Глава VIII. Гёте как человек и деятель
Глава VIII. Гёте как человек и деятель
Характер Гёте. – Нравственность, религия, философские и политические убеждения. – Тёте как художник и поэт. – Его стихотворения и главнейшие крупные произведения. – Гёте как естествоиспытатель. – Многосторонность его деятельности.
Обрисовать в кратких чертах личность такого замечательного человека, как Гёте, – задача нелегкая. Нелегка она, во-первых, вследствие сложности его натуры, а во-вторых, вследствие той субъективности, с которой люди обыкновенно судят о характерах других людей и которой всего более следует избегать при суждении о великом человеке.
Одно не подлежит сомнению: личность Гёте была в высшей степени обаятельна. Ребенком он привлекал общее внимание и любовь своею красотой, в особенности чудными глазами и роскошными кудрями, а также своей живостью, наблюдательностью и не по-детски самостоятельным умом; юношей он пленял всех своей огненной, порывистой, гениальной натурой, а в старости, сделавшись чрезвычайно сдержанным и спокойным, внушал невольное почтение своим олимпийским величием. Что он был любимцем и баловнем женщин, на это указывает длинный ряд его любовных приключений, начинающийся, когда ему было всего четырнадцать лет, любовью к Гретхен и оканчивающийся лишь в старости поэта увлечением Ульрикой фон Левецов. Не меньшее очарование производил он и на мужчин, особенно в блестящее время своей юности и в расцвете «гениального периода»; но и в период его старости, когда от него «веяло холодом», все, кому выпадало на долю счастье видеться и говорить с ним, выносили из этого свидания глубокое впечатление, как о том красноречиво свидетельствует пример Наполеона I. Нет ничего удивительного, что Гёте был до некоторой степени избалован таким всеобщим вниманием к нему, особенно в первое время его жизни в Веймаре, в чем он и сам сознается. «Я не могу себе представить, – говорил он, – более претенциозного человека чем тот, каким я был в то время. Кажется, если бы мне возложили на голову корону, то я принял бы это как нечто должное и совершенно естественное».
Весьма существенной чертой характера Гёте была его чрезвычайная серьезность, заставлявшая его отдавать себе отчет во всем, что ему случалось видеть и узнавать. Черта эта начала проявляться с самого раннего детства и выразилась, между прочим, в том, что гениальный ребенок очень любил общество взрослых и старых людей; в юности эта же особенность характера стала причиной того, что ему скорее, чем кому-либо другому, надоели шумные удовольствия веймарского двора. Рядом с серьезностью в нем было необыкновенно много любознательности, которая не давала ему долго сосредоточиваться на одном предмете, а побуждала обращаться все к новым и новым занятиям и предприятиям. Любознательность эта была естественным следствием общей впечатлительности Гёте, в детстве и в ранней юности принимавшей иногда слишком нервный, болезненный характер в частности потому, что молодой поэт был почти постоянно окружен обществом женщин: матери, сестры, девицы Клетенберг. Отец Гёте не без основания спешил отправить Вольфганга в Страсбург, отчасти именно с целью избавить его от изнеживающего женского ухода. Впрочем, остаток этой болезненной впечатлительности сохранился у Гёте на всю жизнь в виде отвращения ко всяким зрелищам разрушения, страдания и смерти. Он не мог, например, спокойно видеть похорон и не присутствовал на погребении своих лучших друзей – Шиллера и Карла-Августа.
Благодаря своей любознательности Гёте уже в детстве обладал громадным количеством сведений по самым различным отраслям знания и искусства. Его интересовали даже такие сухие предметы, которые, казалось бы, должны быть совершенно чужды душе ребенка. Так, мы видели, что двенадцатилетний Гёте по собственной инициативе стал изучать древнееврейский язык и долго бился над ним, преодолевая трудности сложной еврейской грамматики и головоломного еврейского письма. Правда, при этом он имел в виду единственную цель: изучить Библию в подлиннике; но это доказывает лишь, что наряду с любознательностью юный поэт отличался и большой силой воли, которую он проявлял во многих случаях своей жизни, умея в критические моменты владеть собой и находя в себе достаточно самообладания, чтобы отучаться от всего, что казалось ему достойным порицания, а также и переносить с достоинством самые тяжкие потери.
Нет сомнения, что менее гениальный человек, чем Гете, при такой широкой любознательности, какая была ему свойственна, бесполезно расточил бы свои таланты, «разбросался» бы без всякого результата. Но Гёте благодаря своим необычайным дарованиям оставил по себе глубокий след почти во всех областях знания, с которыми он имел дело. Правда, он чувствовал себя все-таки более всего поэтом и иногда, в старости, выражал даже сожаление, что занимался в своей жизни слишком разнообразными предметами. «Я слишком много потратил времени на такие вещи, которые не принадлежали моей специальности, – говорил он Эккерману. – Когда я подумаю, сколько сделал Лопе де Вега, то число моих поэтических произведений представляется мне весьма незначительным. Мне следовало бы более держаться моего собственного ремесла… Если бы я меньше возился с минералами и лучше употребил свое время, то я обладал бы прекраснейшим венцом из лучших алмазов». Но поэт, занимаясь всеми искусствами и науками, лишь следовал неодолимому природному инстинкту, который побуждал его к всестороннему развитию своего ума, и едва ли следует особенно жалеть об этом. По справедливому замечанию Фихоффа, «из стремления Гёте к универсальности произошли плоды, которых нельзя было бы получить другим путем. Если мы и лишились через это дюжины-другой поэтических произведений, то подобная потеря с избытком уравновешивается великолепным образцом богато и гармонически развитого человека, образцом, который не только восхищал современников, но и служит предметом поучения потомству».
