Глава II. Тиберий Семпроний Гракх
Глава II. Тиберий Семпроний Гракх
Просмотрите всю римскую историю, и вас поразит, до какой степени здесь форма преобладает над содержанием. Правда, часто римлян приводят в виде примера строгого, спокойного, самоотверженного исполнения долга, возведения долга и обязанности в перл создания; но присмотритесь ближе – и вы увидите, что этот долг, эта обязанность основываются не на ясно осознанных в своей общественной важности и необходимости принципах, а на привычке, на перенятой у предков и передаваемой в том же виде потомкам традиции. Сознание тут играет самую незначительную роль, и, как только под влиянием внешних и внутренних условий традиция прерывается, место пресловутой римской самоотверженности занимает распущенный эгоизм. Этот крайний эгоизм, эгоизм олигархии и деморализованного городского пролетариата, эгоизм Катилины и Верреса, свел в могилу Римскую республику. Подавив все самоотверженные попытки дать республике новые силы, новую опору, новый фундамент, он не был в состоянии защитить ее от своего великого врага, Г. Юлия Цезаря. Погубив своих реформаторов, республика пала от руки революционера.
В такое-то время общего нравственного падения, подавляющего преобладания личных материальных интересов над идеальными, в Риме оказалось несколько людей, решивших посвятить всю свою жизнь служению идее, идее справедливости и общего блага, жертвуя и своим счастьем, и своей жизнью. Как много идеализма, как много убежденности и самоотверженности было необходимо для успеха реформы, лишний раз доказала последняя неудавшаяся попытка провести ее.
Во главе аристократии и всего народа стоял тогда знаменитый завоеватель Карфагена, внук окруженного легендарным ореолом победителя Ганнибала, сын завоевателя Македонии, Луция Эмилия Павла, посредством усыновления вступивший в дом Сципионов, Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший. Это был, бесспорно, человек выдающийся и бескорыстный: даже исконный враг Сципионов, Марк Порций Катон, не мог не признать этого и гомеровским стихом указал на него как на единственную надежду Рима в борьбе с Карфагеном. Уничтожение старой соперницы еще более увеличило его славу и влияние; он стал одним из самых главных и могущественных руководителей римской политики и главой значительной партии благонамеренных людей, стремившихся к реформам, но под непременным условием сохранения спокойствия и порядка. Они сознавали, что опаснее всякого внешнего врага Риму враг внутренний: экономическое разложение, нравственное падение и следующая за ними грозящая замена республики олигархией. Сам Сципион, как рассказывают, глядя на горящий Карфаген, применил к Риму известные стихи Гомера:
Будет некогда день, и погибнет высокая Троя,
Древний погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
А впоследствии он, в качестве цензора, заменил молитву о расширении и увеличении римского могущества молитвой о сохранении его in statu quo.
Что круг сторонников Сципиона верно понимал одну из существенных сторон того экономическо-политического процесса, который совершался на его глазах, мы видим из законопроекта консула 140 года Гая Лелия, одного из лучших друзей Сципиона, – проекта, на основании которого предполагалось приступить к разделу захваченных частными лицами, но не переставших быть государственной собственностью земель. Но, несмотря на полное сознание всей важности и необходимости такой меры, ни он, ни его друзья не обладали достаточной твердостью характера, достаточной убежденностью, чтобы попытаться провести эту меру против воли аристократии. Натолкнувшись на энергичную оппозицию сенаторов, занимавших эти земли, и публиканов, бравших их в откуп, кружок Сципиона уступил, а обрадованная легкой победой аристократия дала Лелию прозвище “мудрого” за его умеренность и аккуратность.
А между тем, если вообще кто-нибудь мог рассчитывать провести, и провести сравнительно легко, этот важный закон, то это был именно Сципион, имя которого имело столь огромный вес и среди аристократии, и, главным образом, среди народа. Но Сципион был, собственно, пассивной натурой; он не шел навстречу опасности, он давал ей подойти поближе к себе и лишь тогда принимался за борьбу с нею; он был способен заставить молчать зашумевший во время его речи народ, но бороться долгое время с ожесточенной враждой людей своего круга, то есть аристократов, он был не в силах. И поэтому на его внутренней деятельности лежит печать бессилия и бесплодности.
Для проведения коренных реформ требовалось столько идеализма, столько убежденной стойкости, сколько этот римский Гамлет не имел в своем распоряжении: винить его в этом, разумеется, нельзя, но, тем не менее, это обстоятельство лишило его той славы, которую как раз в силу недостававших ему качеств приобрели Гракхи.
Отец их, Тиберий Семпроний Гракх, бывший дважды консулом (в 177 и 163 гг.) и однажды цензором (169 г.), оставил им благородное имя, прославленное не столько победами в Испании, сколько необыкновенной среди римских аристократов справедливостью. Испания (по эту сторону Эбро) помнила его как благодетеля; в Риме он стал известен еще значительно раньше благородством своих отношений к Сципиону Старшему.
Как известно, Сципион, возвратившись с братом из азиатского похода против Антиоха III, был обвинен в утайке части добычи и в принятии взятки от царя, данной с целью облегчить условия мира. Вместо того, чтобы дать точный отчет в своих поступках, Сципион велел брату принести счеты и в присутствии сената уничтожил их, а когда несколько дней спустя трибуны пригласили его пред народный суд, он и здесь счел унизительным защищать себя. Напомнив народу в блестящей речи, чем он ему обязан, он позвал его на Капитолий, чтобы принести богам благодарность и просить их всегда давать Риму таких полководцев, как он. Увлеченный словами своего древнего любимца, народ покинул форум, на котором в конце концов остались одни трибуны и герольд, тщетно призывавший Публия Корнелия Сципиона предстать пред суд народа.
