ГЛАВА IX НА ЧУЖБИНЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА IX

НА ЧУЖБИНЕ

10 мая 1922 года Есенин вместе с Айседорой Дункан уезжает за границу. Сборы происходили на глазах Коненкова. Дункан и Есенин — постоянные гости мастерской на Пресне. Есенин на русский лад переиначил имя своей подруги: зовет ее Дунькой, и только, когда вдруг обидится, захочет остановить расшалившуюся американку, строго и повелительно обращается к ней: «Айседора!» Дункан кое-как изъясняется по-русски.

В коненковской мастерской она как рыба в воде. Коненков часто бывает в особняке на Пречистенке, в студии Айседоры Дункан. Он рисует и лепит танцующую Айседору и невольно оказывается участником разговоров о предстоящем заграничном турне. Русский поэт и американская танцовщица собрались посетить Германию и Италию, Бельгию и Францию, пересечь океан, чтобы Есенин увидел Новый Свет — Америку. Правда, у Есенина, не знающего языков, впервые выезжающего за границу, роль ведомого, но он увлечен Айседорой, его восхищает артистизм ее натуры. Коненкова задевает за живое, интригует свобода, с какой Дункан перемещается но белу свету. На крыльях славы перелетает она из страны в страну. В душе Коненкова шевельнулось завистливое: «А чем я хуже?» Рождается и крепнет ощущение, что его искусство, пленившее Россию, может вызвать заинтересованное внимание в Европе и Америке. Зимой 1921/22 года возник комитет выставки русского искусства в Америке. Это характерное для периода нэпа предприятие хотя и опиралось на государственный авторитет Комитета по организации заграничных выставок и артистических турне при ВЦИКе, по сути своей являлось откровенно коммерческим. Инициатор выставки-продажи педагог, предприимчивый издатель, сотрудник сытинской фирмы Иван Иванович Трояновский пришел с идеей к С. А. Виноградову, почитаемому в среде художников за организаторский талант. Художники в Москве и Петрограде все без исключения бедствовали, и возможность поддержать изголодавшихся коллег продажей произведений за американские доллары показалась Сергею Арсентьевичу мыслью дельной, реалистической. Анатолий Васильевич Луначарский поддержал идею выставки. Однако требовались средства на ее организацию. Об этом Виноградов предупредил Трояновского:

— Для такой затеи нужны деньги, и немалые.

— Ну что же, деньги найдем: и я дам все, что имею, и Сытина уговорю, — пояснил Трояновский.

Дело приобретало большой размах. Участвовать в американской выставке-продаже изъявили согласие многие художники.

Когда Виноградов, с которым Коненкова связывали добрые отношения по совместной работе в Союзе русских художников и посредничество Сергея Арсентьевича по организации заказов от богатых коллекционеров, обратился к Сергею Тимофеевичу с предложением войти в комитет выставки русского искусства в Америке, тот, не раздумывая, дал согласие. В комитет вошли И. Э. Грабарь, И. И. Трояновский, И. Д. Сытин, С. А. Виноградов, Ф. И. Захаров, С. Т. Коненков, К. А. Сомов, В. В. Мекк. Грабарь всему делу голова. Он говорит по-английски, по-французски и по-немецки, лучше других знает современное западное искусство, у него прочная репутация ведущего русского художественного критика и историка искусств, он блестящий экспозиционер, замечательный живописец, личность в мировой культуре! Сытин и Трояновский — организаторы дела, финансисты, Виноградов — художник с хорошим вкусом, умелый посредник при купле-продаже. Ф. И. Захаров как художник малоизвестен. Он — представитель художественной общественности, призван смотреть, чтобы руководители не зарывались. Захаров отправляется за океан за свой счет, поэтому всячески подчеркивает независимость своего мнения. Сомов — представитель петроградских мастеров изобразительного искусства, человек со связями в западном мире. В. В. Мекк призван в комитет в качестве знатока западного мира, переводчика с английского. Коненков, безусловно, украшение компании, громкое имя, авторитет, единственный в составе комитета скульптор.

Оформление поездки велось по частным каналам, так как между Советским Союзом и Соединенными Штатами Америки не было дипломатических отношений. На каждом шагу возникали какие-то препятствия. Отъезд затягивался.

Предстоящая заграничная поездка побудила Коненкова поторопиться с женитьбой. Давно уже Маргарита Воронцова занимала незыблемое место в его сердце. Восхищенный скульптор летом 1918 года вырубил в дереве ее портрет, тогда же прямо со станка подарил его своей избраннице. В портрете любовь и обожание. Он восторгается юной, обаятельной девушкой. Портрет, как залог любви, стоял в комнате Маргариты Воронцовой, жившей у Шаляпиных на Новинском бульваре. Собственно, это был кабинет великого певца со всей обстановкой, известной широкому кругу почитателей Шаляпина по картине Константина Коровина.

Как же там очутилась студентка юридических курсов Полторацкой? Маргарита квартировала у знакомых отца, помещиков Козновых. Собственный дом Козновых в Трубниковском переулке в декабре 1917-го реквизировали, и Шаляпин пригласил крестную мать своих детей Наталию Степановну Кознову вместе с домочадцами и юной квартиранткой переселиться в особняк на Новинском бульваре. Таким образом, Федор Иванович предусмотрительно самоуплотнился, жил он в это время, главным образом, в Петрограде, в Москве бывал наездами. По согласию с Иолой Игнатьевной, которая, после того как Шаляпин фактически связал свою жизнь с Марией Валентиновной Петцольд и завел второй дом, воспитывала детей, была единовластной хозяйкой особняка на Новинском бульваре, столовую отдали Козновым, а кабинет — Маргарите.

От Новинского бульвара до пресненской обители Коненкова рукой подать, только спуститься с горки но крутой булыжной улице. Маргарита все трудные и прекрасные революционные годы была вместе с Коненковым: вела деловую переписку скульптора, участвовала в общественных начинаниях, в реализации идей, вызревавших в мастерской на Пресне, как хозяйка принимала гостей. Но хозяйственные заботы, домашние хлопоты никогда ей не давались, поскольку они были чужды девушке, воспитанной на барский манер в доме сарапульского присяжного поверенного. Быть украшением дома, душой компании — вот ее стихия.