Что Гёте был человеком колоссального ума и необыкновенно талантливым, – об этом не станет спорить никто. Но был ли он добрым и хорошим человеком в общепринятом смысле, – вот вопрос, на который отвечают различно. Весьма распространено мнение, что Гёте был эгоист, заботившийся лишь о своем собственном благополучии, мало интересуясь другими людьми. Мнение это основывается главным образом на той замкнутости, несообщительности и внешней холодности, которые отличали Гёте во вторую половину его жизни. Гёте, действительно, мог и должен был казаться эгоистом, как об этом свидетельствуют письма Шиллера, касающиеся первых свиданий его с Гёте; но именно история отношений обоих великих поэтов служит лучшим доказательством того, что Гёте только казался эгоистом, но не был им в действительности. Как почти все даровитые люди, Гёте был чрезвычайно самолюбив и с юных лет знал себе цену; кроме того, он всегда дорожил мнением лишь немногих лиц, пренебрегая одобрением толпы. Как мы видели, зачатки презрения к ходячим людским мнениям зародились у него еще в раннем детстве, под влиянием разговоров в доме деда о Фридрихе Великом. Хотя Гёте и говорит в своей автобиографии, что эти чувства презрения и неуважительности к людям со временем ослабели, но на деле это было не совсем так. Длинный ряд успехов на различных поприщах и громкая слава, а с другой стороны, осуждение публикой тех из его произведений, которые он сам высоко ценил и которые действительно отличаются выдающимися достоинствами («Ифигения», «Tacco», «Эгмонт»), напротив, укрепили в нем недоверие и презрение к мнению большинства, как это ясно видно из одного его стихотворения, озаглавленного «Завещание», где он говорит, между прочим:
И если ты свой ум устроил,
И твердо лозунг свой усвоил:
«Что плодотворно, только в том
Есть истина», – то без волненья
Толпы выслушивай все мненья
И соглашайся – с меньшинством.
Так как Гёте часто не стеснялся открыто выражать этот свой взгляд на мнение публики и держал себя большей частью довольно недоступно и несколько высокомерно, то нет ничего мудреного в том, что весьма многим лицам он казался в годы своей старости несимпатичным, и только люди, близко знавшие его, могли видеть, какое сердце скрывается под его напускной холодностью.
Кроме указанных обстоятельств, кажущаяся холодность Гёте обусловливалась также многочисленностью и разнообразием его интересов. При массе мыслей, идей и образов, которые постоянно роились в его голове, при неудержимом инстинктивном стремлении творить, создавать, воплощать возникающие в уме представления, при той неутолимой любознательности, которая не покидала его до глубокой старости, до последнего дня жизни, – удивительно ли, что Гёте жил преимущественно своей богатой индивидуальной жизнью и склонен был уединяться от общества? Весьма многие из тех, которые слывут добрыми людьми, готовыми всегда помочь или посочувствовать ближнему, пользуются такой репутацией лишь благодаря малому развитию своей индивидуальности, бедности своей личной внутренней жизни; человек же, у которого жизнь так полна, как у Гёте, делает неисчислимое добро уже тем, что печется о всестороннем развитии и приложении своих дарований, ведь для этого нужно столько времени, спокойствия духа и свободы действий, что не остается ни малейшей возможности вести такой образ жизни, какой ведут обыкновенные «добрые люди».
Если прибавить ко всему этому, что Гёте в зрелом возрасте не терпел показной чувствительности и старался по возможности не выражать своих чувств перед посторонними, как бы сознавая, что истинное чувство всегда стыдливо и скрытно, то станет еще более понятным, почему за ним укрепилась во мнении многих и многих репутация человека холодного.
К счастью, сохранилось вполне достаточное количество неопровержимых доказательств того, что нашему поэту совершенно чужда была всякая черствость души, что сердце его, по справедливому выражению Юнга Штиллинга, было так же велико, как и его ум. Зная необычайную правдивость Гёте как лирического поэта, черпавшего материал для своих стихотворений почти исключительно из своей собственной жизни, нельзя не обратить внимания на превосходную оду его «Божество в человеке» («Das G?ttliche»), которая начинается следующей строфой:
Будь благороден, человек,
Будь к помощи готов и добр!
Знай: только в этом
Твое отличье
От всех созданий,
Каких ты знаешь.
Жизнь Гёте богата фактами, доказывающими, что эти благородные слова не были только словами. Много раз помогал он бедным людям, обращавшимся к нему с жалобами на свою судьбу; многих знакомых и друзей поддерживал он своим влиянием и деньгами, даже когда его собственные средства были еще весьма скудны. Еще в первый год своего пребывания в Веймаре он устроил подписку в пользу нуждающегося поэта Бюргера, а страсбургскому своему приятелю Юнгу Штиллингу, обремененному долгами, послал тридцать луидоров, – сумму немалую для того времени, когда за свою «Стеллу» Гёте получил гонорар всего в двадцать талеров. Гердеру, сильно допекавшему его своими резкими выходками, поэт доставил выгодное место в Веймаре и устроил воспитание детей его на казенный счет. Чрезвычайно трогательна история сношений Гёте с одним несчастным ипохондриком, которого поэт много лет поддерживал деньгами и советами, выплачивал ему пенсию из своего жалованья, снабжал платьем и разными другими вещами и наконец похоронил за свой счет. Имя этого бедняка осталось неизвестным, так как Гёте тщательно скрывал, кому он оказывает благодеяния. Как видно из последнего примера, «великий язычник» Гёте был на деле гораздо более христианином, чем многие из ортодоксальных верующих. Теплое участие принимал он также в судьбах простонародья. Когда в 1779 году разразился ужасный пожар в местечке Апольд, населенном ремесленниками (ткачами), Гёте целый день «жарился», помогая на пожаре, и впоследствии всячески хлопотал о погорельцах.