Если, с одной стороны, в обвинении Сципиона несомненно играла значительную роль личная вражда к нему Катона, стоявшего за трибунами и ненавидевшего в нем представителя эллинской цивилизации в Риме, то, с другой стороны, и поведение Сципиона, разумеется, было неправильно: завоеватель Испании, Африки и Малой Азии забывал, что в Риме он точно такой же гражданин, как и последний солдат, стоявший когда-либо под его знаменами, точно так же обязанный повиноваться государственным законам, давать отчет о своих действиях в качестве магистрата, как и все другие. Сципион это забыл, и это, конечно, психологически вполне понятно: баловень счастья, победитель Ганнибала, происхождение которого народ связывал с небом, не мог не считать себя чем-то высшим, чем та серая масса, которая толпилась у его ног, обязанная ему столькими победами и завоеваниями. Но, как это ни естественно, сам факт от этого не становится менее опасным. Государство в опасности, если его граждане, хотя бы и самые выдающиеся, считают себя выше законов.
Неудивительно поэтому, что судебное преследование Сципиона было возобновлено, но формально цель осталась не достигнутой: не желая или не будучи в состоянии дать отчет, Сципион и теперь не явился на форум и удалился в недалекий от Рима приморский городок Линтернум. Но если, таким образом, формально закон казался побежденным, на деле добровольное изгнание из отечества, где он так долго занимал и фактически, и официально, в качестве “первоприсутствующего в сенате”, – первое место, конечно, было самым жестоким наказанием для провинившегося гражданина Рима. Трибуны не хотели или не могли этого понять и непременно требовали, чтобы власти принудили Сципиона, оправдывавшегося плохим состоянием здоровья, явиться в Рим. Тогда-то вот и вмешался в дело Т. Семпроний Гракх и в качестве члена коллегии трибунов воспользовался своим правом veto, заявив, что недостойно Рима преследовать своего величайшего гражданина, и спрашивая, когда, наконец, отечество будет обеспечивать своим героям если не почетную, то, по крайней мере, спокойную старость.
Поведение Гракха, кажущееся нам столь естественным, вызвало удивление и восторг современников, как потому, что он заступился за Сципиона, несмотря на свою личную вражду с ним, так и потому, что лучше трибунов он понял обязанность общества относительно его крупных деятелей.
Как бы то ни было, он сразу стал заметной величиной во внутренней жизни Рима, отчасти благодаря этому поступку, а отчасти и вследствие последовавшего за ним сближения со Сципионами и их партией, результатом которого был его брак с Корнелией, дочерью великого Сципиона.
Брак был счастливый. Корнелия родила своему мужу двенадцать детей – шестеро сыновей и шестеро дочерей, из которых, однако, девять умерли в раннем возрасте. После смерти мужа, значительно превышавшего ее летами, с ней остались два сына, Тиберий и Гай, и дочь Семпрония, впоследствии жена Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена и Нуманции.
Если Гракх-отец был типом римского аристократа, Корнелия была типом римской матроны. Рассказывают, что, когда однажды богатая кампанская подруга разложила перед нею весь свой жемчуг, Корнелия, позвав своих детей, только что возвратившихся из школы, заметила, что это ее украшение. Она настолько сознавала себя дочерью Сципиона Старшего и женою одного из первых граждан республики, что после смерти мужа отклонила предложение сделаться женой царя Египта – предложение, которое бы сделало и положение ее семьи, и ее личное положение лучше всяких соображений. Она предпочла быть женою и матерью граждан Рима, чем женою и матерью его вассалов, хотя бы и коронованных.
Но, ценя так высоко свое отечество и свой народ, Корнелия, тем не менее, прекрасно понимала, чего ему недоставало, то есть именно – того тонкого и изящного умственного развития, которым так выгодно отличались лучшие умы соседнего и родственного греческого народа. Уже Сципиона враги упрекали в чрезмерной склонности ко всему греческому, а поэтому нечего удивляться, что по примеру отца и дочь была прекрасно знакома с греческой литературой и искусством.
“Побежденная Греция, – говорит римский поэт, – победила своего покровителя и внесла искусство в невежественный Лациум”. Явление, выразителями которого, между прочим, были Сципион и его дочь, отнюдь не было единичным; оно охватывало всю римскую жизнь. Но и здесь, к сожалению, скоро оказалось, что высшая культура, более или менее внезапно поставленная рядом с низшей, прежде всего действует разрушительно, отрицательно, а не положительно. Сущности ее не понимают и подражают часто весьма несимпатичные внешности. Постепенно, конечно, нежелательные элементы должны уступить место более верному пониманию дела, но в первое время непривлекательного было столько, что оппозиция Катона и других ревнителей старины понятна, хотя и поверхностна, и по самому существу своему бесплодна.
