«Я была, я есмь, я буду!»
«Я была, я есмь, я буду!»
Прошла уже неделя, как мы приехали в Берлин. Решено было, что при первой же возможности я уеду в Москву. А пока что я помогала Эрне: она была прачкой и стирала на господ. Господ в Германии осталось много, так что работы хватало: в понедельник Эрна отправлялась на квартиру господина судебного советника, во вторник она относила ему готовое белье и шла за бельем господина генерала, которое сдавала в четверг. В пятницу была очередь господина бывшего депутата социал-демократической фракции рейхстага, его белье сдавалось в субботу.
Господин судебный советник носил сорочки с крахмальными пластронами; господин генерал — шелковые рубашки; у господина бывшего депутата социал-демократической фракции рейхстага имелись бумажные сорочки (для выступлений перед рабочими собраниями) и крахмальное белье голландского полотна (для рейхстага и приемов). Дамы отдавали в стирку тонкие батистовые рубашки и панталоны, отделанные оборками и кружевами. Все это полагалось крахмалить и плоить. Моей обязанностью было греть воду и сторожить белье, развешанное во дворе.
Курт с утра ходил искать работу. Когда он возвращался, мы отправлялись на какое-нибудь собрание.
Третьего января он пришел домой рано и сказал, что поиски работы — бессмысленная потеря времени. В Берлине и без него, Курта Берге, четыреста тысяч безработных, какой же резон надеяться, что он, четыреста тысяч первый, что-то найдет?
— Будем лучше ходить гулять, — сказал он мне на своем неуклюжем русском языке. — А то ты вернешься в Россию назад и не будешь уметь рассказать про наш берлинский Тиргартен.
Был один из тех ясных зимних дней, когда в воздухе чувствуется мягкое дуновение весны. Мы шагали по дорожкам Тиргартена, под ногами похрустывал веселый голубоватый снег, такой непохожий на тот засасывающий снег, в котором мы вязли, пробираясь в Берлин.
Так хорошо было идти в этом прозрачном сиянии, ни о чем не думая!
Парк был безлюден. Мы медленно брели, подставляя лица теплому весеннему ветру. Но вдруг нами овладевало желание бегать, швыряться снежками, петь и аукаться. Казалось, что мы одни на свете.
Вечерело. Тени стали длиннеть, края облаков обвела светящаяся розовая кайма. Пора домой!
Подойдя к выходу, мы еще раз обернулись. В багровом свете заходящего солнца покрытые снегом и инеем деревья походили на яблони в цвету.
Кто мог представить себе, что несколько дней спустя под этими деревьями будет совершено одно из чудовищнейших преступлений в истории человечества?!
В субботу четвертого Курт снова принялся за поиски работы, а Эрна понесла чистое белье господину бывшему депутату социал-демократической фракции рейхстага. Прислуга сказала ей, что господин депутат пришел накануне очень поздно, ушел сегодня очень рано, кушал вчера и сегодня очень плохо.
Курт вернулся засветло, карманы его были набиты листовками. Он сообщил важную новость: правительство уволило с поста полицей-президента «независимца» Эйхгорна и назначило на его место правого социал-демократа Евгения Эрнста.
— Эти господа решили объявить нам войну, — сказал Курт, собрав на лестнице рабочее население дома. — Но мы им покажем!.. Мы отправим их к дьяволу! Завтра демонстрация, — продолжал он, показывая листовки, в которых говорилось: «Удар, — нанесенный по Эйхгорну, метит в германский пролетариат, германскую революцию». — Помните: завтра демонстрация!
— А дальше? — спросила я его, когда мы остались вдвоем.
— Что дальше? — удивился он. — Массы выйдут на улицу! Массы скажут свое слово! Шейдемановцы увидят, что массы не с ними!
И массы вышли… На следующее утро наш дом проснулся не по-воскресному рано. По меньшей мере в трети квартир хлопали двери и шипели горелки, на которых варился кофе.