Этих фактов, кажется, достаточно, чтобы доказать, что Гёте не был равнодушен к бедствиям ближних. Но есть и другие доказательства того, что он обладал женственно нежным сердцем. Так, он чрезвычайно любил детей, и сам был их любимцем. Когда Гёте должен был уехать из Вецлара, чтобы положить конец фальшивому положению, в которое он попал, влюбившись в Шарлотту, невесту Кестнера, – младшие братья и сестры Лотты были крайне огорчены его отъездом. В Веймаре, сблизившись с г-жой фон Штейн, Гёте сильно привязался к ее сыну Фрицу и превосходно воспитал этого мальчика.
Чтобы закончить общий очерк характера Гёте, укажем еще на одну черту, не имеющую особенного значения, но довольно интересную. Гёте был довольно суеверен. Он любил иногда вопрошать судьбу посредством гадания, верил предчувствиям, верил в счастливые и несчастливые дни и так далее. Однажды, проходя по берегу реки, он бросил сквозь кусты в воду ножик, загадав, что если он увидит падение ножа в воду, то ему следует заняться живописью, а если сквозь кусты этого падения не будет видно, то ему не быть живописцем. 22 марта Гёте считал для себя несчастным днем. Как известно, он умер 22 марта 1832 года и, как говорят, неоднократно спрашивал утром в этот день, которое число. Эта наклонность к суеверию отчасти объясняется живой фантазией поэта и неослабным влиянием на него впечатлений детства, когда ум его был в особенности расположен ко всему таинственному, чудесному.
Почти столь же часто, как обвинение в эгоизме, возводили на Гёте и другое обвинение – в безнравственности. Еще в ранней юности он имел в глазах многих лиц репутацию испорченного юноши вследствие того, что был замешан в скандальную историю с Гретхен и ее веселой компанией. В Лейпциге на него тоже косились, особенно когда он написал сатиру на профессора Клодиуса; граф Линденау, узнав, что Бериш, служивший гувернером при его сыне, водит знакомство с Гёте, сразу отказал Беришу от места. Клопшток, как мы видели, резко упрекал Гёте за будто бы дурное влияние, которое он оказывал на герцога Карла-Августа. Особенно ополчились разные лица на нашего поэта после выхода в свет его «Римских элегий» – за их якобы бесстыдную чувственность. «Вильгельм Мейстер» также считался безнравственным произведением.
Как и в случае с обвинениями в эгоизме, Гёте отчасти сам способствовал распространению представления о нем как о человеке безнравственном. Пренебрегая мнением толпы вообще, он считал себя одного высшим судьей своих поступков. Если ему что-либо казалось справедливым и хорошим, то он не колебался поступить согласно со своим взглядом и смело бросал перчатку общественному мнению. В стихотворении «Завещание», отрывок из которого мы приводили выше, Гёте говорит:
Направь свой взор пытливой,
Во глубь души своей правдивой,
Чтоб в ней решимость почерпнуть;
Там высших правил свод и повесть:
Самостоятельная совесть
Во всех делах твой светоч будь!
Связь с Христианой и последующая женитьба на ней вопреки всем толкам и пересудам достаточно доказывают, как самостоятелен и последователен был Гёте в проведении принципа, высказанного в только что приведенной строфе. Такое презрение к общепринятой условной морали никогда не проходит безнаказанно. «Существует двоякая нравственность, – говорит Фихофф, – общая и специальная. Первая проста, вечно и везде имеет силу; вторая изменчива для разных стран и времен и отличается сложностью. По законам общей нравственности тот человек хорош, который, будучи свободен от эгоизма, любит ближних как самого себя; а по правилам специальной морали хорош только тот, который соблюдает обычаи и нравы, рассчитанные на общее благо. Гёте считал себя чистым с точки зрения общей нравственности и успокаивался на этом». Если же вспомнить, что никто так не упрекал Гёте в безнравственности, как веймарские дамы, сами отличавшиеся изрядной распущенностью и, по свидетельству Шиллера, все до одной хорошо знакомые с разными любовными приключениями, – то нетрудно составить себе понятие о том, чего стоила веймарская «специальная нравственность».
Люди, для которых условная мораль олицетворяет незыблемые устои общественной жизни, конечно, не могут не осуждать человека, склонного руководиться в своих действиях исключительно внушениями собственной совести, хотя бы он и старался соблюдать при этом основное и высшее правило нравственности: не делай и не желай другому того, чего не желаешь себе. По отношению к этому правилу Гёте, действительно, имел основание не бояться упреков; что же касается условной морали, то в жизни, как в искусстве, он был склонен всегда стоять как можно ближе к природе, почти не обращал внимания на суждение общества и мог, конечно, казаться безнравственным с узкой точки зрения немецких филистеров и филистерш.