Прежде всего, греческая философия, с одной стороны, и суеверия Востока, – с другой окончательно подрывали воспрянувшую было под влиянием Ганнибаловой войны религиозность римского народа, не давая ему решительно ничего, что бы было в состоянии заменить ее. И это относится отнюдь не исключительно к высшим слоям общества: благодаря театру, скептические и стоические взгляды мыслящих классов Греции распространялись быстро и успешно среди всего римского народа. В комедиях Плавта и других поэтов на сцене являлись в очень мало подчас привлекательном виде представители римского Олимпа: Юпитер и Меркурий, Геркулес и Венера, и так далее. Стоит познакомиться с каким-нибудь одним произведением этого рода, чтобы понять, какое глубокое негодование они должны были вызвать в истинно верующем человеке: но народ, слушая их, не негодовал, а, напротив, от души хохотал. Цицерон рассказывает даже, что, выслушав место из трагедии Энния, где говорится: “Я всегда говорил и буду говорить, что боги существуют, но я полагаю, что они не заботятся о том, как поступает человек”, – народ громом рукоплесканий и криков высказал свое согласие с этим взглядом. Если низшие классы пришли к такому результату на том основании, что “если бы боги заботились о людях, добрым жилось бы хорошо, а дурным дурно; а теперь этого нет” (Энний), если, таким образом, народ отказался от веры в божественное управление миром по практическим соображениям, то высшие классы опирались еще на целый ряд других доводов, заимствованных преимущественно у скептических школ Греции. Первым выдающимся представителем их учений, короче всего резюмированных в известной формуле: “Все сомнительно, даже то, что все сомнительно”, в Риме был знаменитый в свое время Карнеад. Известно и понятно, что Катон пришел в страшное негодование, видя, как этот старик увлекал римскую молодежь своими речами, в которых он один день говорил за, а другой – против справедливости и т. д. Но если гнев Катона понятен, мера, предложенная им и неоднократно употребленная сенатом, – изгнание всех учителей философии из Италии, – разумеется, лишь бесплодный паллиатив и поразительное свидетельство о скудости более разумных доводов против увлечений греческих философов.
Вот та атмосфера, среди которой росли братья Гракхи. Впрочем, судя по тому, что мы знаем о некоторых друзьях и руководителях, особенно старшего брата, – это были оратор Диофан Митиленский и друг знаменитого стоика Антипатра Тарского и сам стоик Влоссий, уроженец итальянского города Кумы, – в их доме был распространен не столько скептицизм, сколько стоицизм. В отличие от скептиков стоики признавали существование божества несомненным, но представляли его себе не находившимся где-то вне, а внутри вселенной, не трансцендентным, а имманентным, одним словом, проповедовали пантеизм. Для них божество – это вся природа в своей совокупности; отдельные явления ее, а в том числе и человек, были лишь различными проявлениями этой единой и разумной сущности. Высшим нравственным законом поэтому было жить сообразно с природой, ибо природа и божество – одно и то же. Таким образом, все их учение подчиняло индивидуальное целому и исключало личную цель и эгоистические побуждения.
Вполне вероятно, что эти взгляды имели хотя бы частичное влияние на Тиберия.
Но сильнее теоретических размышлений на него подействовало то, что видел он вокруг себя. Воспитание имело одну лишь ту, хотя огромную, заслугу, что сделало Тиберия восприимчивым к окружающему. Благородство его характера было так известно в Риме, что, когда нужно было избрать нового члена коллегии авгуров, – коллегии, имевшей не только религиозное, но и политическое значение, – избран был совсем еще молодой, едва вышедший из детства, Тиберий (род. 163). Конечно, здесь играло роль и его происхождение, и если бы он не принадлежал к аристократии, а был лишь добродетельным, но бедным и незнатным юношей, едва бы ему оказали эту честь. Однако, с другой стороны, ведь было много и гораздо старших, уже успевших отличиться в разных должностях, аристократов, которые с удовольствием приняли бы избрание, – а избран был именно он. Очевидно, он уже тогда был на виду.
Тиберий. Античная мраморная статуя в Ватиканском музее
Это видно и из другого происшествия, переданного нам вполне достоверными источниками. Одно из первых мест в Риме занимал тогда (около 140 года) бывший консул и цензор, товарищ Тиберия по авгурату, Аппий Клавдий, потомок славного рода Клавдиев, выставившего многочисленных выдающихся деятелей и всегда славившегося необыкновенной гордостью и даже надменностью, которая нередко вызывала оппозицию и трибунов, и консулов, и всего народа. Во время одного из пиров, устраивавшихся с религиозной целью авгурами, гордый аристократ после продолжительного любезного разговора с молодым Тиберием предложил ему свою дочь Клавдию в жены. Тиберий, не задумываясь ни минуты, принял предложение, а Аппий, возвращаясь домой, уже издали крикнул жене, что обручил их дочь. Жена удивленно ответила: “К чему такая торопливость, к чему эта быстрота, если только ты не обручил ее Тиберию Гракху?”
Лучше всяких слов этот факт доказывает, каким почетом пользовался Тиберий уже в очень молодые годы, какое положение он сумел себе составить преимущественно, разумеется, своим поведением в третьей Пунической войне.
Эта война и была первым крупным государственным делом, в котором пришлось участвовать молодому аристократу. Десятки лет Катон проповедовал ее, десятки лет он требовал разрушения Карфагена как слишком опасного соперника ослабевшей от экономических и нравственных недугов Италии. Наконец, незадолго до его смерти, в 149 году, война началась, и, несмотря на коварную политику Рима, обезоружившего врага, раньше чем напасть на него, несмотря на деморализацию карфагенских правящих классов, несмотря на отсутствие союзников у Карфагена, оказалось, что опасения Катона не были лишены основания. Три года римляне безуспешно осаждали огромный город, и, когда, наконец, народ, несмотря на сопротивление сената, избрал консулом и главнокомандующим Сципиона Эмилиана, шурина Тиберия, первым его делом было освободить окруженного неприятелем в своем лагере консула 148 года Манцина из осадного положения.