В будни Сергей Тимофеевич сам и весьма вкусно готовил на «буржуйке», стоявшей в маленькой кухоньке. Чаще всего варил щи из свежей капусты. Все, кто оказывался в мастерской, хлебали щи и нахваливали повара, у которого это простонародное блюдо получалось всякий раз наваристым, вкусным.

Свободой и независимостью Коненков дорожил. Однако он так привык к Маргарите, что не представлял, как окажется за границей, в Америке, без нее. Его приглашение поехать вместе было с восторгом принято. На радостях отправились в «Яр», к цыганам. Весь вечер цыгане пели и плясали для него и его избранницы. Он щедро расплачивался с цыганками. Тут же гадали на бубнового короля. И нагадали.

Коненков покорился приговору судьбы, но говорил, что достаточно записи в советском учреждении, регистрирующем браки. Тут вмешалась Наталия Степановна Коз-нова.

— Да вас, невенчанных, там, в Америке, в одну комнату не пустят.

Под венец Маргариту собирали в доме Шаляпиных. Свадебный стол готовили Карасевы — дядя Григорий и Авдотья Сергеевна, которая, несмотря на трудное время, исхитрилась испечь пироги с мясом а яблоками, пирожные.

Венчались 12 сентября 1922 года в церкви Покрова в Филях. Ехали к венцу в автомобиле. Он в дороге сломался. Борис Шаляпин, шофер, злорадствовал — он был влюблен в Маргариту, страдал. Два грандиозных марша торжественной белокаменной лестницы вели к парадному входу в церковь. «Страшно было подыматься по ней, — вспоминала в старости Маргарита Ивановна, — высота такая, что дух захватывает».

Заметных перемен в жизни Коненкова женитьба не произвела. Молодая жена переехала из шаляпинского особняка в дом-мастерскую на Пресне, но по-прежнему обеды готовил Сергей Тимофеевич, а производили уборку и справляли все хозяйственные надобности Карасевы.

Коненкова захлестнули дела. Для Всероссийской сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставки в течение года он, призвав на помощь Ивана Ивановича Беднякова, ставшего замечательным мастером-резчиком, вместе с помогавшими осуществлять его эскизы молодыми скульпторами вырубил в дереве шесть крупных монументальных фигур. Чтобы представить объемность этого труда, достаточно вспомнить, что «Текстильщица», дошедшая до наших дней[10], вырублена из громадного цельного ствола (315х83х83 см).

В августе двадцать третьего вернулся из-за границы Есенин. Сразу же пришел на Пресню и застал обстановку исступленного крестьянского труда, отстраненности от житейской суеты. Все здесь оставалось прежним, выглядело как семь лет назад, в дни их знакомства. Коненков, заслышав крепкий, еще более возмужавший голос друга, положил на станок стамеску и молоток и заспешил навстречу. У порога мастерской Сергея Александровича задержал дядя Григорий. Он с удивлением оглядывал какого-то нового, непривычного, во всем заграничном Есенина.

— Ну, каков я? — спросил Есенин.

Григорий без промедленья:

— Сергей Александрович, я тебе скажу откровенно: забурел.

Приехавший из-за границы Есенин разительно отличался от улыбчивого, открытого навстречу людям поэта Сергея Есенина, каким его увековечил Коненков в портрете 1921 года. Портрет стоял тут же, в мастерской, и Есенин, взгрустнув, пристально глядел на себя, такого молодого и ретивого, в шапке взъерошенных курчавых волос, радостного, упоенного людским вниманием. Поморщился, провел ладонью по лицу, словно смахнул дорожную пыль, грустно улыбнулся:

И мне в окошко постучал

Сентябрь багряной веткой ивы,

Чтоб я ютов был и встречал

Его приход неприхотливый.

Так-то, други мои. И нечего дивиться моему заграничному виду. Едва там не повесился с тоски. Удрал от Дуньки и тем счастлив. Счастлив, что вас вижу. А ты, дядя Григорий, срамишь. «Забурел». Забуреешь. Кругом мразь и смердяковщина.

— Скажи, Сережа, что ж это такое, Америка? — полюбопытствовал Коненков.

— Америка?! Что сказать об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, там почти ничего нет. Жрут и пьют, и опять фокстрот. В страшной моде Господин Доллар, а на искусство начихать, самое высшее — мюзик-холл.

Коненков слушал и любовался другом. «Снова как бывало. Красивый и милый. Как хорошо, что он пришел. Ко мне первому пришел, — влюбленно и самолюбиво размышлял Сергей Тимофеевич. — Ишь ты, Америку ругает».

Над головой друга еще шумел ветер странствий, и Коненков откровепно завидовал ему, повидавшему так много. В критику американских порядков вникать не стал: «Что слова? Надо самому повидать».

Есенин, соскучившись по Родине, отводил душу в мастерской на Пресне. Прошел час, другой — набрался народ. По случаю встречи устроили пир горой. Пели и плясали под гармонь. Читали стихи, вспоминали прошлое. Утром большой компанией отправились купаться. На Москве-реке, в Филях, у Коненкова было заветное место — обрыв, с которого по очереди прыгали в воду.

Старая дружба не ржавеет. Есенин вновь завсегдатай пресненской мастерской. И когда ему хорошо, он спешил к другу посидеть у поленницы дров, полюбоваться коненковскими работами. И когда муторно на душе и некуда прислонить голову, найдет дорогу на Пресню.

Маргарита Ивановна вспоминала, как Есенин нагрянул однажды после полуночи в дождливую грозовую погоду, словно король Лир. Он стучал, ему не спешили открывать — чересчур шумным и грозным показался поэт. Коненков через дверь буркнул спросонья:

— Скажи экспромт, тогда пущу.