Смешно было бы оправдывать Гёте в тех кутежах и излишествах, которые он позволял себе в молодости, как смешно было и называть его за это безнравственным. В истории с Гретхен он был замешан лишь как влюбленный в эту девушку, а о проделках компании узнал последним; если он вел неправильную жизнь в период своего лейпцигского студенчества, то какой же студент никогда не кутил и что в этих кутежах особенно безнравственного? Серьезнее те обвинения, которые выставляют на вид его непостоянство в любви и нерасположение к женитьбе. Действительно, когда читаешь историю Фридерики Брион, то сердце невольно сжимается от жалости к этой милой благородной девушке, которую Гёте увлек и затем покинул. Но, во-первых, отношения его к Фридерике, как и к другим девушкам, которыми он увлекался, не заходили слишком далеко, доказательством чему служит то, что все эти девушки или повыходили замуж (Кетхен, Лотта, Лили), или же получали предложения, от которых отказывались по собственной воле (Фридерика). Во-вторых, Гёте сам увлекся Фридерикой невольно и со всею искренностью и легкомыслием двадцатилетнего юноши, от которого невозможно требовать, чтоб он с первого же дня знакомства с симпатичною ему девушкой рассуждал, может ли он на ней жениться или нет. Та же причина, которая не позволила ему жениться на Фридерике, без сомнения, не позволила жениться и на Лили: он был уверен, что брак этот не будет счастливым, и потому решился остановиться вовремя. Нерасположение Гёте к женитьбе является едва ли не главным его недостатком в глазах его немецких биографов. Забавно видеть, как они сожалеют об этой прискорбной, по их мнению, черте в жизни великого поэта, как ставят ему в пример Шиллера, как находят чуть ли не единственный недостаток г-жи фон Штейн в том, что она будто бы удержала Гёте от своевременной женитьбы. Так и представляешь их усердными союзниками г-жи Дельф, которая из сил выбивалась, лишь бы женить Гёте на Лили или на какой-нибудь другой девице. Между тем действительная причина, удерживавшая поэта от брака, заключалась, по-видимому, в осознании лежащих на нем трудных и многочисленных задач и в желании быть свободным для подготовки к их осуществлению. Всякая женитьба, хотя бы и самая счастливая, до известной степени связывает человека, налагая на него многочисленные обязанности. Карлос в «Клавиго» Гёте восклицает: «Жениться! Жениться как раз в то время, когда жизнь только готовится развернуться во всю ширь! Создать семью, ограничить себя, когда еще не совершил и половины своего пути, не сделал еще и половины своих завоеваний!» Такие же мысли волновали, по-видимому, и самого Гёте, когда он думал о браке. Свое духовное развитие Гёте счел относительно законченным только после поездки в Италию, – и как раз после этой поездки он и сделался семьянином, хотя в подруги жизни и выбрал себе вовсе не такую женщину, как ожидали в Веймаре. Раз связав свою судьбу с женщиной, он был уже примерным супругом и отцом семейства.
Что касается сочинений Гёте, то в настоящее время едва ли кому-либо придет в голову считать безнравственными, например, «Римские элегии» или «Вильгельма Мейстера». Элегии могут шокировать только тех, кого оскорбляют наивные описания Гомера, Овидия и других древних классиков или кого наводят на дурные мысли обнаженные мраморные статуи великих скульпторов. «Вильгельм Мейстер» безнравствен разве лишь тем, что в нем поэт совершенно объективен, не дает никаких нравственных оценок поступкам действующих лиц; словом, по меткому выражению Льюиса, мы в этом произведении «не видим даже и полы проповеднического стихаря».
К общим обвинениям Гёте в безнравственности примыкает и упрек в том, что он будто бы был честолюбивым и льстивым царедворцем. Много раз обсуждался вопрос, зачем Гёте избрал себе придворную карьеру, которая якобы затрудняла свободное развитие его поэтического таланта. На этот вопрос лучше всего отвечает Льюис: «Гёте должен был избрать себе какую-нибудь карьеру. Довольствоваться карьерой поэта в то время было столь же невозможно, как и теперь; карьера эта весьма соблазнительна, она дает славу, но – не дает денег… Обвиняющие его в том, что он тратил время на придворные пиршества и на такие правительственные дела, которые столь же хорошо, как и он, могли бы исполнить другие, должны бы хорошенько подумать, сберег ли бы он время, если бы, например, посвятил себя юриспруденции и вынужден был бы толкаться по залам франкфуртских судов?» Если прибавить к этому, что придворная карьера, обеспечивая Гёте в материальном отношении, давала ему громадный жизненный опыт и почти безграничные возможности для наблюдений над общественной жизнью, то выбор этой карьеры станет понятным и без предположения, что поэта влекло к ней честолюбие. Талант его вовсе не ослабел при дворе; это достаточно доказывается тем фактом, что длинный ряд своих лучших произведений Гёте написал после того, как поселился в Веймаре. Лишен всякого основания и упрек в низкопоклонстве перед коронованными особами. Гёте, правда, всегда соблюдал правила вежливости, а когда нужно – и этикета, но он не церемонился отказывать герцогу в его просьбах, отказался явиться ко двору при приеме короля Виртембергского и вообще держал себя вполне независимо. Известен анекдот о встрече Гёте и Бетховена в Карлсбаде с австрийской императрицей. Гёте очень вежливо раскланялся первый, а Бетховен ждал первого поклона со стороны лиц императорской фамилии и только кое-как ответил на этот поклон. Если этот анекдот о чем-либо и свидетельствует, то разве лишь о невоспитанности Бетховена, а не о низкопоклонстве Гёте.