Новый консул немедленно принялся за восстановление страшно потрясенной в войске дисциплины, прогнал из лагеря всех торговцев, запретил солдатам удаляться без разрешения из лагеря с целью пограбить богатые окрестности Карфагена и так далее. Шестнадцатилетний Тиберий, сопровождавший Сципиона под Карфаген, все это видел и рано привыкал к строгой лагерной жизни, к той суровой простоте, которой он впоследствии так выгодно отличался от своих пышных сверстников-аристократов. Вообще, пребывание перед Карфагеном не могло не иметь большого значения для его дальнейшего развития. В палатке главнокомандующего он встречал таких вдумчивых знатоков римской и греческой истории и жизни, как друг Сципиона, знаменитый историк Полибий, таких благонамеренных политиков, как Гай Лелий Мудрый. Конечно, юноша присутствовал при их разговорах о настоящем и вероятном будущем Греции и Рима. Здесь он понял, какое роковое значение имеет для Рима вопрос о положении мелкого землевладения, как от решения этого вопроса зависит, пойдет ли Рим по дороге, указанной Грецией, – по дороге, ведущей к социальному кризису, к пауперизму и деморализации народа, к бурным и кровавым революциям, – или нет. Здесь он мог узнать со слов Полибия об отчаянном положении Греции, от него же и Лелия о крайне опасном, но еще не безнадежном положении римских крестьян. Здесь были брошены первые семена тех идеалов, служению которым посвятил себя и за которые погиб Тиберий Семпроний Гракх.
Но не только в разговорах проходило время: осада Карфагена потребовала напряжения всех сил осаждающих. Вскоре после приезда Сципиона, когда дисциплина, казалось, была восстановлена, консул решил взять приступом Мегару, предместье Карфагена. Ночью две колонны, из них одна под начальством консула, при котором, вероятно, находился и его молодой родственник, двинулись к городу. Несмотря на то, что солдаты шли молча и вообще по возможности соблюдали тишину, сторожевые посты карфагенян их заметили и окликнули; по приказанию консула им ответили громким военным криком, подхваченным и другой колонной. Битва началась; один отряд за другим старался взобраться на стены, взломать ворота, но все безуспешно. Карфаген был отлично укреплен и отчаянно защищался. Наконец, толпа молодых храбрецов влезла на стоявшую особняком башню и градом копий очистила часть стены от защитников. Соединивши затем башню досками с городской стеной, они бросились на стену – и первый вступил на нее Тиберий, остальные последовали за ним, открыли ворота и впустили консула с его отрядом. Четыре тысячи человек вошли в предместье, вытесняя из него карфагенян, отчаянно отстаивавших каждый клок земли, но в конце концов принужденных удалиться в самый город. На другой день их генерал Газдрубал против воли карфагенского сената отомстил за нападение, казнив на стенах города всех находившихся в его распоряжении римских пленных перед глазами их товарищей.
С этой ночи Тиберий сделался любимцем лагеря, неохотно отпустившего его в Рим, куда он, по неизвестным нам причинам, возвратился еще до завоевания самого Карфагена. И в Риме, как мы видели, его положение было отличным, так что народ, как только Гракх выставил свою кандидатуру, выбрал его в квесторы (137 год).
В этом звании он вместе с консулом Гостилием Манцином отправился в Испанию, где римляне чуть ли не с самого завоевания провинции были принуждены вести войну с народным восстанием. Служба в Испании была тяжелой и до крайности непопулярной: не давая сколько-нибудь крупной добычи, способной вознаградить за труд и опасность, она требовала постоянной осторожности в борьбе с туземцами, не пропускавшими случая напасть на врагов из засады и вообще видевшими в войне народное дело. Римляне и союзники неохотно отправлялись в далекую страну, неохотно и плохо повиновались своим начальникам, стараясь урвать возможно более удовольствий, хотя бы и вопреки дисциплине. Неудивительно поэтому, что порядок почти вполне исчез из римского войска; солдаты исполняли лишь те приказания, которые им были по вкусу, и год проходил за годом без существенных успехов, но не без крупных затрат со стороны римской казны.
При таких неблагоприятных условиях Тиберий отправился в Испанию, где война уж давно сконцентрировалась около крупного и крепкого города Нуманции, осада и взятие которого и должны были составить задачу консула. Должность квестора, которую в его войске занимал Тиберий, в сущности, не носила военного характера: квестор заведовал финансовыми делами провинции, выдавал солдатам жалованье, заботился о доставлении хлеба и съестных припасов, принимал добычу, поскольку она должна была поступить в государственную казну и не отдавалась солдатам, и так далее. Но на долю Тиберия выпала более заметная роль: он приобрел славу спасителя римского войска, спасителя около 20 тыс. солдат. Дело в том, что консул, побежденный в нескольких сражениях и получивший вдобавок – ложное, как потом оказалось, – известие о поражении и другого стоявшего в Испании войска, считал свое положение перед неприятельским городом настолько опасным, что решил ночью отступить от него, оставляя свой лагерь врагам. Нумантинцы, однако, узнали о его намерении, заняли лагерь и так энергично преследовали неприятельское войско, что треть его погибла или попала в плен, а остальные две трети едва успели занять старый, построенный 15 лет тому назад лагерь. Деморализация римского войска достигла страшных размеров, как под влиянием поражений, так особенно вследствие быстрого, похожего на бегство, отступления.