Сначала из нашего дома вышло человек тридцать, потом к ним стали присоединяться другие. У инвалида с третьего этажа, потерявшего на войне правую руку, оказалось красное знамя, которое он припрятал после ноябрьских дней.
Со всех сторон появлялись группы людей, направлявшиеся к Унтер-ден-Линден. В молочном утреннем тумане то тут, то там вспыхивали алые знамена. Раздавались возгласы: «Долой Эберта и Шейдемана!», «Да здравствует Либкнехт!», «Да здравствует Эйхгорн!»
Около полудня кто-то предложил пойти к дворцу рейхсканцлера, резиденции правительства. Огромное здание казалось вымершим, окна были затянуты толстыми темными портьерами, высокие массивные двери наглухо закрыты.
Мы снова вернулись на Унтер-ден-Линден. Демонстранты продолжали стоять. Потом, не зная, что делать дальше, они начали расходиться. Я пошла с соседями домой. Курт отправился разыскивать товарищей. Он вернулся не скоро, и сказал, что часть демонстрантов заняла редакции социал-демократической газеты «Форвертс» и ряда буржуазных газет и что на завтра назначена всеобщая забастовка.
В эту ночь наш дом почти не спал. Еще затемно рабочие потянулись к себе на заводы. Ни одна буржуазная газета не вышла.
Курт не хотел брать меня с собой, но я его упросила. Было очень рано, утро наступало в сизом тумане. Когда мы шли, еще горели фонари, отбрасывая неясные, смутные тени.
На площади перед полицей-президиумом уже собралось много народу. Начинало светать. Туман редел. Толпа становилась все гуще. По всем улицам, прилегающим к площади, мерно и неудержимо двигались темные колонны, над которыми развевались красные знамена. У многих было оружие. Курт увидел вынырнувшего из тумана рабочего паренька, у которого на каждом плече висело по винтовке.
— Товарищ, поделись со мной! — попросил Курт.
— Бери!
Площадь уже не могла вместить всех пришедших. Люди заполнили прилегающие улицы и стояли вплотную друг к другу сплошной массой, растянувшейся на несколько километров. Собралось не менее полумиллиона человек. Никогда еще Берлин не видел такой мощной демонстрации революционных пролетариев.
Было очень холодно. По небу ползли низкие снежные тучи. Озябшие, плохо одетые люди переминались с ноги на ногу, терпеливо поглядывая на здание полицей-президиума. Там шло широкое совещание «революционных старост», большинство которых составляли «независимцы». Время от времени один из участников Совещания выходил на балкон и что-то говорил. По толпе передавали его слова: «Совещание продолжается», «Вопрос рассматривается», «Договоренность вот-вот будет достигнута».
Так прошел час, другой, третий. Люди продолжали ждать. Еще час, еще два, еще три. Уже стемнело, туман снова сгустился, но люди стояли, дрожа в своих тонких, холодных куртках, чаще всего перешитых из старых солдатских шинелей. Ведь они пришли сюда, чтобы победить или умереть, — и готовы были ждать, пока есть силы, чтобы их повели на бой.
А в полицей-президиуме все совещались и совещались. Наконец на балконе появился очередной оратор.
— Товарищи! — закричал он. — Мы пришли к решению вступить в переговоры с правительством. Ступайте по домам! Если вы понадобитесь, мы позовем вас!
По толпе прошел ропот недоумения и гнева: «Как? О каких переговорах с Эбертом и Шейдеманом может идти речь!»
— Мы располагаем сведениями, что правительство охотно согласится на уступки и пойдет на переговоры, — выкрикивал оратор. — Оно, как и мы, заинтересовано в том, чтобы предотвратить кровопролитие!
Но оратор глубоко заблуждался. Пока пятьсот тысяч берлинских пролетариев стояли на улице, а в полицей-президиуме совещались и совещались, в рабочем кабинете Эберта, во дворце рейхсканцлера на Вильгельмштрассе, собрались вожаки социал-демократической партии. Там же находился и бывший кильский губернатор, правый социал-демократ Густав Носке.