Есенин тут же отозвался.

Пусть хлябь развергнулась, гром — пусть!

В душе звенит святая Русь,

И небом лающий Коненков

Сквозь звезды пролагает путь.

Близкие по духу и по происхождению, Коненков и Есенин тянулись друг к другу. Случалось, увлечения Коненкова подогревали интерес Есенина. Думается, не без влияния старшего товарища поэт начинает задумываться над поэмой о Пугачеве. Летом 1919 года Коненков «подбрасывает сучья в огонь», привезя из Симбирской губернии документы о пугачевском восстании.

Поэта увлекали, восхищали творения Коненкова, и он как-то, дело было осенью 1918 года, вместе с Сергеем Клычковым принялся писать монографию «Коненков». Как жаль, что драгоценные строки великого русского поэта о скульптурах Сергея Тимофеевича не дошли до нас. Коненков нежно любил стихи Есенина о красногривом жеребенке.

Милый, милый, смешной дуралей.

Ну куда он, куда гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

Заграничное турне Есенина придало Коненкову решимости, и в декабре 1923 года он отправился в Америку.

Поездка намечалась кратковременная, на период выставки, но задержались там надолго. Двадцать два года вдали от Родины.

В день проводов друзья-художники вручили Коненкову славянской вязью писанную «Грамоту». Этот документ свидетельствует о целях поездки за границу, об оценке Коненкова его товарищами-скульпторами.

«Дорогому Сергею Тимофеевичу.

Нашему набольшему товарищу.

Мы, московские скульпторы, приносим Вам свой привет и поздравляем с двадцатипятилетней годовщиной Вашего славного служения русской скульптуре.

С мощью Самсона, с глубиной Баха, с виртуозностью Паганини и с горячим сердцем русского богатыря Вы трудились над зданием русской скульптуры.

Сейчас Вы покидаете нас и Родину для более широкой деятельности перед лицом Нового и Старого Света. Мы уверены, что Вы покажете, какие силы таятся в недрах России. Эта мысль смягчает горечь разлуки с Вами и родит надежду увидеть Вас снова в нашей среде тем же дорогим товарищем, но венчанным мировой славой».

Грамоту подписали товарищи по учебе в Московском училище живописи, ваяния и зодчества Е. Голиневич-Шишкина, А. Голубкина, Л. Губина, московские коллеги скульптора Б. Королев, В. Мухина, И. Ефимов, А. Златовратский, Б. Сандомирская, М. Страховская, И. Рахманов, Г. Мотовилов, С. Мезенцев.

Итак, «набольший» (первенство Коненкова ни у кого не вызывает сомнения. — Ю. Б.) должен покинуть Родину ввиду необходимости на деле показать Старому и Новому Свету, на что способна русская скульптура. Как явствует из «Грамоты», Коненкову вдали отеческих пределов предстоит многотрудная жизнь, И все же товарищи надеются когда-нибудь увидеть его «венчанным мировой славой». Какое страшное заблуждение! Художник, создающий у себя в мастерской один за другим шедевры мировой скульптуры, мастер, решительно, дерзновенно, смело закладывающий основы монументальной пластики в стране, жаждущей искусства больших форм, отправляется за призрачной «мировой славой», в стан торгашей, рыцарей копеечного расчета.

В поездку, задуманную еще в 1921 году, он был приглашен в качестве члена Комитета выставки русского искусства. Но в двадцать третьем, когда документы — визы, заграничные паспорта, билеты — наконец-то подготовлены, Коненков заявил, что желает ехать с женой. Удалось решить вопрос только благодаря участию Луначарского. Помогло в этом случае и то обстоятельство, что Маргарита Ивановна говорила по-английски. Коненкову и его молодой жене дают въездные визы в буржуазную Ригу, где он и оказывается в декабре 1923 года.

Равнодушием, безразличием веет от снисходительности, с какой выданы были выездные документы выдающемуся художнику, национальной гордости, мастеру, так много сделавшему во славу революции. Дел у скульпторов в набирающей силы Советской стране открылось великое множество. Опыт Коненкова, его авторитет просто неоценимы. И все же в Наркомпросе никто не попытался предостеречь Коненкова или увлечь его новым большим правительственным заказом. Думается, большое дело остудило бы его пыл к далеким странствиям.

Сытая, ухоженная Рига поразила москвичей изобилием.

В латвийском художественном музее Сергей Тимофеевич встретил своего давнего петербургского приятеля — Вильгельма Георгиевича Пурвита, с которым некогда познакомился в мастерской чудесного мастера и большого человека — Архипа Ивановича Куинджи. Пурвит — классик латвийского искусства, ректор Академии художеств, основоположник национальной школы пейзажа. Далеко пошел ученик Куинджи! Как водится здесь, отправились в кафе, вспомнили молодые годы, перебрали в памяти общих знакомых, дошли до причин, вследствие которых Коненковы оказались в Риге.

Выдачу виз в консульстве заокеанской державы всячески задерживали. Дескать, неясны мотивы поездки.

— Сергей Тимофеевич, позвольте, я поговорю с американским консулом, — предложил Пурвит.

— Буду вам сердечно признателен, ведь мои товарищи, очевидно, перегружены работами по устройству выставки в Нью-Йорке.

Это было верное предчувствие. 20 февраля И. Э. Грабарь писал жене из Нью-Йорка; «Коненкова все нет и нет, а вся его деревянная скульптура растрескалась до невозможности. Скандал. Она не выдержала морского путешествия и сухого нью-йоркского климата… Без Коненкова нельзя их штопать».

Разговор Пурвита с американским консулом возымел действие — через несколько дней москвичи получили въездные американские визы.

Поистине происходил трагический исход в Америку, бегство от своего народа, Конечно же, в полной мере он этого не сознавал, но горькие предчувствия терзали душу.

— Скорее бы уехать из этой самодовольной Риги, — раздражался Коненков.