Консул, видя, что продолжать войну с этим войском невозможно, решил вступить в переговоры с врагами и послал к ним уполномоченных для заключения перемирия или мира. Нумантинцы ответили, что из всех римлян они доверяют одному лишь Тиберию, сыну прославившегося в Испании своею справедливостью и заботливостью о туземцах Тиберия Семпрония Гракха, самому храброму из римлян. Консул поневоле был принужден согласиться, и Тиберий довольно быстро успел заключить договор, в основании которого, вероятно, лежал старый договор, заключенный некогда его отцом с теми же нумантинцами; при этом он добился обеспечения всему римскому войску свободного отступления. Лагерь и все, что в нем находилось, пришлось оставить врагам.
Среди вещей, оставшихся вследствие этого в лагере и подвергшихся разграблению со стороны нумантинцев, находились, однако, и таблицы Тиберия, содержавшие его счета, квитанции и так далее, словом, весь материал, на основании которого он мог и должен был отдать отчет сенату в своей деятельности. Вспомнив о них, когда войско удалилось уж довольно далеко от места своего позора, Тиберий вместе с тремя-четырьмя друзьями поскакал назад, остановился у ворот города и вызвал вождей нумантинцев, чтобы передать им свое желание и объяснить, почему эти таблицы ему необходимы. Когда нумантинцы пригласили его войти в город, он сначала не решался, но потом внял их просьбам и даже отобедал с ними; вслед за тем они выдали таблицы и, сверх того, пригласили его взять из остальной добычи все, что бы он ни пожелал. Не взяв, однако, ничего, кроме необходимого для жертвоприношений ладана, он после дружеского прощания возвратился к армии.
Заключая договор, Тиберий, разумеется, ни минуты не сомневался, что народ его утвердит; но его ждало жестокое разочарование. Прежде всего, очень скоро оказалось, что второе войско не только не уничтожено, но, напротив, победоносно дошло до реки Миньо, а это, конечно, до крайности изменяло положение дел. Вскоре прибыло и известие о крайне невыгодном впечатлении, произведенном слухом о договоре в Риме: договор заранее был объявлен позорным и порочащим римское имя. Все были согласны, что, несмотря на обещание консула и клятву всех офицеров, об утверждении его не может быть и речи и что необходимо поступить так, как лет двести тому назад во время войны с самнитами. Тогда, в 321 году, оба консула, Спурий Постумий Стобин и Тит Ветурий Кальвин попали в засаду, устроенную им самнитами в Каудинском горном проходе, и, оказавшись перед выбором между избиением всего римского войска и постыдным миром, решились на последний, чтобы спасти таким образом своих сограждан от верной гибели. Победители заставили римлян заключить мир, который удовлетворял все их требования, и затем, вместе со всем войском, по одному и без оружия, пройти под низким срубом в форме виселицы. Сенат, однако, не утвердил мира и, объявив связанными его условиями только лишь консулов и других начальников, выдал их самнитам для казни. Тщетно самниты требовали, чтобы не одни консулы, а все войско было им выдано, так как условием его отпуска и было заключение мира. Рим отказался, предоставляя врагам отомстить за клятвопреступление вождям войска, но самниты великодушно отказались это сделать и отпустили их домой.
Теперь было предложено поступить так же, чтобы доказать, что договором связаны одни предводители, а не войско, не народ и не государство. Спорили лишь о том, кто виноват и кого выдать: одни предлагали выдать всех офицеров, а в том числе и Тиберия, другие, и среди них особенно родственники спасенных Тиберием солдат, старались выставить единственным виновником позора консула Манцина, которого и следует поэтому одного выдать врагам.
Народ присоединился к мнению последних: из любви к Тиберию и под влиянием речей его шурина Сципиона Эмилиана все, кроме Манцина, были пощажены. Манцин же, босой, в одной рубахе и с связанными руками, был выдан врагам, которые, однако, по примеру самнитов, отказались признать казнью несчастного полководца аргументацию римлян и возвратили ему свободу. Современники удивлялись, а некоторые и негодовали на Сципиона, почему он не защитил Манцина и не добился утверждения мирного договора, но, к сожалению, наши сведения об этой эпохе до такой степени скудны, что мы ничего не можем ответить на этот вопрос. Несомненно, однако, что по этому поводу впервые произошло столкновение между знаменитым полководцем и его молодым родственником – столкновение, которое постепенно привело к глубокой розни между ними, имевшей печальное влияние и на судьбу их планов и реформ.
А Тиберий, между тем, все более убеждался в необходимости последних. Если лагерная жизнь его познакомила с поразительной деморализацией значительной части римского народа, то не меньшее значение имело для него и само путешествие из Рима в Испанию, в течение которого он воочию мог убедиться, в каком бедственном положении находились римское земледелие и римские крестьяне. Брат его Гай в одной из своих речей рассказывает, как, проезжая во время этого путешествия через Этрурию, он заметил, что страна необыкновенно слабо населена и что все земледельцы и пастухи – варвары-рабы; тут-то, рассказывает Гай, он впервые твердо решил посвятить всю свою жизнь устранению этих зол, подкапывавших под самые основы Римского государства.