Религиозные воззрения Гёте, как и его взгляд на нравственность, не раз были предметом сокрушения его друзей и злобной критики врагов. Обладая в высшей степени самостоятельным умом, Гёте, как мы видели, с самого раннего детства интересовался религиозными вопросами и старался создать собственную религию. В соответствии с теми влияниями, которым он подвергался в течение жизни, он много раз видоизменял свои религиозные воззрения, но никогда, даже в эпоху наибольшего сближения с девицей фон Клетенберг, не мог всецело примкнуть ни к одной религиозной секте. Библию он глубоко чтил и чрезвычайно интересовался ею, но гораздо более как историческим и литературным памятником, чем как религиозной книгой. Чем ближе знакомился Гёте с естествознанием и с классическим искусством, тем сильнее удалялся он от общепринятых форм религии, а по возвращении из Италии стал выражаться об этих формах так резко, что глубоко огорчил своих религиозных друзей и заслужил прозвище «великого язычника». С этого времени религией Гёте окончательно сделался так называемый пантеизм, то есть признание безличного божества как животворной силы, разлитой в природе и нераздельной с нею. Гёте верил в бессмертие души, как это видно из разговора его с Фальком после смерти Виланда. Вообще же его религия была скорее философски-эстетическая, чем этическая, хотя он чрезвычайно высоко ценил христианское нравственное учение.
«Как бы ни была высока умственная культура, как бы глубоко и широко ни разрослось знание, просветляя человеческий разум, – не может никогда человек стать выше той нравственной культуры, которая озаряет нас своим светом со страниц Евангелия», – говорил он Эккерману. Выше мы видели, что с нравственной стороны Гёте нередко выказывал себя человеком, поступающим по отношению к ближним истинно по-христиански.
Из только что сделанного очерка этических и религиозных убеждений Гёте отчасти выясняются и его философские воззрения. Как восторженный обожатель природы, как ум вполне самостоятельный и полагающийся единственно на собственный опыт Гёте не мог быть расположен к метафизике и неоднократно осмеивал ее с чрезвычайною меткостью и остроумием. Из философских систем всего более привлекали его учения Спинозы и Канта; что же касается личных философских воззрений Гёте, то они чрезвычайно приближались к положительной и эволюционной философии нашего времени. Он ставил себе за правило «исследовать все, что доступно исследованию, а на недоступное взирать с безмолвным уважением». Эта мысль прекрасно выражена в словах Фауста:
Достаточно познал я этот свет,
А в мир другой – для нас дороги нет.
Слепец, кто гордо носится с мечтами,
Кто ищет равных нам за облаками!
Стань твердо здесь и вкруг води свой взор:
Для мудрого и этот мир не вздор.
Соответственно этому вполне позитивному взгляду смотрел Гёте и на задачи человека. Целью жизни он считал всестороннее развитие всех способностей индивида, упражнение их в борьбе с трудностями и приложение на благо себе и другим людям. Поэт превосходно выразил это воззрение в трогательном и возвышенном предсмертном монологе Фауста. Чтобы сделать этот монолог более понятным для читателя, не лишним будет напомнить вкратце содержание четвертого и пятого актов поэмы. Император, которому Фауст помог одержать победу над мятежными вассалами, дает ему в собственность часть морского берега. Для увеличения своих владений Фауст, проводя каналы и воздвигая плотины, отвоевывает себе часть морского дна и устраивает обширную страну, которая постоянно должна укреплять свои плотины, защищаясь от наводнений. Смерть застает его за осушением болот в этой стране:
Стоит болото, воздух заражая
И весь мой труд испортить угрожая:
Предотвратить гнилой воды застой —
Вот высший и последний подвиг мой!
Я целый край создам обширный, новый,
И пусть мильоны здесь людей живут,
Всю жизнь, ввиду опасности суровой,
Надеясь лишь на свой свободный труд.
Среди холмов, на плодоносном поле
Стадам и людям будет здесь приволье,
Рай зацветет среди моих полян;
А там, вдали, пусть яростно клокочет
Морская хлябь, пускай плотину точит:
Исправят мигом каждый в ней изъян!
Да, мне открыли долгой жизни годы
Закон, который вечно не умрет:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто ежедневно с бою их берет.
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной
Дитя, и муж, и старец пусть ведет,
И я увижу, в блеске силы дивной,
Свободный край, свободный мой народ!
Тогда-то я скажу: мгновенье,
Прекрасно ты! Продлись, постой!
И не сметут столетья, без сомненья,
Следа, оставленного мной!
Эти мужественные благородные слова престарелого Фауста представляют в то же время profession de foi[2] самого Гёте, неустанно работавшего всю свою жизнь и оставившего в науке и поэзии глубокие следы, которых «не сметут столетья»!
Что касается политических убеждений Гёте, то, как мы уже видели в главе XVII, он был весьма нерасположен к политике и всячески старался держаться в стороне от нее.
