ГЛАВА 2. ОТСТАВКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 2. ОТСТАВКА

Нам по службе нет счастья в роду

[773].

Служебный путь Лескова, случайный и прерывистый вначале, в последней его фазе был полон прямого трагикомизма, разрешившегося в конце концов беспримерным апофеозом.

Оппозиционность Лескова год от года росла. Его статьи, как и беллетристические произведения, вызывали негодование властительного Победоносцева [774], “смиренных” членов “святейшего правительствующего синода”, величайшего лицемера и ханжи государственного контролера Т. И. Филиппова и многих других, вроде “картинно пламеневшего” [775] в славянофильстве московского публициста И. С. Аксакова, не говоря уже о всем лагере “львояростного кормчего” влиятельных “Московских ведомостей” и “Русского вестника” М. Н. Каткова.

Почему-то сам он, как это ни странно, точно не задумывался над тем — совместимо ли с занимаемым им служебным положением, год от года становившееся все менее “благонамеренным”, если не “потрясовательным”, направление всей писательской его деятельности? Почему-то не собрался пересмотреть вопрос — нужна ли ему вообще нa что-нибудь эта нудная служба с ее жалким окладом, отнимающая так много рабочего времени от писательства, со всеми ее досаждениями! Что могла она сулить в будущем, если до сих пор приносила только одни уязвления, недвижимо держа его на самой низшей оплаченности в восемьдесят рублей в месяц, не повышая в чинах даже “за выслугу лет”! Шел планомерный измор. Как можно было его не замечать и терпеть! Положение тем более удивительное, что, как уже упоминалось раньше, весь этот “Комитет мерзил” Лескову еще с 1875 года, а ученого председателя его Лесков, опасаясь своей вспыльчивости, почитал за счастье “не видеть” вовсе.

Он хорошо помнил, что при определении его на службу министр обещал просившим за него дать ему должность чиновника особых поручений с окладом в две тысячи рублей в год. Помнил и то, что “по радению” того же председателя, Георгиевского, место это “было передано Авсеенке, жена которого умеет вести дела своего мужа” [776].

Авсеенко, несравнимо превосходя Лескова в области дипломов, далеко не был сравним с ним в одаренности, знании России и ее народа. Ни “Соборян”, ни “Запечатленного ангела”, ни “Очарованного странника” за ним не числилось, и ничего равного им не ожидалось. Не вызывали его произведения и ничьего восхищения и благодарности за них. Но Георгиевский безошибочно понимал, что никто из слишком “высоких”, а с тем и далеких, не станет следить, сколь он фактически ублагоустроит служебно навязанного ему сотрудника с большим литературным именем. Чиновному сердцу безукоризненно выдрессированный и почтительный Авсеенко был, конечно, неизмеримо любезнее журналиста, позволившего себе, кстати сказать, не так давно вышутить внешность будущего председателя Ученого комитета. Сделано это было в статье, посвященной разносу В. П. Авенариуса, под заглавием “Литератор красавец”, где походя был упомянут “недавний случай с сотрудником Московских ведомостей г-м Георгиевским, которого туркофил Лонгворт нарочно поставил лицом к лицу против хорошо сложенного турка и сделал между ними двумя сравнение, довольно невыгодное для России, имевшей, к несчастью, на этот раз своим представителем не бойкого г. Авенариуса, а скромного г. Георгиевского” [777].

В свое время профессиональный фельетонист, критик и полемист едва ли помнил, когда, где, кого и чем задел под горячую руку. Это случалось часто и не казалось сколько-нибудь значительным. Напротив, мнивший себя уже совсем значительной персоной Георгиевский едва ли забыл оцарапавшее его перо.

Обход Лескова обещанным министром местом и окладом знаменовал явное нерасположение к нему Георгиевского. Сразу же ни в чем не оправдывались ожидания, связывавшиеся с возобновлением государственной службы: вместо сколько-нибудь ощутительного укрепления бюджета и выполнения иногда любопытных, живых служебных заданий предстояло полустариковское сидение за рассмотрением книг, издаваемых для народа под нестерпимым гнетом “благочестивого вельможи”, — он же “верующий мирянин”, — явно относившегося к Лескову более чем “странно приимно”.

Вот, например, как он приглашал к себе достаточно известного уже писателя на литературное чтение:

“Милостивый государь,

Николай Семенович!

По странной забывчивости, которая объясняется до некоторой степени вчерашним болезненным моим состоянием, я не просил вас сделать мне честь пожаловать ко мне сегодня часов около девяти:

А. Н. Майков обещал прочитать свой перевод Эсхилова Агамемнона. Искренно преданный

А. Георгиевский

Воскресенье.

3-го марта 1874 г.” [778].

Почти официальное вступительное обращение, напряженно-изощрённая формула “сделать мне честь пожаловать”, весь тон и стиль записки нарочито сух. Невольно начинает казаться, что хозяин первоначально “не просил” к себе приглашаемого не по одной “забывчивости”. Возможно, что А. Н. Майков, ценивший большую литературность Лескова, обмолвился желанием иметь его своим слушателем, после чего пришлось исправлять “забывчивость”. Кого искренно хотели видеть у себя по какому-нибудь случаю, того приглашали за несколько дней. Так почиталось и радушнее и… вежливее.