Его спутница ласково улыбалась: «Скорее бы…»

Коненков, будто ослепленный Самсон, не различает дороги, не сознает совершаемых поступков. Пример Пурвита, который видит свое предназначение в создании латышской школы живописи, национального музея, почему-то не отрезвил Коненкова, не пробудил в его сердце патриотического чувства, а ведь на нем та же нравственная ответственность. Увы, думалось не о России, а о предстоящей встрече с Америкой — как он развернется «перед лицом… Нового Света». Воистину ослепление было полным!

В Париже он подробнейшим образом познакомился с Музеем Родена, великого француза. Любимая, на свой вкус устроенная мастерская-музей, привязанность к Парижу и ответное обожание метра Парижем.

Но не увидел тогда, не почувствовал Коненков сходства со своим житьем-бытьем в пресненской обители: на виду у всей Москвы и в ладу с любимой, благодарной ему Москвой. Не дрогнуло его сердце.

Коненков, однако, с восхищением заметил, что он в Москве, а Роден в Париже решали актуальные задачи современной пластики.

— Роден — непревзойденный мастер естественного жеста, — рассуждал вслух Сергей Тимофеевич. — Такое умение не приходит само собой. На протяжении долгой жизни в искусстве Роден рисовал и лепил натурщиков не позирующих, а самым естественным образом расхаживающих или сидящих у него в мастерской.

Как это близко взгляду Коненкова на натуру!

Оказавшись зимой 1924 года в Париже, Сергей Тимофеевич имел возможность внимательно изучить и по достоинству оценить такого выдающегося скульптора современности, как Роден. В 1917 году великий скульптор умер. Итог созданного им был перед глазами.

«Утверждая эстетическую ценность изваянного движения, Огюст Роден открывает в скульптуре все новые и новые выразительные возможности» — так отозвался на показанное ему в замке Бирона Коненков. Он увидел в великом французе единомышленника. Роден отвергает рассчитанное «равновесие», статику академистов. Его увлекает возможность повышать эмоциональное звучание скульптуры, передавать тончайшие движения мысли и чувства светотеневой моделировкой. Лепка Родена лучезарна, живописна, трепетна.

Все сказанное можно отнести и к достижениям Коненкова.

Париж запомнился радушием и гостеприимством. На Восточном вокзале чету Коненковых встретила Лидии Федоровна Шаляпина. Она работала в «Гранд опера», во французской столице чувствовала себя как дома. До отъезда вместе с отцом за границу она, Татьяна и Борис Шаляпины, Маргарита Воронцова и принятый в их молодежную компанию Сергей Тимофеевич дружили, встречались чуть ли не каждый день в мастерской на Пресне или в доме на Новинском бульваре. За ужином в уютном парижском ресторане расспросам о московской жизни не было конца.

На другой день в Музей Родена их провожала Виктория Петровна Кончаловская, сестра знаменитого художника, друга Коненкова, сама — преподаватель Сорбонны. Русские парижане проводили путешествующих москвичей в Шербур, откуда они после трехдневного карантина на гигантском океанском лайнере «Олимпик» отбыли в Америку. Цветы, улыбки, прелестный солнечный день ранней весны, близкая, желанная спутница здесь, рядом. И в самом деле, дорога в Соединенные Штаты очень напоминала свадебное путешествие: двухмесячный отдых в «сытой» Риге, неторопливый переезд через Польшу и Германию, очаровательный Париж, переход на комфортабельном «Олимпике» через Атлантический океан. Да и первые американские дни с обилием новых впечатлений, праздничностью, ощутимой в залах Гранд Централ Палас на Лесингтон-стрит, где к моменту приезда Коненковых была почти готова к открытию Выставка русского искусства. Сергей Тимофеевич легко справился с починкой пострадавших в дороге скульптур и заказом подходящих для его работ постаментов. Ему выделили целый зал, и задача расстановки скульптур тоже не представляла особых трудностей. За делами незаметно приблизился день вернисажа.

На афишах, расклеенных по Нью-Йорку, красовался кустодиевский «Лихач» — колоритнейшая фигура городского быта старой России. В залах выставки среди толпящихся посетителей Коненков увидел Шаляпина и Рахманинова, певицу Надежду Васильевну Плевицкую, на концерты которой он ходил в сад «Эрмитаж» и Петровский парк, скульптора Серафима Судьбинина и живописца Савелия Сорила — давних московских знакомых, Давида Вурлюка, в прошлом шумного российского футуриста, театрального декоратора Сергея Судейкина, талантливого портретиста Бориса Григорьева — целую плеяду корифеев Московского Художественного театра — Станиславский, Леонидов, Качалов, Москвин, Книпнер-Чехова, восходящая звезда — Алла Тарасова.

Бывший актер Художественного театра Никита Балиев основал в Нью-Йорке театр миниатюр «Летучая мышь» — успех огромный. Один и тот же спектакль идет дважды в день три раза в неделю.

Спектакли Художественного театра и концерты Плевицкой прежде всего привлекают выходцев из России. И тоже шумный успех. Интерес к спектаклям «Метрополитен опера» с участием Шаляпина, концертам Рахманинова — всеобщий.

Русское решительно в моде.

В Нью-Йорке весной 1924 года Коненков увидел так много известных русских художников и артистов, что, как натура непосредственная, был удивлен и смущен. Сложная гамма чувств — недоумение (что ж это Москва перебралась в Нью-Йорк?), гордость (наши появились и тут же переиграли, перепели, переплясали весь мир!}, огорчение (как много безвозвратно потеряла Россия!), восхищение талантливостью русских и раздражение увиденным — владела им.