Как художник и мыслитель, занятый лишь высшими, отвлеченными интересами, он мало интересовался практической жизнью и мало понимал ее. Так, он не понял Французской революции, не верил в возможность близкого освобождения Германии от господства Наполеона, не мог освоиться с конституционными порядками, которые были введены в Веймаре с 1816 года. Последнее было вполне понятно при том пренебрежении к мнению большинства, каким отличался Гёте. Когда в 1823 году ландтаг потребовал от него отчета в употреблении денег, ассигнованных на художественные и научные учреждения, Гёте рассердился, обиделся и послал пару строк, в которых были обозначены, без всяких подробностей, общие цифры прихода, расхода и остатка. Большинство депутатов расхохотались от души, когда им прочли этот курьезный «документ», но другие рассердились, и великой герцогине стоило много труда уладить этот конфликт. Едва ли нужно прибавлять, что все счета и другие оправдательные документы были у Гёте в порядке, и что он не хотел представить их палате только потому, что не допускал недоверия к своему слову. Как мало интересовался Гёте политикой, показывает следующий факт, сообщенный Эккерманом. Когда в Веймар пришла весть об Июльской революции (1830 год), Сорэ, один из близких знакомых Гёте, отправился к нему.
– Ну, – спросил его поэт, – что вы думаете об этом великом событии? Наступило извержение вулкана: теперь пойдут уж разговоры не при закрытых дверях!
– Страшная история, – отвечал Сорэ, – но чего же можно было и ожидать при таком министерстве? Гёте посмотрел на него с удивлением.
– Мы, кажется, не понимаем друг друга, – сказал он. – Я совсем не об этих вещах говорю. Я говорю вам о том, что произошло в Парижской академии, о споре первостепенной важности между Кювье и Жоффруа Сент-Илером.
Отвращение Гёте к политике послужило, как мы уже знаем, поводом к обвинению его в отсутствии патриотизма. Если под патриотизмом понимать не только любовь к отечеству, но и национальную ненависть, то Гёте, конечно, был плохим патриотом, так как расовая ненависть была совершенно чужда душе его. «Между нами, – говорит он Эккерману, – я никогда не ненавидел французов, хотя и радехонек был, что мы от них избавились. Да и как бы я, для которого важны только культура или варварство, мог ненавидеть нацию, чуть ли не самую цивилизованную на свете, которой я и сам обязан значительной долей моего развития?» Но при полном отсутствии, притязаний на всякую национальную исключительность, при полном отсутствии ненависти к другим нациям Гёте вовсе не лишен был чувства любви к отечеству, как не был лишен и национальной гордости. В доказательство приведем весьма замечательный разговор его с историком Луденом (1813 год). «Не верьте, – говорил Гёте, – будто я равнодушен к великим идеям свободы, национальности, отечества. Нет, эти идеи составляют часть нашего существа, никто не может отрешиться от них. И судьбы Германии я горячо принимаю к сердцу. Я часто испытывал горькое чувство печали при мысли о немецком народе, который так почтенен в отдельных своих представителях и так ничтожен в целом. Сравнение немецкого народа с другими нациями возбуждает в нас мучительные чувства, которые я так или иначе стараюсь заглушить в себе. В науке и искусстве нашел я крылья, которые держат меня выше этих чувств, так как наука и искусство составляют мировое достояние и перед ними исчезают границы национальностей. Но утешение, доставляемое ими, все-таки лишь относительное утешение; оно не может заменить гордого сознания, что принадлежишь к великому, сильному, уважаемому и грозному народу. Также утешает нас и вера в будущность Германии, вера, которой я крепко держусь. Да, немецкий народ имеет будущность. В настоящее время, говоря словами Наполеона, судьба нашей нации еще не созрела. Если бы германцы не имели другой исторической задачи, кроме разрушения Римской империи и создания нового мира на ее развалинах, то они давно бы погибли. Но они уцелели и притом настолько еще сильны и даровиты, что им, наверное, предстоит еще что-нибудь великое, настолько же превосходящее их прежние подвиги, насколько выше стало их образование и развитие. Но времени и ситуации, в которых это произойдет, невозможно предвидеть, как нет возможности ускорить наступление этого момента. Нам, отдельным лицам, остается пока лишь увеличивать и распространять развитие нашего народа, добросовестно трудясь соответственно своим дарованиям, склонностям и общественному положению, увеличивать это развитие как в низших, так, в особенности, в высших слоях, чтобы не оставаться позади других наций, но даже стоять в этом отношении впереди их; тогда дух наш не будет падать, а останется бодрым и веселым, и мы будем способны ко всякому великому подвигу, когда наступит день славы».
Мы привели эту довольно длинную выписку, во-первых, потому что она заключает в себе истинно золотые слова, из которых ни одного нельзя выпустить, а во-вторых, потому что она вполне убедительно опровергает нелепое мнение, будто бы Гёте не дорожил судьбою своего отечества: напротив, он дорожил ею больше, чем кто-либо, и любил свою родину высшей, благороднейшей любовью.
Переходя к характеристике Гёте как художника и поэта, мы должны оговориться, что будем здесь очень кратки, так как художественная деятельность его настолько колоссальна, что о ней нужно говорить или очень много, или лишь в самых общих чертах.
