Высокое звание коммуниста

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Высокое звание коммуниста

Я жила тогда с отцом в гостинице военного ведомства. Гостиница была старинная, и название у нее было старомосковское: «Лоскутная». Находилась она в самом начале Тверской, там, где теперь расстилается просторная Манежная площадь. В том самом номере, который занимал отец, когда-то останавливался, приезжая в Москву, Лев Толстой.

Здание гостиницы было приземистое, толстой каменной кладки. На второй этаж вела широкая лестница со стершимися от времени узорчатыми чугунными ступенями. Дальше шли узкие коридоры с поворотами, тупиками, переходами. Отопление было воздушное: в стенах выложены были кирпичные борова, по которым горячий воздух из котельной должен был поступать в номера. Котельную давно уже не топили, в боровах поселились крысы. Когда мы варили у себя в номере кашу, они визжали и грызли железную заслонку, прикрывавшую отдушину отопления.

Постояльцами «Лоскутной» были преимущественно командированные: шумные матросы, усталые политруки, звенящие шпорами кавалеристы. Население это было текучее: появлялось на день, на два — и исчезало.

Мы с отцом приходили домой только поужинать и переночевать. Тот, кто являлся первым, разжигал примус, ставил на него кастрюлю с водой и засыпал смесь из пшенной, ячневой и гречневой крупы, которую где-то выдали отцу. Крупы были перемешаны неравномерно — и у нашей каши каждый раз был новый, своеобразный вкус. Звали мы эту кашу «пестрой».

Как-то, когда мы только что уселись за кашу, в дверь постучали, и в номер вошли незнакомый нам военный и коридорная горничная Агаша.

Была Агаша милым веснушчатым существом, похожим на голубенький ситчик. Ходила всегда в одном и том же платье и веревочных туфлях. В отличие от остальной гостиничной прислуги, которая вздыхала о прежних господах, презирая теперешних «хамов», Агаша была со всеми приветлива и услужлива.

Военный попросил у моего отца разрешения изложить дело, которое привело его к нам, и со многими подробностями и отступлениями изложил его суть.

Он был командирован из прифронтовой полосы в Москву вместе с неким товарищем Брюшковым. Оказалось, у этого товарища Брюшкова и в Симбирске, и в Сызрани, и в Москве, и почитай в каждом городе Советской России имеются барышни, потому что, как говорит товарищ Брюшков, «в Тулу со своим самоваром не ездят». Когда они приехали в Москву, товарищ Брюшков захворал, и во время болезни его выхаживала коридорная горничная Агаша и полюбила его, а теперь он, Брюшков, поправился и уходит к своей московской барышне, с которой путается еще с царской войны. И вот военный решил привести Агашу к товарищу члену Реввоенсовета республики, чтобы тот вмешался в этот позор: ведь товарищ Брюшков, который носит красноармейскую звезду, ведет себя по отношению к женщине, как золотопогонный офицер…

— Они сказали мне, что они холостые и у них никого нету, — тихо проговорила Агаша. — И я поверила им, потому что знала, что они партийные, и думала, что в партийных могут состоять только честные.

«В партийных могут состоять только честные…» В этих словах простой девушки бессознательно выразилось огромное доверие к Коммунистической партии со стороны народа.

Российский пролетариат уже на протяжении двух десятилетий знал эту партию. Под ее знаменами он пошел на штурм крепостей капитала и два года бился с врагами. Но в последние, такие трудные месяцы он как бы в особенном, новом свете увидел большевистскую партию и ее подвиг.

Помню, на Прохоровке выступал рабочий-ткач, которому машиной оторвало руку.

— Великая, товарищи, ответственность, которую взяли на себя коммунисты, — говорил он. — Великая ответственность, а взяли они ее на себя. По своей по доброй воле взяли и несут, не сгибаясь, не падая, а наоборот — смело и гордо смотря вперед.

Прижав к груди пустой рукав, он поклонился в землю:

— И я, товарищи, говорю, что мне перед вами, перед коммунистами, стыдно. Я как пролетарий считаю себя братом коммунистов и высказываю вам свое уважение…

Иногда разговор о партии переплетался с разговором о Советской власти, о хлебе, — о гражданской войне. Но бывало и так, что тема партии и партийной морали становилась центральной, а то и единственной темой собрания. Кто является настоящим коммунистом? Как коммунист должен относиться к народу? Каким обязан он быть на работе и в личной жизни?

Где бы ни шел такой разговор, с образом настоящего коммуниста непременно связывался высокий идеал человека, отдавшего жизнь борьбе за народное счастье.

Сейчас это звучит как нечто само собой, разумеющееся. Но надо вспомнить то время. Против нашей партии выступало целое полчище врагов — и эсеров, и меньшевики, и анархисты, и обыватели-шептуны, и церковники, и сектанты. Все они обливали ее потоками грязи и клеветы, кричали о «комиссародержавии», о «коммунистической монархии» и еще о тысяче таких вещей. Однако рабочий народ, чувствуя своим классовым инстинктом пролетария, где правда, сделал слово «коммунист» синонимом честности, мужества, благородства, служения правому делу.