Оказывалось, что на то же самое чтение и в тот же самый вечер, но, по обычаям дома видимо, в более ранние часы, Лесков был зван и И. А. Гончаровым. Здесь с ним познакомился А. В. Никитенко [779]. Майков, следовательно, читал 3 марта 1874 года свой перевод сперва у Гончарова, а затем и у Георгиевского. Присутствовал ли на втором чтении Лесков — не знаю. Вероятно, да. У Гончарова не засиживались.

С конца 1885 года Лесков стал дарить известному коллекционеру рукописей и документов П.Я. Дашкову кое-какие автографы. В их числе оказалось и приведенное выше письмо, на котором даритель сделал красными чернилами пояснение:

“Георгиевский Александр Иванович. Экс-либерал из Одессы. “Рука Каткова” и “подобие Бисмарка в России” по определению Делянова”.

12 июля 1875 года Лесков писал из Парижа киевской старушке А. Р. Сотничевской о своих знакомых аристократах, через которых надеялся пристроить ее на службу в Петербурге: “Люди, опять повторяю, несравненно приятнейшие, чем всякая провинциальная шушера и чиновная шишмара, взросшая в пресмыкательстве и добивающаяся его от других” [780].

Какую надутую “чиновную шишмару” мысленно видел писавший — ясно.

В связи с крушением в 1877 году семьи знакомство его с Георгиевским сходит на нет. Видаются они теперь исключительно в Комитете, в строго служебной обстановке. Это продолжает ухудшать достаточно сухие отношения.

В марте 1878 года каким-то образом в “Русском вестнике” — после четырехлетней мертвенной паузы — проскальзывает “Ракушанский меламед” Лескова. Затем наступает уже окончательное разобщение с Катковым, закономерно переходящее вскоре в непримиримую вражду.

Георгиевский по-прежнему неизменно близок с “трибуном Страстного бульвара”. Хорошо помня значительность роли последнего в принятии Лескова на службу в Министерство народного просвещения, “рука Каткова” всесторонне учитывает свершившееся изменение расположения фигур на шахматной доске. Сообразуясь с ним, Георгиевский усугубляет холодность к Лескову. Никогда не дышавшие искренностью встречи становятся едва выносимыми. Выгода в создавшемся положении, несомненно, на стороне начальствующего.

Легко представить себе, с каким усердием принялась дальше эта “чиновная шишмара” отравлять жизнь пылкому подчиненному!

Забывая повышать оклад Лескова, Георгиевский не забывал “всучать” ему многотрудные “работки” или щекотливые в разрешении “щетинки”.

Довольно упомянуть хотя бы один доклад Лескова, потребовавший для его заслушания нескольких заседаний: четыре вторника подряд [781]. Тут разбирался всесторонне острый вопрос о допущении к преподаванию в народных школах “закона божия” недуховными лицами. Один такой труд, в шесть печатных листов, изданный по распоряжению министра [782], казалось бы, мог вызвать внимание к работнику, упорно выдерживаемому в “черном теле”. Но у Георгиевского не могло лежать сердце к человеку, чуждому раболепия.

Случалось, и не один раз, что министр, через директора Департамента народного просвещения Э. Г. Брадке, просил Лескова дать свое заключение о какой-нибудь лично заинтересовавшей его книге или по какому-нибудь вопросу, даже выходящему за пределы ведения Министерства народного просвещения. Это тоже не повышало благорасположения ревнивого Георгиевского.

Лесков задыхался. Его возмущало в этом человеке все: напускная церковная религиозность, упоенность своим положением, торжественность его появления на заседаниях Комитета непременно последним, дабы иметь возможность благосклонно принять почтительное приветствие всего состава возглавляемого им органа и, первым опустясь в председательское кресло, милостиво пригласить всех занять свои места. Это пышное “сретание”, повторявшееся каждый вторник, мутило дух уже отвыкшего от многого литератора. Чтобы не вставать при появлении его превосходительства в распахивавшихся курьером дверях, Лесков никогда не садился до появления последнего. Мелочь? Пожалуй. Но ценная для постижения болезненности самолюбие одного и опьяненности своим величием другого.

С своей стороны Лесков точно торопился, чем был в силах, вызывать неудовольствие и самого министра. На исходе первого же года службы под началом Д. А. Толстого, занимавшего одновременно и “пост” обер-прокурора святейшего Синода, в газете князя В. П. Мещерского появилась бесподписная статья Лескова “Об обращениях и совращениях” [783], явно сочувственная противному церкви штундизму и даже раскольничеству, заканчивавшаяся едким указанием на мертвенность работы синодальной книжной лавки. Это не могло нравиться Синоду. В иерархической последовательности чувствует себя задетым и сам обер-прокурор, он же министр просвещения. По его требованию в княжьей газете помещается синодское “опровержение” [784]. Сиятельный редактор и сиятельный же министр, встретясь в “свете”, вероятно одинаково улыбаясь, обменялись несколькими словами о не совсем благоправной статье, но, несомненно, неодинаково отпустили этот грех ее автору. Лесков собирался было возражать на “опровержение”, но увидал, что затею эту надо оставить [785].