Стремления и надежды Тиберия по своему существу совпадали с тем, что несколько лет тому назад думал провести Гай Лелий и от чего он так благоразумно отказался, как только натолкнулся на сильную оппозицию. Уже тогда ряд выдающихся личностей высказал свое сожаление по этому поводу, желая побудить Лелия к более энергичным действиям. Это были: вышеупомянутый Аппий Клавдий, один из наиболее влиятельных членов сената (консул 143 года, цензор 136 г.), верховный жрец, выдающийся оратор и юрист, Публий Лициний Красс Муциан, один из самых богатых и образованных римлян того времени; его брат Публий Муций Сцевола, основатель научной юриспруденции в Риме; победитель Македонии и ахеян, Квинт Цецилий Метелл, славившийся как типичный представитель доброго старого времени как в общественной, так и в частной жизни, и, вероятно, многие другие, особенно из кружка Сципиона.
Эти люди, с которыми Тиберий частично состоял и в родственной связи, – так, с Аппием Клавдием через свою жену, с Муцианом и Сцеволой – через жену своего брата Гая, дочь Муциана, – эти люди, говорим мы, не могли не отнестись сочувственно к идеалам и планам пылкого молодого внука великого Сципиона. Они поддерживали и поощряли его в своих начинаниях и своей поддержкой способствовали его возвышению и упрочению его общественного положения.
Но и народ не мог не узнать о намерениях Тиберия, и скоро во всех общественных местах, на портиках, на стенах домов, на памятниках появились надписи, приглашавшие его помочь бедному народу. Наконец, рассказывают, что и его мать, Корнелия, поощряла его к деятельности, упрекая сыновей, что ее все еще зовут лишь тещей Сципиона, а не матерью Гракхов.
Как бы то ни было, несомненно, что Тиберий в 134 году выступил кандидатом на трибунат на 133 год с явным намерением произвести возможно более крупные реформы совершенно определенного типа. События 135 и 134 годов только могли усилить в нем решимость к такого рода деятельности: дело в том, что к этому времени приняло угрожающие размеры первое сицилийское восстание рабов.
Сицилия это время представляла собой тип страны, находящейся в руках крупных капиталистов. Капиталистический строй производства был перенесен сюда из Карфагена и окончательно привился в римское время. Огромные поместья обрабатывались здесь не свободными фермерами или рабочими, а стадами рабов. О величине этих поместий мы можем судить по цифрам, известным нам о Леонтинских государственных доменах в размере 30 тыс. югеров пахотной земли, находившейся несколько десятилетий спустя после Гракхов в руках каких-нибудь 84 откупщиков, 83 из которых принадлежали к числу римских спекулянтов, старавшихся высосать возможно больше из “поместий римского народа”, как тогда назывались провинции. Процветали при этом особенно две отрасли хозяйства: земледелие и скотоводство. Вся страна была переполнена рабами, и притом чуждого туземцам восточного, преимущественно сирийского, происхождения.
Между рабами-земледельцами и рабами-пастухами существовало, впрочем, большое различие: в то время как первые находились под постоянным надзором начальников, часто даже работали в цепях, – последние, скитаясь со своими стадами по огромным пространствам, свободные от всякого надзора, представляли собой очень опасный элемент и для путешественников, и, как впоследствии оказалось, для государства. Магнатов это не пугало, они их даже подстрекали к разбою. Так, к одному из них, рассказывают, пришло несколько рабов с просьбой дать им новые одежды. “Да разве, – спросил он, – путешественники ездят по стране голыми и не имеют ничего для нуждающихся?” Велев затем наказать плетью, он их прогнал.
Неудивительно, что при таких условиях опасность все возрастала, и последние мелкие собственники, не защищаемые толпой рабов, все чаще стали подвергаться ночным нападениям – не без ведома магнатов, старавшихся принудить их таким образом удалиться в город и продать или просто предоставить свои земли богатым соседям. Эти последние, разумеется, не подвергались такого рода опасностям, окружая себя в своих путешествиях многочисленным конвоем. Скоро, однако, и им пришлось убедиться в опрометчивости своего поведения: рабы стали чувствовать свою силу, и среди них возникла мысль о восстании и мести.
Восстание уже не могло не вспыхнуть – для этого нужен был только повод. Повод нашелся: 400 рабов одного из богачей священного города Сикулов Энны, Дамофила, находившего какое-то особенное удовольствие в истязаниях, которым он подвергал своих несчастных подчиненных, сговорились отомстить своему господину.
По совету известного киликийского раба Эвна, прославившегося среди них в качестве прорицателя, сногадателя и колдуна, они тотчас же бросились на город. Другие рабы немедленно к ним присоединились, и несчастные жители города, обезумевшие от страха и неожиданности нападения, должны были отплатить своим рабам за каждую несправедливость, за каждое дурное слово. Произошло страшное кровопролитие, в котором погиб и Дамофил.
Восставшие провозгласили Эвна царем сирийцев под именем Антиоха, и он немедленно надел диадему. В созванном им затем совете особенно выделился ахейский раб Ахей. Ему удалось организовать беспорядочную толпу наподобие войска, состоявшего сначала лишь из 6 тыс. рабов. Но быстро распространившееся известие о восстании скоро привлекло массу рабов к этому центру движения, выразившегося прежде всего в разграблении соседних поместий. Несколько отрядов, посланных против мятежников, были разбиты, число рабов все увеличивалось. Спустя какой-нибудь месяц после Эннской резни к восставшим присоединилась новая толпа из 8 тыс. человек под начальством некоего Клеона, поднявшего знамя восстания около Агригента. Надежда господ, что эти шайки уничтожат друг друга, оказалась тщетной.
Еще опасней и вместе характерней было то обстоятельство, что не только рабы как сельские, так и городские, но и свободные рабочие, свободный пролетариат присоединились к царю Антиоху, видя в его восстании просто борьбу с магнатами, с капиталом. Это становится еще более понятным ввиду строгой дисциплины, введенной Ахеем, истинным главнокомандующим рабов, в его войске, дошедшем скоро до 20 тыс. человек.