Люди, видевшие Носке, говорят, что это был человек с коротким грузным туловищем и огромными не по росту кулаками. Он никогда не выступал первым, а долго слушал других, поворачиваясь к оратору всем корпусом, а потом поднимался, упершись в стол своими огромными кулаками, и начинал говорить короткими, жесткими фразами, прямо выкладывая то, о чем Эберт и Шейдеман рассуждали со всяческими экивоками.
Так было и сейчас. Увольнение Эйхгорна явилось первым актом провокации, задуманной этими господами, чтобы вызвать массы на улицу, а потом устроить кровавую расправу. Провокация удалась, массы вышли, теперь пора было приступать к расправе.
Несколько лет спустя в книге своих воспоминаний «От Киля до Каппа» Носке рассказывал: «Кто-то спросил меня: „Не возьмешься ли ты за дело?“ На это я коротко ответил: „Отчего же нет! Кто-нибудь из нас должен же взять на себя роль кровавой собаки!“»
Носке был назначен главнокомандующим войсками, на которые возложено было водворение порядка. Не теряя ни минуты, он вместе с одним молодым капитаном, переодетым в штатское платье, отправился в здание Генерального штаба, чтобы обсудить положение с находившимися там кайзеровскими генералами и принять необходимые меры. Пройдя Вильгельмштрассе, они натолкнулись на Унтер-ден-Линден на рабочий патруль, но достаточно им было наплести какую-то малоправдоподобную историю — и их пропустили.
В одной из комнат в здании Генерального штаба собралось много офицеров и несколько генералов. Ими уже был заготовлен приказ о назначении генерала Гофмана командующим карательными войсками. Появление Носке и его заявление о том, что главное командование силами карателей возложено на него, было встречено шумным одобрением: кайзеровские офицеры и генералы успели кое-чему научиться за последние месяцы и понимали, насколько в данных условиях Носке удобнее в этой роли, чем Гофман.
Тут же было решено перенести штаб за Берлин, в Далем, и сконцентрировать в районе Потсдама ударный кулак для расправы с революционным Берлином.
В тот час, когда «независимцы» предложили берлинским рабочим разойтись по домам, заявив, что правительство Эберта — Шейдемана, не желая пролития крови, готово вступить в переговоры, к Берлину уже стягивались отряды белогвардейских молодчиков, на грузовиках прибывали пулеметы и артиллерия, из Киля была вызвана контрреволюционная бригада.
И вот «независимцы», вместо того чтобы… Эх, да что говорить!..
Двери балкона закрылись. Толпа еще несколько времени простояла в тщетном ожидании, а потом стала расходиться, подавленная, недоумевающая. Пошли и мы с Куртом.
Дома Эрна приготовила брюквенную похлебку. В этот день, как и полагалось по понедельникам, она ходила за бельем к господину судебному советнику. Белья ей не дали: господин советник с супругой и дочерью экстренно покидали Берлин, в доме укладывались чемоданы.
Пообедав, я села на стул возле печки.
— О чем ты думаешь? — спросил Курт.
— Так, ни о чем…
Меня знобило, в голове проносились обрывки бессвязных мыслей. В полузабытьи я видела большой, ярко освещенный корабль, который быстро несся вперед по широкой ночной реке. Потом я поняла, что это не корабль, а сверкающий огнями Смольный — такой, каким он был в великие Октябрьские дни.
Раздался звонок. Пришел товарищ — один из тех, с кем мы встречали Новый год. Он сказал мне, чтобы я никуда не ходила. Всем советским гражданам, находящимся в Берлине, надлежит сидеть дома: мало ли какую провокацию могут устроить шейдемановцы, если в их руки попадает кто-нибудь из русских.