“Уважаемый Иван Сергеевич, — пишет он через несколько лег Аксакову. — …Есть в моей жизни такой анекдот: Катков, в заботах обо мне, просил принять меня чиновником особых поручений (2000 р[ублей]), но у меня оказался “мал чин”, т[ак] как я был тогда губернский секретарь в 40 лет. Можно было это обойти назначением к исправлению должности, но решили, что довольно с меня и меньшего жалованья, — назначили членом Уч[еного] комитета (1000 р[ублей]), и с тех пор я здесь 8 лет “в забытьи”, хотя Толстой знал меня хорошо, считая по его словам (Кушелеву и Щербатову) “самым трудолюбивым и способным”, и лично интересовался моими мнениями по делам сторонним (напр[имер], церковным). Наконец, им стало стыдно не давать мне ничего, и Георгиевский лет через пять после моего поступления сделал представление о награде меня за многие полезные труды и “за прекрасное направление, выраженное в романе Некуда…” — чем бы вы думали? — чином надворного советника, т. е. тем, что дается каждому столоначальнику и его помощникам. Мне это испрашивалось в числе 20 человек, назначаемых к особым наградам к новому году. И что, вы думаете, последовало? Толстой на обширном и убедительном докладе Георгиевского надписал “отклонить”, а из числа 20 чиновников одного меня вычеркнул… И это всякий чиновничек Д[епартаменепартамен]та видел и хохотал над тем, “что значит быть автором Некуда”. “После того и деться некуда”, — острил в сатире Минаев… Чем же эта молодежь напоевалась, видя такое усердие меня обидеть, признаться сказать, в таком деле, которое мне и не интересно, п[отому] ч[то] быть или не быть “надв[орным] советником” уже конечно — все равно. — Мне кажется, что это стоит рассказать, и если придет к слову, я против того ничего иметь не буду” [786].

В чем же разгадка такого упорного отклонения даже по существу смехотворного служебного повышения Толстым? Кара за своевольную явку при определении на службу не в ведомственном вицмундире, а в черном фраке? За неприятную статью в “Гражданине”? Допустимо.

Лесков не раз рассказывал о таком случае. На каком-то аристократическом рауте [787] несколько особенно расположенных к нему дам засыпали Толстого упреками за невнимание его к талантливому подчиненному, автору стольких превосходных художественных произведений. Дав им полностью разрядиться, граф с непревзойденной предупредительностью ответил: “О, mesdames, вы несправедливы в ваших обвинениях меня. Как раз напротив: я чрезвычайно ценю ум, опыт, глубину знаний и исключительную даровитость вашего рrоt?g? [788] и широко пользуюсь ими для разрешения многих неясных мне вопросов. Этим я перед всеми отличаю исключительную ценность этого удивительного работника. Чего же больше? И, смею вас уверить, пока я министр, это так и останется, без малейшего изменения”.

М. И. Кушелева, Мокринские и другие великосветские болтуньи передавали этот “дискурс” Лескову как нечто очень веселое и грациозное, видимо не постигая цинизма толстовского решения.

Но это из области гостиных causeries [789], по-нашему, пустомельства, а есть ключ к объяснению поразительных незадач Лескова в Министерстве народного просвещения повернее.

“А. Толстой со мною был превосходен… — раскрывал положение дела И. С. Аксакову Лесков, — он меня больного просил, напр[имер]” пробежать вовсе не касавшиеся М[инистерства] н[ародного] п[росвещения] доносы по Синоду, желая моего чутья, “где тут правда”, но он не любил людей с своим мнением” [790].

Высокомерие не прощало самобытности в подчиненных. Успех снискивала “умеренность и аккуратность”, искательная почтительность, прекрасно уживавшаяся в Георгиевских, Марковичах (“Лакевичах”), Авсеенках и “совоспитанных им” с надменностью по отношению к младшим по рангу. Такие продвигались легко и успешно без проявления ими слишком большого усердия. Среди книг, вручавшихся Лескову Георгиевским на разбор, бывали “прехитростные” и во всяком случае требовавшие большого извития мысли и формы в заключениях об их забраковании, особенно если они поступали в Комитет из уже одобривших их учреждений, вроде Цензурного комитета Министерства внутренних дел или духовной цензуры. Довольно двух примеров.

“Святость царского имени”, изделие некоего “крестьянина” Ивана Савченкова. Одно заглавие, казалось, предопределяло и обеспечивало успех книги во всех ведомствах и инстанциях. Лесков дает заключение, выдержанное по редакции, но убийственное для судьбы этой тошнотворно верноподданнической, глубоко невежественной и пошлой стряпни.

“Венок царю — великомученику, государю императору Александру II Благословенному”, сочинение “простолюдина” Г. И. Швецова. Опять — все от первого слова уверенно забронировано от какой-либо критики, и опять полный лесковский разгром.

Кому из высокопосаженных приятны такие “особые мнения” неуемного, в сущности едва принятого, члена Комитета! Тем паче при условии, что одобрение бракуемых им изданий было министром почти обещано каким-нибудь светским ходатаям с весом.