И в довершение всего открылась грандиозная Выставка русского искусства. Сто шесть художников. И какие имена! Петроградцы — Кустодиев, Чехонин, Остроумова-Лебедева, Серебрякова, Сомов, Петров-Водкин, Рылов; москвичи — В. М. и А. М. Васнецовы, Поленов, Архипов, Нестеров, Грабарь, Кончаловский, Коненков, Голубкина, Лентулов, Крымов, Юон, Лансере, Виноградов, Кардовский. И еще ряд имен из числа эмигрировавших из России художников — Бакст, Гончаров, Ларионов, Стеллецкий, Пастернак, Судьбинин, Сорин, Судейкин, Борис Григорьев, Анисфельд, Фешин, Исупов. Цвет российского изобразительного искусства к услугам толстосумов! Выбирайте, покупайте — оптом или в розницу. У выставки совершенно определенный крен — русский дореволюционный быт, старина, пейзажи, экзотика, религиозно-философская тематика. Ни один экспонат не напоминает о шести трудных послереволюционных годах. Намеренная аполитичность! Главная цель организаторов Выставки русского искусства — продать, получить доллары. Само собой разумеется, такой подход к делу словно бы освобождал от заботы об интересах новой России — рабоче-крестьянского государства, приступающего к строительству социализма. Советский патриотизм настолько скрыт, затушеван, что нью-йоркским посетителям экспозиции в Гранд Централ Палас ни за что не догадаться, что в стране, откуда прибыла эта большая, поражающая воображение, художественная выставка, недавно произошли социально-политические перемены, которые буквально потрясли весь мир.

Игорь Эммануилович Грабарь, блестящий знаток искусства, автор практически всех аннотирующих публикаций к этой выставке, главный экспозиционер (кто мог лучше справиться с задачей достойного, эффектного показа русского искусства, чем директор Третьяковской галереи!), практически оказался в роли руководителя распродажи, к которой, будь его воля, он бы ни за что не примкнул. Он бы мог рассказать (и о многом, что касается фактической стороны дела, а не выводов, сумел сказать и в книге «Моя жизнь», и в письмах домой) про то, как в Советской России времени нэпа учились торговать. Искусство — тоже товар. Сколько же набили шишек! Как были неумелы, наивны! И вообще, ему ли, собирателю, быть тароватым купцом. Но…

Коммерческая, нэповская затея по праву могла быть названа грандиозной заграничной распродажей национальных художественных богатств. Поразительная недальновидность!

Тяжелое экономическое положение молодой Страны Советов, выдержавшей трехлетнюю гражданскую войну, интервенцию — походы кайзеровской Германии и стран Антанты, может быть, и служило в какой-то мере оправданием и причиной поиска покупателей в среде заокеанских денежных мешков, однако считать эту затею достойной одобрения затруднительно.

Московские фабриканты-коллекционеры С. И. Щукин и И. А. Морозов смогли приобрести во множестве блестящие вещи импрессионистов и постимпрессионистов. Став национальным достоянием, картины выдающихся французских художников украсили, несказанно обогатили Эрмитаж и Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина. А если не были бы национализированы коллекции Щукина, Морозовых и других состоятельных любителей живописи? Кто видел бы эти шедевры? Владельцы частных коллекций, их друзья? Грабарь с оттенком удивления и восхищения «чудом» рассказывал о встрече с миллиардершей Кан. Ее особняк выстроен в стиле ренессанс, расписан под старину так, что кажется очень старым — с растрескавшейся местами декоративной росписью. В залах особняка висит такой Карпаччо, какой есть только в Венеции, такой портрет Лоренцо Великолепного Боттичелли, какого нет во Флоренции, такой Франс Хальс, какой есть только в Хаарлеме, и, наконец, такая византийская Богоматерь начала XIII века, какой нет в России.

Как больно за Хальса и Боттичелли, как обидно, что Богоматерь XIII века навсегда скрыта от глаз людей в особняке миллиардерши-эстетки!

Коненков саркастически повествовал о загородном дворце мультимиллионера Унтермайера, где взгляд хозяина — тщеславного, ограниченного человека — тоже услаждали сотни выдающихся произведений искусства, где аллеи сада украшены были мраморными античными подлинниками.

— Надеюсь, у меня коллекция богаче, чем у вашего бывшего царя? — самодовольно сказал при показе этого кащеева царства Уцтермайер.

Сергей Тимофеевич признался: «Меня так и передернуло, когда перевели с английского вопрос этого невежественного, кичливого хозяйчика».

Выставка русского искусства в Нью-Йорке открылась только благодаря поручительству со стороны крупного американского предпринимателя Чарльза Крэна. Он дал гарантию финансировавшему этот выставочный бизнес банку, что в случае чего оплатит неустойку. По словам И. Э. Грабаря, Крэн мало разбирался в искусстве. Но он любил Россию, русских. В 1921 году совершил вояж в Советскую Россию, Особое его тяготение — религиозно-философские работы В. Д. Поленова, вообще религиозная тематика. Он купил шесть из тринадцати картин серии «Жизнь Христа». С учетом других покупок в коллекции Ч. Крэна оказалась значительная часть всего творческого наследия Василия Дмитриевича Поленова.

Крэн не принял и не оцепил искусство Коненкова. И он был не одинок в этом неприятии неведомой американцам пластики русского ваятеля. Трепетная красота вырубленных Коненковым обнаженных женских фигур «смущала» заокеанских ценителей искусства. «Когда мы раскупорили Коненкова и поставили всю его скульптуру на пол — постаменты еще не были заказаны, — то всякие американские дамы, приходившие на выставку еще до вернисажа… приходили в ужас, натыкаясь на них, — свидетельствует Игорь Эммануилович Грабарь. — Голые, толстые бабы… слишком откровенные, — конечно, «шокинг». Мы их переставляли из зала в зал, ища для них места, т. к. Коненкова еще не было, а дамы всячески их избегали я обходили другими залами, завидя их издали. Для Коненкова мы нашли место как раз на переломе и повороте во вторую анфиладу зал. Только он имел свой собственный зал, не занятый ничем другим… Американцы никак не хотели принять Коненкова. О Крэне уже и говорить нечего, дойдет до дверей его комнаты и назад… Придумали было даже подстроить ему ловушку. Крэн покупал все религиозные вещи и русские. У Коненкова есть скульптура «Голова Христа», деревянная, раскрашенная. Мы втащили ее вместе с постаментом в длинный зал и поставили посредине, чтобы он непременно напоролся на нее и уж никак не мог обойти. Не тут-то было: увидал издали, опешил, испугался и повернул назад. Так западня и не удалась».

