных стихов, что меня, его и возможных читателей постигла большая неудача. Когда я во второй раз вынуждена была бежать из Ленинграда (на этот раз из-за «Софьи Петровны», 15 мая 1941 г.) – я оставила все свои вещи и весь свой архив в своей пустой квартире. Единственное, что я унесла из дому и отдала на хранение друзьям – была синяя коробка для почтовой бумаги, в которой я хранила Митины письма и письма и стихи Мирона Павловича. Я не знала тогда, что уезжаю на годы, что между моим отъездом и возвращением пройдет война, эвакуация, блокада… Когда в 44 году я вернулась в Ленинград, и меня впустили в занятую чужими квартиру – оказалось, что вещи разворованы, но бумаги целы. Синяя же коробка с письмами Мити и Мирона была моими друзьями сожжена в страшную зиму 41–42 года.

Митин почерк остался у меня только в надписях на подаренных книгах.

Почерка Мирона не осталось. И целой тетради стихов. И писем из которых было видно, какой в нем умер замечательный литературный критик, а может быть и прозаик.

Быть может, письма и стихи сохранились у кого-нибудь. Не знаю. Сестра его умерла раньше, чем он, а родители умерли во время блокады.