Но за Лесковым в ходе лет накоплялись и другие вины. К несомненному неудовольствию не только “Гундольфа”, но и самого графа, в нарушение традиций строгого охранения от огласки всего ведомственного, он находил, что из протекавшего в комитетских заседаниях “нечто может быть рассказано” в печати и, исходя из такого предположения, делился многим с читателями “Исторического вестника”. Время от времени здесь появлялись статьи, одними своими заглавиями внушавшие подозрения и опасения: “Заказная литература” [791], “Благонамеренная бестактность” [792], “Венок царю великомученику…” [793] и т. д.

В статье с хлестким заглавием “Литературный разновес для народа”, помещенной в распространеннейшей столичной газете, он зло высмеивал чтиво, которым насыщают простолюдинов некие бойкие издательства, в то время как казенное, по распоряжению бывшего министра народного просвещения и обер-прокурора Синода графа Д. А. Толстого закрыло даже свою лавку на Литейной улице, потому что заведовавший ею синодский чиновник “прокинулся на счетах” [794], читай — проворовался.

Это был не первый выпад по адресу недружелюбного в прошлом министра.

Несколько раньше, вслед за его отставкой, в другой столичной газете, в статьях, объединенных названием “Духовный суд” (позже “Епархиальный суд”), Лесков писал: “Лучшие люди в пашем духовенстве, не стоя на стороне графа Д. А. Толстого, — который сделал” кажется, все от него зависевшее, чтобы его не укоряли в искании людского расположения, — в этом деле глубоко сожалели о том, как далеко зашла враждебность, какую возбудил против себя этот сановник, говоря о котором, можно было припомнить пословицу: “гнул, не парил — сломал, не тужил” [795].

Полгода спустя в рассказе “Дворянский бунт в Добрынском приходе” говорилось еще сильнее: “Успеху статьи высокопреосвященного Агафангела, конечно, много содействовало то, что она метила против нынешнего московского митрополита Макария Булгакова и тогдашнего “полномочного мирянина” св[ятейшего] Синода Д. А. Толстого, который умел стяжать себе общее нерасположение всей страны, но по св[ятейшему] Синоду едва ли не сделал, в ряду ошибок, много хорошего” [796].

Каждое новое отражение в печати чего-нибудь, связанного с должностной осведомленностью или с личными счетами по службе, раздражало министерских зубров. Морщился уже и когда-то так расположенный к Лескову, сейчас министр народного просвещения, И. Д. Делянов.

А из-под пера писателя шли статьи одна другой еретичнее и “потрясовательнее” [797].

В январе 1883 года, заведомым усердием Лескова, в нескольких номерах “Нового времени” проходит смелая и прелюбопытнейшая статья его киевского друга профессора Ф. А. Терновского — “Столетний юбилей митрополита Филарета” [798]. Ею с беспощадной убедительностью развенчивался, едва не приобщенный к лику святых, прославленный митрополит московский Филарет “мудрый”, Дроздов, из глаз которого, “яко мнилось”, “семь умов светит” [799], автор знаменитого православного катехизиса, жестокосердный крепостник, выведенный Лесковым, в частности, в лице архиерея, оправдывающего жестокое телесное наказание благородного рядового Постникова в рассказе “Человек на часах”.

Статья вызывает взрыв гнева всех высших правителей и одновременно самое горячее сочувствие ее автору и признание ее исторической правды и ценности в кругах свободомыслящих читателей.

В том же году указом Синода, но распоряжению Победоносцева, Терновский лишается кафедры в Киевской духовной академии. Грозит ему, в заботах о нем Делянова, потеря кафедры н в Киевском университете, но смерть его весной 1884 года опережает это мероприятие. Возмущены даже славянофилы.

10 ноября 1884 года Лесков писал И. С. Аксакову: “Не знаю, в милости я у вас ныне или в немилости? Со дня памяти митрополита Филарета Дроздова вы лишили меня “Руси”. Гнев оный ощущаю, Филарета же чтить не могу” [800].

Едва верховные властители стали оправляться от ошеломившего их выступления Терновского, как новая разрывная бомба — пространная статья Лескова с говорящим за себя заглавием: “Поповская чехарда и приходская прихоть” [801].

В конце этого дерзкого вызова тому, в чем виделись сила и крепость царства Александра III, в примечании давалось якобы редакционное, но явно лесковское, многозначительное обещание: “В одной из ближайших книжек “Исторического вестника” мы дадим полный абрис вероотступнических заблуждений графа Л. Толстого и Достоевского в соответствии с идеями призвавшего их к ответу г. К. Леонтьева”.

Терпение власть предержащих иссякает. Создается мощный враждебный Лескову комплот. В него входят по преимуществу былые чтители его таланта, когда-то пленявшего их своими произведениями. Во главе становится Победоносцев. Единодушны с ним министр внутренних дел, Д. А. Толстой, которому сейчас уже есть за что лично посчитаться с язвительным журналистом, затем государственный контролер Т. И. Филиппов, про которого Лесков позже смастерит эпиграмму:

Хоть у гроба у господня

Он зовется эпитроп.

Но для нас он мерзкий сводня,

Льстец презренный и холоп

[802].

Обложение, угрожающее затянуться мертвою петлей.

По служебной подведомственности Делянову поручается обуздать и направить литературную деятельность состоящего в его министерстве писателя или, еще лучше, просто спустить с рук вредного служащего.