Из биографии Гёте видно, что он интересовался и увлекался всеми изящными искусствами. Чрезвычайно занимала его живопись. При своей склонности к непосредственному созерцанию и изображению природы он, как мы видели, долго колебался в окончательном выборе своего художественного призвания и хотя уже с детства чувствовал себя поэтом, но сомневался, не следует ли ему сделаться живописцем. Несмотря на отсутствие настоящих способностей к рисованию, он упорно упражнялся в этом искусстве и в Риме, как мы знаем, прилагал все свои усилия в этом направлении. Также увлекался он и скульптурой и сам пробовал лепить из глины. Только после долгой борьбы он убедился, что не сделает на поприще живописи и ваяния ровно ничего. «Из моего долгого пребывания в Риме я извлек пользу, – писал он, – я окончательно отказываюсь от мысли сделаться живописцем». Музыка также была ему весьма приятна, а в старости, особенно после сближения с Цельтером, сделалась даже его настоятельной потребностью; но степень его знакомства с музыкой и его музыкальное развитие были, по-видимому, не особенно высоки, хотя он составил «таблицу к учению о звуках» (в письмах к Цельтеру), содержащую в себе, как уверяют, весьма замечательную систему философии музыки. Настоящей сферой его художественной деятельности, помимо эстетической критики, в которой Гёте обнаруживал массу знания и вкуса, была, конечно, поэзия, – Гёте был величайший мастер слова и в особенности стиха.
Как поэт Гёте был более всего и прежде всего лириком. Лирические стихотворения его, материал для которых большей частью почерпнут из его собственной жизни, отличаются необыкновенной прелестью, правдивостью и простотой изображения, а также красотой формы. Лирическое направление преобладает и в тех его произведениях, которые относятся, собственно, к драматическому роду поэзии. Так, «Фауст», носящий название «трагедии», в сущности, должен был называться «драматической поэмой», так как состоит из ряда отдельных сцен, мало между собой связанных и имеющих часто совершенно лирический характер.
Драмы Гёте большей частью не сценичны, страдают отсутствием драматического движения, монологи действующих лиц слишком длинны и требуют от слушателя чересчур напряженного внимания. Причиной этого является стремление Гёте выразить преимущественно внутреннюю душевную жизнь своих героев, то есть и в драмах он остается по преимуществу лириком. Это происходит, впрочем, не от неспособности Гёте сообщать драматическое движение своим трагедиям. Как драматург он, конечно, вообще не может быть поставлен рядом с Шекспиром, но некоторые сцены и пьесы его показывают, что он мог бы развернуть свой драматургический талант в гораздо большей степени, чем сделал это в «Ифигении», «Эгмонте», «Tacco». Заключительная сцена первой части «Фауста» (Маргарита в тюрьме), по единогласному свидетельству критиков, полна драматической жизни и трагизмом своим производит такое потрясающее впечатление, что ее можно поставить рядом с лучшими драматическими сценами Шекспира. Драма «Клавиго», которую критика ставит не высоко в эстетическом отношении, отличается зато ясностью и сценичностью; пьеса легко читается и еще легче смотрится на сцене. Очевидно, Гёте не столько не мог, сколько не желал быть писателем для театра. Медленное развитие действия, обилие лирических и иных отступлений, а также чересчур длинные описания разных подробностей характерны также и для романов Гёте. Наиболее лирический роман – «Страдания юного Вертера» – отличается также сентиментальностью. Другие романы нашего поэта гораздо более спокойны и чрезвычайно реалистичны, в особенности «Вильгельм Мейстер», то есть, собственно, его первая часть («Годы странствий»). В эпической поэзии Гёте показал себя замечательным мастером, написав «Германа и Доротею». Словом, он обнаружил громадный талант во всех родах изящной литературы, но, повторяем, наивысший – в лирической поэзии. Как романист и драматург он имеет много слабых сторон, как лирик – он безукоризнен и недосягаем.
В нашем кратком очерке мы не можем излагать содержания отдельных произведений Гёте; кто желает ближе познакомиться с ними и с критикой их, того мы отсылаем прямо к сочинениям великого поэта и к тем литературным источникам, которые указаны в предисловии к настоящей биографии. Здесь же мы ограничимся некоторыми замечаниями о капитальнейшем из произведений Гёте – о «Фаусте», и не только потому, что это произведение – лучший драгоценный камень в великолепной короне царя поэтов, но и потому что «Фауст» имеет громадное биографическое значение, на которое нельзя не обратить внимания в жизнеописании Гёте.
В литературе всех времен и народов не найдется другого произведения, которое так тесно было бы связано с жизнью автора, как «Фауст» Гёте. «Фауст», можно сказать, рос, развивался, совершенствовался и состарился вместе с поэтом. Еще ребенком, бегая по улицам Франкфурта и покупая книжки у букинистов, познакомился Гёте с легендой о «Фаусте», а странствующие комедианты, представляя кукольную комедию о докторе-чародее (как у нас на улицах представляют «Петрушку»), придали этой легенде в глазах юного поэта еще больше интереса и образности. В студенческие свои годы Гёте, как мы видели, чрезвычайно много думал о фабуле этой кукольной комедии, которая привлекала его тем более, что в стремлениях Фауста он находил много общего со своими собственными стремлениями. Как Фауст, он стремился к неограниченному знанию; как Фауст, он занимался всевозможными науками, не исключая даже магии и алхимии, которыми он одно время сильно увлекался под влиянием девицы Клетенберг и ее приятеля врача. Изображение любви Фауста к Маргарите обязано своей живостью сердечным волнениям, которыми так богата была жизнь молодого Гёте; имя Гретхен он заимствовал из истории своей первой любви, в нравственном облике Маргариты запечатлелись, по-видимому, черты Фридерики. Как Гёте, сперва вращавшийся в среде студентов и бюргеров, впоследствии вступил в большой свет, переселившись в Веймар, так и Фауст, ознакомившись с волнениями «малого света», появляется при дворе императора; как Гёте бежит от туманного немецкого романтизма и ищет возрождения под ясным небом Италии, так и Фауст отправляется в Грецию отыскивать царицу красоты – Елену. Конечный жизненный идеал Гёте и Фауста, как читатель мог убедиться из вышеприведенных выписок, один и тот же. Словом, между стремлениями, характером и убеждениями героя поэмы и автора ее существует полный параллелизм.