По прошествии некоторого времени усилия Грабаря, открывшего для себя на этой выставке подлинный масштаб дарования Коненкова[11], стали приносить результаты.

У американцев с помощью мыслящих искусствоведов вскоре открылись глаза. «Произведения Коненкова выполнены с той правдой, которая присуща гениям», — известил читающую публику журнал «The Spur». Рецензент журнала «The Brooklyn Eagle» писал: «Странное впечатление, которое каждый испытывает, глядя на его скульптуры из дерева, заставляет считать Коненкова магом… Это шедевры из шедевров». Художественный критик, доктор Кристиан Бритон совершенно забывает об академической сдержанности, свойственной людям его круга; «Какая пластическая сила… Какая гениальная правда… Какое художественное обаяние исходит от деревянных скульптур Коненкова». Честолюбие не чуждо гениям. Удовлетворенное честолюбие обеспечивает им относительный душевный покой, неудовлетворенное — источник душевных терзаний. Пожелание грамоты-напутствия начинало сбываться. Ему, Коненкову, кажется, удалось заставить американцев задуматься о том, «какие силы таятся в недрах России». Однако нельзя забывать, что эти восторженные отзывы появились не сразу.

Пробыв первые несколько дней в залах выставки без дела, к тому же не зная языка, Сергей Тимофеевич крепко затосковал. На выставке пустынно, приходят практически лишь покупатели. Они подолгу о чем-то договариваются с Грабарем. Русским, которые «без языка», занять себя нечем. Залы разгорожены фанерными щитами. Оглядишься — вокруг лес бетонных столбов-опор. Скука. Коненков заметил, как у окна, ссутулившись, стоит Иван Дмитриевич Сытин. Направился к нему. Поздоровались. На лице обычно радушного Сытина скорбь.

— Что мы с тобой здесь — маленькие букашки! — философски произнес Иван Дмитриевич, глядя на Нью-Йорк. Внизу в широком каменном ущелье бился бурный поток машин, словно муравьи через перекресток и по тротуарам торопливо двигались люди.

Сытин и Трояновский рвались домой к своим издательским делам. Когда в мае выставка на Лесингтон-стрит закрылась и добросовестнейший во всех делах Игорь Эммануилович Грабарь мог считать, что свой долг представителя русских экспонентов на нью-йоркской выставке исполнил, он тоже засобирался в Москву. Из датируемого 24 мая 1924 года письма Грабаря жене видно, что Коненков остается в Америке: «Нестеров, который очень усердно переписывается с Виноградовым… озабочен тем, что тут пойдет дело без нас, и спрашивает, не лучше ли было бы поручить общее руководство кому-либо из остающихся — Коненкову, Захарову?»

Ввиду определенного успеха нью-йоркской экспозиции комитет Выставки русского искусства получил ряд предложений о передвижении ее по разным городам Северной Америки. После закрытия выставка разъезжала по разным городам США и Канады в течение почти двух лет.

Значит, тот весенний месяц от середины марта, когда скульптор горько сетовал на то, что заехал в такую даль, до середины апреля, когда созрело решение остаться, — в жизни Коненкова много значил.

В марте было много поводов для тоски. Непонимание американской публикой его искусства. Безденежье. Жить практически было не на что. Для него жить — значит работать. Возможности работать по скульптуре в четырех стенах гостиничного номера, где чисто, душно, тесно, как в сушильном шкафу, где не повернешься, где негде поставить станок, замочить глину — не было. Здесь не сядешь, повязав фартук, на старый диван или табуретку с фигурной стамеской в руках, чтобы превратить в реальность то, что живет пока только в твоем воображении. А так хочется забыться за работой. Студия на Пресне вспоминается как земля обетованная.

В эти первые трудные дни ностальгия настигает и его прекрасную спутницу жизни, Маргарита Ивановна в письмах к сестре Валентине просит прислать горсть родной земли. Однако ее пессимизм и тоска по Родине развеялись после нескольких выходов в свет. Появились знакомые из числа русских эмигрантов, готовые поддержать словом и делом. Со всех сторон слышалось: «Вначале и нам, ох, как несладко жилось». Встречались и космополиты, которые, по их словам, отвыкли от России, дескать, им там все чужое. Маргарита Ивановна, в общем, разделяла их чувства. Даже вначале, пока не обжились, здесь ей удобно — всюду чистота, комфорт, внимание.

Коненковы появились в Нью-Йорке 28 февраля, а 28 марта наступил конец полного безденежья. Нью-Йоркский адвокат Морис Хилквит купил деревянную статуэтку — одну из своеобразных его Венер, а мистер Крэн раскошелился на 75 долларов — купил игрушку-куклу.

Сергею Тимофеевичу очень хочется нанять мастерскую. А цены кусаются — студия стоит от 150 до 400 долларов в месяц. У него пока нет таких средств. Он переезжает из гостиницы в меблированные комнаты квартиросдатчицы миссис Дэвис и разворачивает в них импровизированную скульптурную студию.

В Риге Коненкова застало известие о смерти В, И. Ленина. Тогда же по памяти он принялся рисовать Ленина. Он впервые доверил бумаге то, что хранила его намять художника. В Нью-Йорке на основе этих эскизов создает композицию «Владимир Ильич Ленин, произносящий речь». Душевная потребность всегда для Коненкова выше житейских обстоятельств. Он вырубает в дереве небольшую фигуру Л. Н. Толстого, Ф. М. Достоевского и голову Христа. Виден масштаб философской работы ума. Большое по-настоящему открывается на расстоянии. Темы — Ленин, Достоевский, Толстой, Христос в 1924 году обозначены. Они станут предметом постоянных размышлений художника.