Помнящий прежние дружеские отношения Делянов мнется, не решается пригласить Лескова для щекотливого увещания. Ждет случая. Невдолге последний создается. 8 февраля 1883 года, в один из вторников, день обычных заседаний Комитета, выпадает встреча в прохладном круглом зале.

Вот как, под свежим еще впечатлением, описал ее сам Лесков одному из немногих своих друзей, Ф. А. Терновскому: “Дело рассказывать долго нечего: оно произошло 9-го [803] февраля — с глазу на глаз у Дел[яно]ва, который все просил “не сердиться”, что “он сам ничего”, что “все давления со вне”. Сателлиты этого лакея говорили по городу (Хрущов, Егорьевский и Авсеенко), будто “давление” идет даже от самого государя, но это, конечно, круглая ложь. Давителями оказались Лампадоносцев и Тертий [804]. Прошения не подал и на просьбу “упомянуть” о прошении — не согласился. Я сказал: “Этого я позволить не могу и буду жаловаться”. Я хотел вынудить их не скрываться и достиг этого. Не огорчен я нисколько, но рассержен был очень и говорил прямо и сказал много горькой правды. На вопрос: “Зачем вам такое увольнение” — я ответил: “Для некролога” и ушел. О “Комаре” [805] не было и помина, а приводились “Мелочи архиерейской жизни”, Дневник Исмайлова[806] и “Чехарда”, в которой мутили не факты, а выводы об уничтожении выборного начала в духовенстве. Припоминалось и сочувствие Голубинскому[807], и намекалось на вашу статью о Филарете. Доходило до того, что я просил развить: слышу ли это от министра или от частного человека? Он отвечал: “И как от министра и как от вашего знакомого”. Я сказал, что это мне не удобно, ибо, по-моему, “до министра это не касается, а моим знакомым я не мешаю иметь любое мнение и за собою удерживаю то же”. И вот вообще все в этом роде. “Новости”, выгораживая меня от Марковича, дали мне возможность написать “объяснение”, которое вы, чай, читали. — Сочувствие добрых и умных людей меня утешало. Вообще таковые находят, что я “защитил достоинство, не согласясь упомянуть о прошении”. Не знаю, как вы об этом посудите. Я просто поступил по неодолимому чувству гадливости, которая мутила мою душу во время его подлого и пошлого разговора, — и теперь не сожалею нимало. Мне было бы нестерпимо, если бы я поступил иначе, — и более я ничего не хочу знать… Если вас может интересовать сочувствие и отношение ко мне товарищей, то прилагаю вам записочку Аполлона Майкова (которую прошу и возвратить) — увидите, чт? это была за комедия и что сочувствие умных людей со мною. Посетили меня и сочувствовали и председатель судебной палаты Кони и светила адвокатуры, — словом, думаю, что я, значит, поступил как надо. Но я вас люблю, вам верю и хочу слышать ваше мнение. Вы знаете: это нужно человеку раздосадованному. Других дурных чувств у меня, слава богу, нет, и “ближние мои” это те, кто понимает дело умом и сердцем” [808].

Месяц спустя после события Лесков мог вполне искренно писать, что он “не огорчен нисколько”, но в первые дни переносил происшедшее со всею остротой своего “нервического” темперамента.

Сон был потерян. Презреть обиду не было уменья.

Он охотно рассказывал навещавшим его паломникам о своем разговоре с рыхло-крупным “Меделяновым”, удовлетворенно слушал соболезнования, выражение сочувствия, возмущения, признания верности и достоинства его поведения на протяжении всей интермедии.

Это несколько успокаивало. Однако острая взвинченность нервов и никогда не покидавшая истерия приносили свои плоды.

В частности, в темных проемах дверей или в их фрамугах начала появляться “серая женщина”. Неясная в очертаниях, она недвижно смотрела на поддававшегося галлюцинированию расстроенного Лескова. Вечерами отец выбегал из кабинета ко мне, а ночью, захватив подушку, покидал свою спальню, чтобы лечь на мой диван, за моей спиной.

Пришлось посоветоваться со старинным знакомым, медицинским светилом Э. Э. Эйхвальдом. Тот рекомендовал взять четыре-пять сотен рублей и поехать на недельку-другую в Москву “рассеяться”.

Спасибо, раньше, чем Лесков собрался последовать этому указанию, наступило облегчение, сник серый призрак, возвратилась способность спокойнее все воспринимать, работать, написать Терновскому. Все начинало входить в норму.

Но в первые дни говорилось много, подробно, образно, с живой инсценировкой и с точным приведением еще хорошо звучавших в собственных ушах заключительных реплик. Эти рассказы прочно запомнились и мною.

Быстро оценив праздность диалога, Лесков в один из сочтенных им удобным моментов встал с намерением уйти. Встал и Делянов, продолжая какие-то оправдательные изъяснения мотивов своих предложений, в которых завяз. Почему-то оба они оказались около одного из окон. Вынужденный слушать его, Лесков “нетерпяче” сел на подоконник, предоставив министру завершать свои декларации стоя, Делянов, проявляя великолепную чиновничью выдержку, что называется, вида не подал и продолжал уговоры. Убедясь, наконец, в неодолимости собеседника, категорически запрещавшего упоминания в увольнительном приказе о прошении об отставке, Делянов растерянно восклицает:

— Но зачем же это вам нужно, Николай Семенович, непременно без прошения-то?