В моем блокноте агитатора, куда я заносила услышанное на собраниях, было полно таких записей:

«Он коммунистический человек. Не подведет, не выдаст…»

«В ком я вижу истинного коммуниста? В самом честном, идейном, передовом работнике, принцип которого только справедливость, который дает жизни больше, чем берет от нее…»

«Будем, товарищи, действовать по-коммунистически: давайте сомкнемся вместе на борьбу, забудем на время нужду и все невзгоды во имя славного будущего. Сейчас и умереть не страшно, потому что умираем мы при сознании, что хотим жить по-человечески, с достоинством человека. Вступим в ряды таких борцов, которые забыли про все, про свою семью, а лишь защищают и берегут счастье всех угнетенных…»

Так в самой глубине народных масс рождалась тяга в ряды Коммунистической партии. Особенной силы достигла она после раскрытия заговора «Национального центра» и взрыва в Леонтьевском переулке.

В начале октября я уезжала из Москвы. Первое, что бросилось мне в глаза, когда, вернувшись, я вышла на Каланчевскую (ныне Комсомольская) площадь, было огромное кумачовое полотнище:

НЕ СДАДИМСЯ! ВЫДЕРЖИМ! ПОБЕДИМ!

Придя в «Свердловку», я сразу попала на партийное собрание. Было это к вечеру. Зал тонул в полумраке. Только в крайнем окне, позади докладчика, алело закатное небо.

Председатель Московского комитета партии Владимир Сорин коротко сказал о том, что целый ряд мобилизаций — на фронт, на транспорт, на продовольствие, на заготовку дров — вычерпал лучшие силы коммунистов Москвы, да и не только Москвы. Все наиболее развитые, энергичные, даже просто толковые коммунисты сражаются сейчас против Колчака и Деникина, преследуют Мамонтова, добывают хлеб в Уфимской губернии. Ячейки обезлюдели. Районы истощены. В таких крупнейших районах, как Сокольнический и Замоскворецкий, осталось меньше чем по тысячи членов партии, в Сущевско-Марьинском — четыреста пять человек, а по всей московской организации — немногим больше десяти тысяч.

Между тем республика требует все новых и новых людей, новых коммунистов. Следовательно, нужно их найти, подготовить. Где их искать? В рабочем классе, среди красноармейцев, среди передовых крестьян. Каждый член партии обязан пойти в массы, отыскать там честных, стойких, сознательных людей, привести их в партию. Если каждый из нас завербует хотя бы одного человека, мы удвоим наши ряды.

Прямо с собрания мы отправились за путевками в районные комитеты партии. Народу там было — не пробьешься. Все время приходили люди за докладчиками, инструкциями, тезисами, литературой.

Мне довелось во время партийной недели побывать примерно на десятке собраний на заводах, фабриках, в железнодорожных мастерских, в воинских частях.

Одни из этих собраний шли в решительном, быстром темпе, перебивались смехом, шутками: уговаривать нас, мол, нечего, сами кого хочешь уговорим! Нередко они кончались решением вступить в партию поголовно — всем цехом, мастерской, ротой.

На других господствовало настроение глубокой, почти угрюмой задумчивости. Видно было, что людям нелегко. «Я на думах как на вилах стою», — сказал один участник такого собрания.

Не все, конечно, изъявляли готовность вступить в партию. Были среди рабочих такие, которые говорили, что сейчас, дескать, слишком много партий, каждая тянет к себе, все между собой спорят и дерутся и никак не придут к согласию. А мы, мол, люди серые, чего нам лезть туда, в такое пекло?

Были и такие, которые сводили все к пробравшимся в партию шкурникам и авантюристам. А раз в партии такие личности сидят, то ему, оратору, делать там нечего и он предпочитает оставаться беспартийным.

Были, наконец, и такие, которые говорили, что борьба Коммунистической партии за освобождение трудящихся от капиталистического рабства очень трудна, она требует от члена партии огромного напряжения и жертв, и для него, выступающего, это не под силу.

— Вот я так прикидываю, что если мне в партию вступить, то хлеб на Сухаревке покупать будет зазорно, — говорил один из таких рабочих. — А утроба набивки требует, карточкой ее не прокормишь…

Но лицо собрания определяли иные люди. Те, кто переживал сейчас самую чистую, самую светлую, самую вдохновенную минуту своей жизни.

Вот на ящике, который служит трибуной, стоит рабочий лет тридцати. Его бледное лицо, окаймленное редкой бородой, светится счастьем.