В Нью-Йорке гастролировал Шаляпин. Если в Москве встречи Коненкова с Федором Ивановичем происходили «по випе» его взрослых детей, то здесь, на чужбине, они потянулись друг к другу. Когда увиделись на открытии Выставки русского искусства в Гранд Централ Палас, Коненков припомнил вечер в мастерской на Пресне.

В голодном 1920 году на ужин с жареными зайцами был приглашен Федор Иванович Шаляпин. Собрались друзья Сергея Тимофеевича — художники, знакомые со всей округи нетерпеливо ждали приезда Шаляпина. Его не было. Решили, что тот забыл свое обещание. Сели ужинать. Когда от зайцев остались одни косточки, появился Федор Иванович. Он с комическим сожалением оглядел ворох костей и воскликнул:

— Братцы, это же не зайцы, а воспоминание о зайцах.

Все засуетились. Кое-что собрали на стол. Пиршество продолжалось. Кто-то впопыхах спирт налил в бутылку из-под керосина. Шаляпин выпил стаканчик и сказал вопросительно:

— Керосином попахивает. Не сгорим?

Застолье взорвалось дружным хохотом. Посыпались шутки, остроты. Наговорившись, стали просить Федора Ивановича спеть. Аккомпаниатор Шаляпина прошел к роялю. Прозвучали «Сомнение», «Вдоль по Питерской», «Титулярный советник», «Блоха». Мастерская оказалась уже набита народом, люди стояли в сенях и во дворе. Вдруг мощный хор голосов:

— Федор Иванович, «Дубинушку»!

Когда он запел, подхватили все. В мастерской царили восторг и воодушевление: «Ура, Шаляпин! Ура, Федор Иванович!»

Дядя Григорий, легши у ног Шаляпина, тоже кричал «ура» и со слезой в голосе признался:

— Ну, вот теперь я видел и слышал поистине великого артиста. Спасибо, Федор Иванович, никогда вас не забуду.

В Нью-Йорке гостеприимным хозяином предстал Шаляпин. Художественный театр возвращался в Москву, Федор Иванович устроил прощальный вечер. Коненков был в восхищении от Шаляпина — хозяина и распорядителя. Свобода, естественность жестов, располагающая к себе доброжелательность, неподдельная веселость, уместность каждой шутки, строгий порядок при условии полной непринужденности.

Рахманинов скромно стоял у беломраморных колонн ресторанной залы. Коненков стал говорить, как ему нравится Шаляпин в роли хозяина.

— Да, это он может, когда захочет блеснуть, — тпхим голосом, с застенчивой теплой улыбкой, гордясь другом, сказал Сергей Васильевич.

13 апреля Шаляпин пригласил Коненковых на дружеский обед в ресторан-таверну, где он себя чувствовал как дома, поскольку некогда своим голосом сделал этому заведению карьеру. Кроме Коненковых, был в полном составе комитет выставки, жена Шаляпина Мария Валентиновна, его менеджер Соломон Юрок, выходец из Одессы. Трапеза проходила в отдельной большой комнате. Служители таверны пододвинули к Шаляпину стол, на котором красовались горки свежего салата, помидоров, укропа, чеснока. Федор Иванович снял пиджак и жилетку и занялся приготовлением салата вкусноты необыкновенной. Затем подали бифштексы, тающие во рту. Запивали их привезенным из Италии кьянти. Досталось от Шаляпина в этот раз Америке и американцам:

— Поёшь, а из первого ряда на тебя уставились два бесцветных стеклянных глаза, а морда жует — совершенная корова: оказывается, главная богачка данного городишка. В другом городке я пришел в театр, а публики нет. «Где же публика?» — «Он в буфете». — «Кто он?» — «А там один какой-то пришел и закусывает».

— Ну и как, Федор Иванович, в Америке этой жить-то можно? — нетерпеливо, с тревогой в голосе, спросил Коненков.

— Если доллары есть, то можно, — отшутился Шаляпин и вдруг замолк, задумался. — Я ее, понимаешь, всю изъездил. Она такая, понимаешь, черная… Березки не найдешь с белой корой. На травке-муравке не полежишь — колючая она у них… Чужая сторопа — мачеха. То ли дело Родина. Что говорить: за морем теплее, а у нас светлее. А люди, люди там, у нас, какие…

Он памятью своей из далеких времен ранней молодости привел к дружескому столу приятеля, товарища незабвенного, волжского паренька, картинно обрисовал, какой тот был, и убежденно, серьезно закончил рассказ:

— Ванюшка почитался у нас на Волге хорошим певцом. К ним, Ванюшкам, и я принадлежу.

Коненков принялся за портрет Шаляпина. Они стали часто встречаться. Импровизированная студия в меблированных комнатах миссис Дэвис тесновата, и два богатыря, два Святогора с трудом в ней разворачивались. Шаляпина тянуло к Коненкову еще и стремление исподволь брать уроки скульптуры. Федор Иванович минуты не сидел на месте. Он вскакивал со стула, что-то говорил про себя, напевал, делал стремительные карандашные наброски, брался за глину — лепил Коненкова, то есть ничем не напоминал позирующего человека. Да и у Коненкова на станке являлось миру совсем не то, что мелькало у него перед глазами. Позже он признался: «Хотя Шаляпин и позировал мне, я не так уж добивался портретного сходства… В своей скульптуре я изваял только голову Шаляпина, но мне хотелось бы передать зрителю и то, что отсутствует в скульптуре, его могучую грудь, в которой клокочет огонь музыки… Я изобразил Шаляпина с сомкнутыми устами, но всем его обликом хотел передать песню».

Все крупно, щедро, выразительно в шаляпинском портрете. Гордый, могучий человек, гениальный артист — скажет каждый, кто увидит портрет.

Портрет, который привез в 1945 году в Москву Сергей Тимофеевич, датирован 1925 годом, а начало работы над ним относится к 1924 году. Тогда Коненков сделал только набросок, а портрет он вылепил, готовясь к своей первой нью-йоркской персональной выставке. Коненков создал образ, в котором сходство внешнее и духовное сплавлены воедино, Одним словом, это Шаляпин — великий певец, яркая личность, русский богатырь.