Полный презрения к беспомощно запутавшемуся министру и гордый сознанием себя представителем родной литературы, писатель сходит с подоконника и жестко бросает представителю власти:

— Нужно! Хотя бы для не-кро-ло-гов: моего… и вашего!

С этим он покидает опешившего сановника и, не заходя в Комитет, оставляет негостеприимное министерство.

Час назад запинавшийся перед Лесковым и, может быть, действительно лично не искавший разрыва с ним, Делянов теперь уже озлоблен.

Впрочем, когда-нибудь да надо было кончить с этим. Лишь бы не нашумели газетчики или литературщики. Но в сущности и это не страшно.

Бюрократическая машина приходит в движение. 9 февраля подписывается “определение” министра народного просвещения за № 1878, коим совершается “отчисление” Лескова от министерства, а 21 февраля приказом министра за № 2 оно закрепляется. Все просто: и без прошения, и без объяснения причин, и без рубля пенсии за двадцать лет “беспорочной” службы отечеству, но с великодушным упоминанием, что права на получение знака об этой беспорочности в случае соответственной выслуги в будущем — не лишается.

Туго затянувшийся узел разрублен. Но дело этим не кончается. 1 марта в № 29 “Церковно-общественного вестника”, в разделе “Внутренние известия”, среди назначений по Министерству народного просвещения стоит: “отчислен” от министерства “коллежский секретарь Лесков (известный наш писатель) с 9-го февраля”.

Это первая ласточка.

8 марта в № 63 сравнительно либеральной газете “Новости и биржевая газета” появляется редакционная заметка об увольнении известного писателя Н. С. Лескова “без прошения от службы”. Говорится, что известие это “произвело некоторую сенсацию, что “решительность формы” увольнения “не могла не удивить”. Далее вспоминалось, что лет десять назад “тоже был уволен” Б. Маркович [809], “но тогда были на то и достаточно веские поводы. Что же касается увольнения г. Лескова, то оно просто является каким-то вопросом и во многих возбуждает недоумение”.

Лесков получает возможность гласно разъяснить “недоумение” открытым письмом, помещаемым этою же газетой в ее № 65 от 10 марта 1883 года:

“Малозначительное событие — оставление мною службы в ученом комитете Министерства народного просвещения неожиданно для меня сделалось предметом разнообразных толков, которые частию проникли в печать и, как у вас сказано, “возбуждают недоумение”, которое я имею побуждение разъяснить.

Я отчислен от министерства “без прошения” по причинам, лежащим совершенно вне моей служебной деятельности, которая в течение десяти лет признавалась полезною и никогда не привлекала мне никакого упрека и ни одного замечания при трех министрах: графе Д. Л. Толстом, А. А. Сабурове и бароне Николаи. — Для оставления службы мне не вменено никакой вины, а указана только “несовместимость” моих литературных занятий с службою.

Ничего более.

В том, что я отчислен не по прошению, а “без прошения”, тоже нет ничего меня порочащего или обидного. Мне была предоставлена полная возможность отчислиться по той форме, которая обыкновенно признается удобнейшею, но я сам предпочел ту, которая, на мой взгляд, более верна истинному ходу дела.

Этим, я надеюсь, могут быть разъяснены все “недоумения” моих ближних и дальних друзей и недругов”.

С “Новостей” перепечатывает это письмо, без всякого комментария, “Новое время” в № 2526 от 11 марта, а 12 марта московская небольшая, очень распространенная в провинции “Газета А. Гатцука” в № 10.

Лесков вздохнул: ни передернуть с причиной отставки, ни втихомолку сбыть ее с рук — не удалось. Дело приобрело широкую огласку, вынесено на суд общественности. Предотвратить или пресечь это не оказалось возможным. Неудовольствие верхов было значительно, но бесплодно.

Не стремясь к тому, гонители оказали неоценимую услугу изгнанному.

На пятом десятке лет Лесков снова, как когда-то на исходе третьего, но уже бесповоротно, целиком отдается литературе, не отнимая у нее ни часа времени на служебные доклады, заключения, записки. Выходило по пословице: “не бывать бы счастью, да несчастье помогло”. Да еще и как вовремя раскрепостив писателя — за одиннадцать лет до смерти.

Совершенно неожиданным для очень многих явился язвительный отклик на открытое письмо Лескова “Вестника Европы” [810]. Оставаясь безразличным к самоуправству, учиненному в отношении писателя с большим уже именем, К. К. Арсеньев наивно, но и зло недоумевал — как это, мол, человек, удовлетворявший своей работой подряд трех министров, не сумел поладить с четвертым. Получилось вроде косвенного оправдания административного произвола при одновременном наведении какой-то тени на потерпевшего от него.

Прочитав статью, Лесков пишет ответ и шлет его 11 апреля С. Н. Шубинскому при строках:

“Наконец я дочитался до того, что мне было нужно для ответа на каверзу Арсеньева в “Вестнике Европы”. Посылаю вам мою заметку с покорнейшею просьбою непременно поставить ее в майскую книгу. По существу она касается сколько меня, столько же “Исторического вестника”. — Если же вы не можете ее напечатать в майской книге, то возвратите ее немедленно: я ее напечатаю в “Новостях” [811].