Товарищ предложил Курту пойти вместе с ним. Курт оделся и взял винтовку, которую утром дал ему молодой рабочий. Какая-то неудержимая сила, заставила меня вскочить, броситься к нему, поцеловать его. Я стояла и гладила рукав его шинели до той минуты, пока он не ушел.
И тут для меня потянулись тяжелые, мучительные дни ожидания. Курт не возвратился ни в этот день, ни на другой, ни на третий. Газеты не выходили, а люди, бывавшие в городе, приносили самые фантастические, самые противоречивые слухи.
В среду Эрна пошла за бельем господина генерала. В городе постреливали. Неподалеку от Бранденбургских ворот Эрна видела большую колонну рабочих, которые шли к Аллее Победы и кричали: «Долой Эберта и Шейдемана! Долой переговоры! Да здравствует Либкнехт!»
Генеральский денщик сказал, что господин генерал находится за городом, но белье дал. На шелковой сорочке генерала желтело большое пятно. Эрна определила, что оно от шампанского.
В четверг мы получили коротенькую записку Курта. Он писал, что находится в помещении редакции «Форвертса», занятом революционными рабочими. Товарищ, который принес записку, сказал, что Либкнехт с утра до вечера выступает в разных концах города. Роза — тоже. Рабочим удалось овладеть рядом правительственных учреждений и вокзалов. В разных концах города происходят столкновения со сторонниками правительства, которые действуют под лозунгом: «За Национальное собрание! Против „Спартака“, против Либкнехта!» «Независимцы» ведут себя подло: они приняли предложение Каутского о посредничестве в переговорах, все время отступают перед шейдемановцами, соглашаясь на одно их условие за другим, и только ищут удобной лазейки, чтобы окончательно предать движение.
Эрна отнесла белье генерала. Генерал еще не вернулся.
В пятницу Эрна пошла к господину бывшему депутату социал-демократической фракции рейхстага. В стирку была дана только одна сорочка господина депутата. От сорочки пахло потом и табаком, воротник залоснился от грязи. Видать, господин депутат не сменял сорочку всю последнюю неделю.
В ночь с пятницы на субботу до нас донеслись звуки сильной стрельбы. До сих пор в городе происходили ружейные перестрелки, а сейчас били пулеметы и орудия.
В субботу к нам постучал инвалид с третьего этажа. Он сказал, что в город со стороны Потсдама вступили правительственные войска, которые возглавляет Носке. Они заняли штурмом помещение редакции газеты «Форвертс».
Весь день мы ждали Курта, в ночь на воскресенье мы не смыкали глаз. Но Курт не пришел.
В воскресенье утром прибежала горничная от госпожи судебной советницы. Господин советник вернулся в Берлин, накопилось очень много стирки. Кроме того, барышням надо разгладить бальные платья.
Правительственные войска продолжали очистку города от восставших. В понедельник рабочие были выбиты из последних своих укрепленных пунктов. После недельного перерыва вышли буржуазные газеты и «Форвертс». На первых страницах чернели аншлаги: «В Берлине все спокойно!»
«В Берлине все спокойно!» — писала в эти дни Роза Люксембург. «В Берлине все спокойно!» — твердит торжествующая буржуазная печать, твердят Эберт и Носке, твердят офицеры «победоносной армии», которых буржуазная толпа приветствует на улицах Берлина… «„Спартак“ — вот враг, и Берлин — вот место, где наши офицеры могут побеждать. Носке — вот генерал, который умеет одерживать победы там, где оказался неспособным генерал Людендорф».
И, обращаясь к врагам пролетариата с последними словами, которые ей суждено было произнести на земле, «Красная Роза» с ненавистью восклицала:
«В Берлине все спокойно!» Вы — тупые лакеи. Ваше спокойствие зиждется на песке. Революция уже завтра снова поднимется ввысь и трубными звуками, приводящими вас в трепет, прогремит: «Я была, я есмь, я буду!»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.