Начав «Фауста» двадцати с небольшим лет от роду, Гёте окончил его менее чем за год до своей смерти; другими словами, эта колоссальная драматическая поэма создавалась понемногу и с большими перерывами в течение шестидесяти лет. Понятно, что связь разных сцен ее, написанных в разное время, не всегда достаточно ясна и непринужденна и что сцены эти не все одинакового достоинства. Отсюда не следует, однако, что в «Фаусте» отсутствует общий план, что вторая часть его, как утверждают многие, представляет нечто совершенно отдельное от первой. Нет сомнения, что план поэмы подвергался с течением времени детальным изменениям, что когда Гёте писал первые сцены, то, как Пушкин в своем «Онегине», «даль свободного романа, как сквозь магический кристалл, еще неясно различал»; но с другой стороны, по совершенно справедливому замечанию Фихоффа, «вполне достоверно, что прежде чем первая часть была окончена, Гёте уже ясно представлял себе дальнейший жизненный путь Фауста и развязку поэмы». Развязка эта предрешена уже в «Прологе на небе» и в некоторых местах первой части, как это можно доказать при подробном разборе «Фауста». Будучи связана с первой частью единством плана, вторая часть заключает в себе высказанное в предсмертном монологе «Фауста» решение жизненной проблемы, которая в первой части только поставлена. Поэтому первая часть без второй представляет лишь отрывок; но отрывок этот по своему художественному достоинству стоит в общем заметно выше второй части, носящей на себе явственный отпечаток старости поэта. Правда, и во второй части есть места, неподражаемые по силе и красоте, а с другой стороны, и первая часть не свободна от недостатков, более всего портящих вторую: она не лишена местами весьма туманного символизма и вставок, совершенно посторонних целям поэмы. Так, в первой части находится интермедия «Сон в Вальпургиеву ночь», представляющая собой группу эпиграмм, не вошедших в сборник «Ксении». Гёте не знал, куда девать эти эпиграммы и решился наконец включить их в «Фауста». Вторая часть, впрочем, гораздо более первой грешит подобными посторонними включениями. При чтении надо уметь отделять их от сути, и это-то и составляет одно из существенных затруднений в понимании второй части «Фауста». До какой степени Гёте иногда злоупотреблял этим бесцеремонным и противохудожественным приемом, показывает история возникновения романа «Годы странствий Вильгельма Мейстера». Роман этот составился из ряда мелких повестей, написанных в разное время; сперва эти повести были кое-как соединены общей нитью, но потом Гёте прибавил к ним еще массу всевозможного материала, чтобы не пропали даром разные недоделанные вещи, сохранявшиеся в его архиве. Таким образом возникла рукопись, которую Гёте предположил распределить в три тома; но при печатании оказалось, что рукопись была переписана слишком разгонисто, так что два последних тома вышли бы слишком тощи. Тогда Гёте, не долго думая, собрал еще листов на шесть-на восемь всяких обрывков (разные мелкие заметки, изречения и т. п.) и составил из них две главы, которые и приклеил к своему роману для утолщения его. Получилось Бог знает что; публика недоумевала и сердилась, а Гёте смеялся. Эта история наглядно показывает, как мало дорожил он мнением публики.
Нам остается обрисовать еще в кратких чертах научную деятельность Гёте. Из биографии его видно, что он чрезвычайно интересовался естественными науками: минералогией, геологией, ботаникой, зоологией (собственно, сравнительной анатомией), оптикой и метеорологией.
Как натуралист Гёте более теоретик и философ, чем кропотливый добыватель фактов. В науках, метод которых по преимуществу индуктивный, Гёте шел путем дедукции и благодаря этому, если исходная точка его была верна, достигал блестящих результатов, если же он исходил из неверных положений, – все более и более заблуждался, и тем сильнее, чем более данная наука требовала приложения индуктивного метода. Шиллер в следующих словах чрезвычайно метко характеризует направление научной деятельности Гёте (в письме к нему): «Вы ищете в природе необходимого, но ищете его на самом трудном пути, которого остерегается каждый человек более слабых сил, чем ваши. Вы берете всю природу в целом, чтобы пролить свет на отдельные ее части; во всеобщности всех родов явлений ищете вы основ к объяснению всего индивидуального».
В минералогии Гёте был очень хорошим для своего времени знатоком минералов и горных пород, а в геологии – рьяным противником вулканизма. Здесь он более симпатизировал нептунической теории Вернера. Как в политике революции и войны были противны душе Гёте, так и в истории развития земной коры он не хотел признать видной роли за внезапными изменениями и переворотами.
Чтоб росли, цвели природы чада,
Переворотов глупых ей не надо,—
говорит он устами «Фауста». Гёте склонялся скорее к допущению медленного и постепенного изменения Земли преимущественно под влиянием вод океана, приближаясь в этом отношении к тому взгляду, который впоследствии мастерски был развит Лайелем и получил общее признание в науке.