Она попадает в майскую книжку “Исторического вестника”, в раздел “Заметки и поправки”, под заглавием: “Коварный прием (два слова “Вестнику Европы”)”. Эпиграф взывает к справедливости: “Аще зле глаголах, свидетельствуй о зле; аще же добре, что мя биеши”. В автографе зачеркнуто другое заглавие — “Каверзный прием” [812].

Заметка завершается словами: “Но притягивать человека [813] к ответственности за то, в чем он не виноват, — это совсем недостойно литературной критики и напоминает коварные приемы “крючков двуконечных” [814].

Этим схватка оказалась поконченной.

Любопытно, как, в противовес претендовавшему на особый либерализм “Вестнику”, отнесся к событию духовный журнал. И притом тогда, когда оно уже начинало призабываться.

После различных общих сведений о писателе в конце не без сочувствия говорилось: “Само собой разумеется, что для такого писателя, как Н. С. Лесков, подобная неудача не может иметь существенного значения, но как карьерный случай по службе — это едва ли не единичный в своем роде пример, который в другой раз, может быть, и не повторится” [815].

А вот суворинский “Исторический вестник”, не на шутку смущенный гневом на Лескова сильных мира, потерял охоту дать в “ближайших” или в дальнейших своих книжках обещанный “абрис” вероотступничества Л. Толстого с Достоевским и правоверия К. Леонтьева.

Лесков не сдался и, в разнобивку, жертвуя целостностью впечатления, а может быть, и глубиной разработки темы, но выигрывая в расширении аудитории, перенес борьбу с К. Леонтьевым и могущественными его покровителями на газетные столбцы, горячо ратуя там за Льва Толстого, как, в известной мере, и за Достоевского [816].

Еще десять лет спустя, уже больной и старый, он взволнованно писал М. О. Меньшикову по поводу статьи последнего “Работа совести” [817], ошибочно объединяя на этот раз “Поповскую чехарду” с одновременно писавшейся и оповещавшейся в примечании к “Чехарде” полуготовой своей статьей, фактически появившейся в “Новостях” только 1 апреля того же года, и отсюда ведя свое “изгнание из Министерства народного просвещения” [818].

Навсегда расставшись с Деляновым, Лесков не забывает его в приятельских беседах, письмах и даже в некоторых статьях, увы, не узренных автором в печати, а частию никем и до сего дня.

Бесхитростная издательница детского журнала “Игрушечка” А. Н. Толиверова додумалась однажды, еще в дни службы писателя, искать через него протекции у Делянова. Лесков отклонил просьбу.

Два года после отставки писателя она просит его чем-то поддержать вступающую на стезю искусства какую-то совершенно неизвестную ему девицу. Письмо ее застает его не в духе. У меня идут волнующие отца серьезнейшие экзамены. Просительница попадает, как говорится в пьесе Сухово-Кобылина “Дело”, в “содовую”. Ответ получен потрясающий.

“Немилосердная Александра Николаевна!

Прошу меня извинить, что я отослал к вам обратно ваше письмо и билет. Это было в такую пору, когда я ничего не видел от боли головы — после целой ночи чтения. Я не мог читать весь вчерашний день — и письмо ваше мне читал Дрожжин. Билет мне ни на что не нужен. Просить за девушку, начинающую свою артистическую карьеру исканием реклам и протекций, я ни для кого и ни за что не стану. Я удивляюсь — как вы меня странно и обидно понимаете и как вы понимаете чистоту поведения в литературе?! Раз вы меня просили о ходатайстве у Д[е]л[яно]ва, к которому я питаю только презрение, вполне им заслуженное; а теперь вы желаете меня употребить на послуги девчонке, которая столь шустра, что начинает с устройства себе реклам… Если бы я мог что-либо сделать ей с чистою совестью, то это я бы хотел ей как можно чувствительнее повредить за ее пакостное направление, столь гадкое в ее молодые годы… Она мне не внушает ничего, кроме отвращения и презрения. И так, конечно, отнесется к ней всякий опрятный в душе человек. Прошу вас на меня никогда не смотреть как на пешку, которую можно двинуть без разбора во всякий след. Это всегда будет ошибочно и мне несносно. — Притом, — позвольте вам сказать, — вы не только крайне неосмотрительны, но вы также женщина и без сострадания к людям, имеющим право на сострадание… — Вы забываете, что я сам — человек, и человек замученный, — и что мне нет отдыха с своими собственными делами; — что я кроме того — отец и переживаю в это самое время роковые минуты в жизни самого близкого мне существа… Где же ваше сердоболие?.. Что мне такое до какой-то девчонки и до ее пустых происков?

Н.Л.” [819]

Чувствуется большая раздраженность. По применявшемуся иногда Лесковым выражению, она, видимо, “подняла со дна души все сметьё”, включив в него и Делянова.

20 июля 1887 года умирает Катков.