В 1925 году, незадолго до открытия своей выставки, он завершил работу над портретом прославленной исполнительницы русских народных песен Надежды Васильевны Плевицкой. В газетах и на афишах 1910–1917 годов имя Плевицкой печаталось аршинными буквами. Билеты на ее концерты продавались втридорога. Среди поклонников ее таланта — Л. В. Собинов, Ф. И. Шаляпин, прославленные режиссеры и актеры Художественного театра. Искусство Надежды Плевицкой ознаменовало резкий поворот в отечественной музыкальной эстраде от русско-цыганского пения Вари Паниной, от салонно-театрализованного лиризма Анастасии Вяльцевой к народному стилю. Плевицкая первой на эстраде стала петь о гибели «Варяга», о пожаре Москвы 1812 года, о событиях, разыгравшихся «на старой Калужской дороге» и в «диких степях Забайкалья», о замученном тяжким трудом кочегаре («Раскинулось море широко»), о несчастных каторжниках, угоняемых в ссылку («Когда на Сибири займется заря»), о горестях фабричного люда («Дума ткача»), о смерти бедной крестьянки («Тихо тащится лошадка»).

Коненков слышал Надежду Плевицкую в начале ее восхождения на небосвод российской эстрады. Слышал «коронный» номер ее репертуара — народную песню на стиха Ивана Никитина «Ухарь купец».

Крестьянка Курской губернии, не получившая никакого образования, возвысилась необычайно. Явилось богатство, обожание, тлетворное внимание царского дома. Сложные перипетии судьбы в конечном счете забросили ее в стан русских белоэмигрантов. В 1924 году она совершила гастрольную поездку по Соединенным Штатам Америки. Коненков попал на один из концертов Плевицкой в Нью-Йорке. В Америке Плевицкая познакомилась с Рахманиновым. Сергей Васильевич был навсегда пленен талантливостью ее трактовки родных мелодий. Курскую хороводную «Румяницы, беляницы вы мои» тут же, в гостинице, записанную с голоса Плевицкой, композитор в своей обработке включил в цикл «Три русские песни», Сергей Васильевич настолько проникся уважением, можно сказать, горячей любовью к самородному таланту Плевицкой, что по собственному почину взялся быть аккомпаниатором ее нью-йоркских концертов.

Коненков так рассказывал о впечатлении, вынесенном с концерта Плевицкой и Рахманинова:

«Одета Плевицкая в русский сарафан, на голове кокошник — весь в жемчугах. Рахманинов в черном концертном фраке, строгий и торжественный. У Плевицкой, выросшей в русской деревне, жесты женщины-крестьянки, живые народные интонации, искреннее волнение в голосе.

Помню, я еще молодушкой была,

Наша армия в поход куда-то шла.

Вечерело. Я стояла у ворот,

А по улице все конница идет.

На концертах было много русских эмигрантов. У некоторых на глазах слезы. Всем хотелось, чтобы она пела вечно, чтобы никогда не умолкал ее проникновенный голос. Эмигрантам ее пение душу переворачивало. Голос Плевицкой казался им голосок навсегда потерянной Родины».

Коненков загорелся желанием сделать портрет Плевицкой. Начались сеансы позирования. Скульптор попросил Надежду Васильевну, чтобы она приезжала на сеансы в праздничном наряде курской крестьянки — сарафане, кокошнике и бусах. Такой она запомнилась ему по последней встрече в России, на концерте в мае 1914 года… Коненков вылепил Надежду Васильевну в состоянии глубокой задумчивости, отрешенности от суетности мира, перенесшейся мыслью, памятью, сердцем в родные края. Он, смягчив резкие крупные черты ее лица, добился тем не менее поразительного портретного сходства. Любовь, нежность, понимание, проникновение — все это есть в портрете Плевицкой работы Коненкова.

Сергей Тимофеевич пояснял: «Я постарался в облике ее подчеркнуть, что она русская крестьянка».

Первым приехал осмотреть готовый портрет Рахманинов. Независимый, строгий, величественный, он своей медленной, прямой походкой обошел бюст кругом. Вдруг впился взглядом в кисть левой руки, подпирающую щеку.

— Лучше сделать ручку нельзя, — благодарно, с нежностью сказал Сергей Васильевич. Уходил от Коненкова счастливый, радостный.

Рахманинов с обожанием относился к Надежде Васильевне Плевицкой, и теперь это чувство было перенесено на ее скульптурный портрет. Она для него стала воплощением возвышенного и земного мира народного песенного творчества — живой русской песней. Встретив ее в Нью-Йорке, он словно побывал в России, а ему, как никому другому, остро недоставало Родины, ни с чем не сравнимого богатства народной песенной культуры, бередящих сердце русских напевов.

Так же остро недоставало России и Коненкову, музыкальные привязанности которого имели те же корпи и отличались крестьянской почвенностью изначальных эстетических представлений. Коненков для Рахманинова источник музыкального фольклора, как и Плевицкая. Сергей Васильевич весь превращается в слух, когда Коненков берет в руки гармонь. А скульптор никогда, ни при каких обстоятельствах не изменял своей сущности. «Каким родился — таким и сгодился», — считал он, И быт его в Америке не отличался особенно от московского, пресненского.

Коненковы становятся друзьями Рахманинова. Он любит бывать у них. Подолгу разговаривает с Маргаритой Ивановной, охотно садится за рояль. Сергей Тимофеевич пригласил его позировать, он согласился. Прошло совсем немного времени, и был создан чудесный бюст — портрет Рахманинова, приобретенный фирмой «Стейнуэй». В другое время Коненков не расстался бы с портретом, а тогда нуждался. Среди портретов музыкантов-классиков бюст выставили в шикарном салоне магазина музыкальных инструментов на Бродвее. Американские друзья объясняли скульптору, что это настоящая реклама.