Видя быстрое возрастание опасности, римский претор Луций Гипсей собрал все находившиеся в его распоряжении силы – около 8 тыс. человек – и двинулся против рабов, но потерпел полное поражение и был принужден уступить поле битвы. Теперь восстание стало распространяться и на города: Мессана и Тавромений присоединились к нему, и число восставших, говорят, дошло до 200 тысяч.
Положение правящих классов оказалось крайне опасным; ряд вовремя открытых и подавленных заговоров в Риме, в Минтурнахе, Синуэссе, Аттике, на Делосе и в других местах доказывало, что известия о Сицилийском восстании не остались без влияния на всю массу рабов и что каждый новый успех царя Антиоха должен был тяжело отозваться на положении государства, тем более, что казна была совершенно пуста, а вследствие неутверждения договора, заключенного Тиберием, приходилось вести еще и испанскую войну.
Сенат понял, что необходимы более решительные меры: в Испанию послали Сципиона Эмилиана, в Сицилию – другого консула (134 г.), Гая Фульвия Флакка. И тот, и другой прежде всего опять были принуждены бороться с беспорядком и распущенностью в своем собственном войске. За войском всюду следовали прорицатели, сногадатели и разные другие шарлатаны, торговцы, маркитанты и т.д.; в лагере жили, как в городе. Неудивительно поэтому, что движения римского войска отличались крайней медленностью, между тем как отряды рабов, прекрасно знакомых со всеми дорогами и тропинками, привыкших за долгое время своего рабства к лишениям и трудам и возбуждаемых ненавистью к врагам, быстро передвигались с места на место. Понятно, что при таких условиях Флакк не мог иметь решительного успеха и передал Сицилию своему преемнику, консулу Л. Кальпурнию Пизону, в том же виде, в каком он ее принял.
Взятием Мессаны, во время которого погибло около 8 тыс. рабов, и восстановлением строгой дисциплины новому консулу удалось поколебать самоуверенность рабов и восстановить страх римского оружия. Тем не менее война продолжалась еще до 132 года, и рабы отчаянно защищались, сконцентрировавшись около Энны и Тавромения, пока наконец консул Публий Рупилий не взял и этих городов и казнью 20 тыс. мятежников не восстановил спокойствие.
Рим несколько успокоился, когда пришли первые известия о победах в Сицилии, но убеждение в необходимости реформ не могло не усилиться в свете событий последних лет. Существовало оно, как мы видели, и раньше, но не было человека, который решился бы воплотить его. Теперь такой человек появился: трибун 133 года Тиберий Семпроний Гракх. Условия для реформатора, по-видимому, были выгодны, тем более, что стоявший во главе государства консул П. Муций Сцевола, товарищ победителя рабов Пизона, был сторонником реформы и, во всяком случае, едва ли присоединился бы к ее врагам.
Но в чем же должна была заключаться реформа, в чем она могла состоять?
Можно было расширить и укрепить государственный фундамент, привлекая италийских союзников в его состав и даруя им право гражданства; можно, хотя и не без большой опасности, создать вместо иссякающего земледельческого третьего сословия торгово-промышленное, упразднив ограничение политических прав вольноотпущенников; можно, наконец, попытаться задержать процесс поглощения мелкой земельной собственности крупною и восстановить огромными земельными ассигнациями и основанием новых колоний могущественное некогда римское крестьянство, победителя самнитов, Пирра и Ганнибала.
Все три возможности были испытаны римской демократической партией. Начиная с мер в пользу римских крестьян, она впоследствии стала настаивать на эмансипации италиков, чтобы, наконец, потребовать полных гражданских прав для вольноотпущенников. Героем первого периода этого движения был Тиберий. Вопрос о причинах более или менее полной неудачи всех трех групп реформационных попыток демократии, разумеется, в высокой степени любопытен, но, к сожалению, мы здесь не имеем возможности остановиться на нем более подробно и потому ограничимся указанием лишь одной из основных причин. Необходимым условием для успеха таких крупных реформ является полное доверие народа к реформатору. Без твердой опоры на народ, на народное собрание самый смелый и энергичный реформатор ничего не мог сделать. А между тем вскоре оказалось, что народ в Риме находится далеко не на высоте положения.
Тиберий, конечно, не мог сомневаться в том, что его ожидает ожесточенная борьба с аристократией, но ни они, ни впоследствии его брат не думали найти среди своих противников народ, потерявший понимание своих истинных нужд и поддавшийся обману своих врагов.
Тотчас по вступлении в должность Тиберий сообщил свой проект народу. Закон был составлен толково и не слишком резко поражал интересы тех лиц, которые заняли часть государственных земель. Ссылаясь прежде всего на закон 367 года, закон Тиберия запрещал занимать более 500 югеров государственной земли, предоставляя, впрочем, каждому взрослому сыну еще по 250 югеров с тем, однако, условием, чтобы общая сумма захватов не превышала 1000 югеров. Владеющие большими землями обязывались возвратить их за известное вознаграждение государству. Определение размеров поместий, их оценка и установление вознаграждения возлагались на ежегодно выбираемую комиссию из трех лиц, которой вместе с тем поручался и раздел отобранной в казну земли между бедными гражданами.