— Товарищи, — говорит он задыхающимся голосом. — У меня раньше в голове были черные мысли. Я думал: вот, дескать, я запишусь в партию коммунистов, а господин Деникин тут как тут — и тогда мне могила. Вот думал я, когда угонят его подальше, вот тогда и запишусь. А вышло дело, что и Деникина еще не угнали, а я иду в партию коммунистов. Теперь же!.. На душе у меня сейчас не прежняя мысль — близко ли Деникин, — но торжество правды, и эта правда рассеивает прежние мои грязные мысли. И вы, товарищи, тоже выбросьте черную задумчивость и идите в нашу партию, партию коммунистов. Я иду, но иду с надеждой, что и вы, которые отстали, не запятнаете нашей действительно пролетарской революции.

Выступает другой — человек с лицом, резко исчерченным морщинами. Он говорил, сжав большие руки. Собрание замерло.

— Как я рос? Что я видел? — глухо говорит он. — Отдали меня мальчонкой на фабрику и учили там меня одной науке: услуживать, прислуживать, получать подзатыльники, бегать в казенку лисицей, заметая следы, — неся младшему так, чтобы не увидел старший. Этак дрессировали из меня, как из собаки, себе раба — и остаться бы мне рабом, если бы не революция. И сейчас, товарищи, и с полным сознанием прошу зачислить меня в партию коммунистов и принять под свое красное знамя, чтобы сражаться вместе с вами за освобождение трудящихся всего Мира.

На собраниях почти не интересовались тем, что в наше время называется политическим уровнем вступающего в партию. Народ волновал другой вопрос: соответствует ли тот, кто идет в ряды партии, высокому нравственному идеалу коммуниста.

— А пить бросишь? — кричали из зала.

— А с женой как ты поступаешь? — спрашивал женский голос.

Под этим углом зрения и обсуждали вступающих. Этого надо принять, он достоин высокого звания коммуниста. А этот не годится: пьяница, матерщинник, залепил затрещину подмастерью. Такой только запачкает собой партию.

Перепадало при этом и тем, кто уже состоял в партии. Вот вышел молодой парнишка и говорит:

— Я, товарищи, малограмотный, так что вы меня извините. Не знаю уж отчего, но очень люблю я рассуждать. Ну, конечно, по малограмотности рассуждаю больше всякую глупость. Меня и ругают за это, и Петр Фролович ругают, и Иван Васильевич ругают. Но от них мне это не обидно, потому что они люди не партийные. А вот вы, Николай Кузьмич, вы человек партийный, коммунист, вот когда вы меня ругаете, мне обидно. Зачем вы ругаетесь? Вы должны научить, а не ругаться… Свою речь парнишка закончил неожиданно:

— Попрошу я вас, товарищи, дозвольте мне записаться в пролетарию всех стран!

Районные комитеты партии заседали по нескольку раз в день, утверждая списки вновь принятых в партию. После этого созывались собрания, на которых новым коммунистам вручались партийные билеты. И где бы эти собрания ни происходили — в цехе, рядом со станками, или в прокуренной комнатушке заводского комитета, — все они были отмечены печатью особой торжественности.

С такого собрания коммунисты, провожаемые остальными рабочими, с красными знаменами и пением революционных песен направлялись к Московскому Совету. Часто тут же, на собрании, и старые и новые члены партии выражали желание немедленно уйти на фронт и прямо с собрания шли в военно-вербовочное бюро, а на следующий день уже шагали по московским улицам по направлению к вокзалам, с винтовкой на ремне, с фунтом хлеба и двумя ржавыми воблами в вещевом мешке.

Пожилые бородачи шли рядом с безусыми юнцами, женщины в одном строю с мужчинами, рабочие с Трехгорной мануфактуры в рубахах, испачканных краской ситцепечатной, плечом к плечу с почерневшими от металлической пыли токарями с Бромлея. Одеты были все в свою одежду, на ногах у многих была самодельная обувь на деревянной или веревочной подошве.

У этих бойцов были впалые от голода щеки, они не умели ходить строем и держать ногу, они едва умели стрелять. Но лица их были исполнены такой непреклонности, такой веры в свое дело, такой готовности либо победить, либо умереть, что видно было: эти люди будут сражаться до последнего вздоха, но не отступят и не откроют врагу дорогу на Москву.

В октябре 1919 года, когда Деникин был под Тулой, а Юденич под Петроградом, в партию влилось около двухсот тысяч сынов и дочерей советского народа.

В те дни Владимир Ильич Ленин писал:

«…это — чудо: рабочие, перенесшие неслыханные мучения голода, холода, разрухи, разорения, не только сохраняют всю бодрость духа, всю преданность Советской власти, всю энергию самопожертвования и героизма, но и берут на себя, несмотря на всю свою неподготовленность и неопытность, бремя управления государственным кораблем! И это в момент, когда буря достигла бешеной силы…»

Да, это было чудо, одно из тех чудес, которыми полна история нашей великой пролетарской революции!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.