Но этих мер оказалось недостаточно: ими, пожалуй, можно было задержать, но не прекратить тот процесс возрастающей концентрации всех капиталов в немногих руках, результатом которого была замена мелкого крестьянского хозяйства крупным денежным и невозможность средней и мелкой торговли и промышленности. Необходимо было не только восстановить экономическую самостоятельность римского народа, но и оградить ее от опаснейшего врага – капитала.
И законы Гракхов ярче всего доказывают, как ясно лучшие представители Рима поняли эту необходимость, как хорошо они знали, чего недоставало их отечеству.
Недаром Тиберий, а после него и его брат Гай не раздавали новым поселенцам наделов в полную и неограниченную собственность, а лишь в наследственную аренду. Поселенцы обязывались платить определенную незначительную подать и не имели права продавать свой участок. Последнее было особенно важно, так как капиталисты, таким образом, лишались возможности, скупая новые наделы, восстановить прежнее положение дела, а с другой стороны, – и поселенцы этим прикреплялись более прочно к земле. Лишая их права продажи наделов, законодатель тем самым отнял у них возможность возвратиться в город, чтобы там увеличить собою пролетариат, как только вырученная за продажу сумма будет истрачена.
Несмотря на сравнительно мягкий характер закона, негодование аристократии было страшно; но ее оппозиция сама по себе не имела решающего значения; важнее и опаснее было, что испугались и многие умеренные друзья реформы. Закон казался еще слишком революционным. Как? Потребовать выдачи земель, отчасти унаследованных от предков и содержащих их священные могилы, а отчасти и купленных в уверенности, что государство не решится потрясти всю основу экономической жизни своих членов? Правда, законом предусматривается вознаграждение, но, во-первых, кто будет определять его размер, как не избранники тех, в пользу которых земли отнимаются? Не значит ли это создать новый магистрат, более могущественный, чем все другие, ибо в его руках экономическое положение не только всех граждан, но и самого государства, земельная собственность которого почти целиком в его распоряжении? А затем, куда деть это вознаграждение, куда поместить капиталы, освобождающиеся от прекращения расходов на обработку отобранных земель? Куда поместить эти капиталы, особенно сенаторам, которым закон уже прежде запретил заниматься торговлей, а теперь закрывает и другой источник доходов? Далее: что делать с рабами, труд которых делается лишним: ведь не только цена их упадет – а это не что иное, как новый убыток для крупных собственников, – но и государство может очутиться в положении ничем не лучше того, в котором находится Сицилия? Какой, наконец, смысл имеет ссылка на законы, данные при совершенно иных условиях жизни 200 с лишним лет тому назад? Тогда 500 югеров считались крупной собственностью, теперь поместье такого размера незначительно. Наконец, откуда взять необходимые для вознаграждения бывших владельцев суммы, когда казна пуста и государство едва способно удовлетворить текущие нужды?
Нельзя не согласиться, что вышеуказанные возражения довольно существенны, и поэтому вполне понятно, что часть друзей реформы задумалась. Но, тем не менее, реформа была необходима, если только желали восстановить римское крестьянство, и перед этой необходимостью должны были отступить на задний план все посторонние соображения, все посторонние интересы.
“Дикие звери, живущие в Италии, имеют свои норы; каждый из них знает свое логовище, свое убежище. Лишь те, что сражаются и умирают за Италию, не владеют ничем, кроме воздуха и света; беспокойно, без дома и жилья, они поневоле скитаются по стране с женами и детьми. Полководцы, ободряющие солдат в битвах защищать свои могилы и святыни от врагов, лгут, ибо из стольких римлян ни один не может показать ни семейного очага, ни предков. Лишь за распущенность и богатства других они должны проливать свою кровь и умирать. Их называют владыками мира, – их, не могущих назвать собственностью ни одного клочка земли!”
Так, рассказывают, говорил Тиберий, защищая свои предложения, и собравшиеся со всех концов Италии римские крестьяне и батраки восторженно соглашались с этой пылкой защитой их интересов – защитой, от которой они уже успели отвыкнуть за последнее время, когда форум оглашался не речами государственных людей, а криками задорных политиканов из молодых аристократов, думавших не о нуждах государства, а о том, как бы ловчее подставить ножку своим личным врагам и этим приобрести известность.
Народные собрания принимали все более непривычный вид: толпа крестьян, “деревенский плебс” все увеличивался и заслонял собой обычных посетителей из числа “городского плебса”, клиентов и прихлебателей аристократии, на голоса которых она спокойно могла рассчитывать. Дело в том, что, как прежде, плебс распался на плебейскую аристократию и народ, так за последнее время все ярче стало проявляться разделение самого народа на крестьян и городских пролетариев. Живя на чужие деньги, наполняя собою клиентелу аристократов и криком: “Хлеба и зрелищ!” выражая свои интересы и цели, городской плебс, пополняемый постоянно вольноотпущенниками, содержал в себе все худшие элементы римского народа. Надменная и вместе с тем пресмыкающаяся перед богатым патроном, требуя влияния на все дела и служа прихоти той или другой аристократической партии, эта толпа представляла тип городского пролетариата, черни в полном смысле слова.
Другое дело “деревенский плебс”: не потеряв еще связи с землею, не вырвавшись еще из-под ее власти, он был глубоко недоволен существующим порядком вещей, неминуемо ведущим к гибели народа, и был готов поддержать всякую попытку реформы. Среди этой “деревенщины” еще сохранились лучшие черты древнего римского крестьянства, и если можно было надеяться на успех реформы, то именно ввиду того, что этот класс еще не исчез окончательно и представлял относительно богатый материал для ее выполнения.