Живущий на даче на острове Эзеле, в Аренсбурге, Лесков сейчас же пишет умопомрачительную статейку, без заглавия, начинающуюся вводными выражениями из церковных песнопений: “Память праведного с похвалами”, “Честна пред господом смерть преподобных его”. В тексте ее говорится: “Сказалась его смерть и на работе железных дорог: из Петербурга в осиротелую Москву не потяготился проехать сам И. Д. Делянов, чтобы над свежей могилой лейб-пистуна и гоф-вдохновителя министра народного просвещения пролить слезу благодарности от муз российского Парнаса… Что вспомнит каждый из литературного наследия Каткова при первом же упоминании его имени? Конечно, классицизм, ради торжества которого он не только создал на весьма сомнительное приношение Полякова особый Лицей, столь же далекий от афинского, насколько П. М. Леонтьев был не похож на Аристотеля, как бы на этот счет ни судил осиротелый ныне А. И. Георгиевский, но и всю русскую школу от Ревеля до Иркутска и Оренбурга под единообразный колер греко-римского тонкословия…”

Заканчивался этот поразительный некролог строками: “Кто по намекам наших беглых строк с достаточной ясностью сообразил, во что России обошлись и еще обойдутся в грядущем эти дары Каткова, тот, пожалуй, подумает, что И. Д. Делянов обнаружил бы большую прозорливость, если бы смирно сидел на паперти армянской церкви и не утруждал себя поездкой в Москву на похороны Каткова”.

Статья была послана в “Новое время” и даже набрана там в отсутствие Суворина, но, попав ему на глаза, была, по его приказанию, разобрана. Увидеть свет ей привелось только через 47 лет [820].

В 1893 году Лесков заносит в записную книжку:

“На смерть М. Н. Каткова

Убогого царя советник и учитель,

Архистратиг седой шпионов и попов

И всякой подлости ревнивый охранитель,

Скончался Михаил Никифорыч Катков.

Над свежей падалью отребий олимпийских

Слился со всех сторон в гармонию одну

Немолчный плач и вопль мерзавцев всероссийских,

Гнетущих бедную и рабскую страну.

Танеев” [821]

Неделю спустя после смерти Каткова обычно осторожная “Петербургская газета”, или, как ее называли, “Петербургская сплетница”, неожиданно отшлепала у себя [822], во всей его первородной красе и греховности, циркуляр, до которого доспел “пастух российского юношества Меделянов” [823], прозванный затем “деляновским циркуляром о кухаркиных сыновьях” [824].

Неизбежная для Лескова “взрывная реакция” торопит его сейчас же откликнуться в печати на новый подвиг всемерно тормозящего просвещение министра. Статья получает сперва название “Гимназический крах”, а затем переименовывается в “Темнеющий берег” [825].

Пометив статью 16 августа и возвратясь 20-го числа на зимовку в Петербург, Лесков тщетно пробует напечатать ее. Уклонился от публикации и мудро-осмотрительный Суворин, которому Лесков писал: “Ивана Делянова с его последним распоряжением, кажется, дозволяется сажать на кол тою частию тела, которая у него более прочих пострадала” [826].

Так до сих пор, кроме статьи К. И. Чуковского[827] к 50-летию этого циркуляра, другие материалы о нем остаются под спудом.

Через три года случайную заметку свою “Об одной прачке” [828], воспитавшей на свои рабочие крохи дочку умершей своей соседки по больничной койке, Лесков закончил обращением, направленным прямо в глаз измыслителям пресловутого циркуляра и равноценных ему просветительных мероприятий: “Не может ли этот случай послужить сколько-нибудь к смягчению и умилостивлению тех людей, которым противно видеть стремление прачек и кухарок к образованию своих детей? Не совестно ли им будет предоставить этой прачке превосходить их в великодушии и заботе о просвещении чужих беспомощных детей?”

Наконец во второй половине 1893 года, прожив лето на Усть-Наровском побережье в Меррекюле, Лесков написал едкий опус “Административная грация (Zahme Dressur… в жандармской аранжировке)”, пролежавший втуне сорок один год [829].

Помянулось здесь, как “рукою властною” современный “просветитель России” Делянов изверг из Московского университета профессоров Муромцева и Ковалевского, и сопоставилось это, с каким безупречным макиавеллизмом был “убран” один неприятный властям профессор Харьковского университета, И. И. Дитятин, при графе Дмитрии Андреевиче Толстом.

Заключался рассказ выводом, что для воскрешения “грации прежних административных приемов по устранению нежелательных деятелей необходимо, чтобы новый “пастух русской молодежи”, то есть Делянов, “или сам обладал умом графа Дмитрия, или обращался к таким умным и тонким помощникам”, каким в свое время явился для Толстого “владыка”, выученик знаменитого митрополита московского Филарета Дроздова, харьковский архиерей Савва Тихомиров.

Нечего и говорить, что и это произведение не могло найти себе места в печати при жизни его автора.

Незадолго до своей отставки Лесков распоряжением Делянова был назначен членом комиссии для рассмотрения сочинений, представленных на соискание премий имени Петра Великого. Председатель ее, А. Н. Майков, просил его закончить взятый на себя урок по этой “Петровской” комиссии. За труды вознаграждение здесь не предусматривалось, а участникам в них выдавалась специальная золотая медаль.

31 марта Лесков пишет Шубинскому: “Доклад Майкову исполнил то же с усердием, а золотую медаль, мне следующую, просил прямо из министерства отослать в Орловскую гимназию на помощь беднейшему ученику, отправляющемуся в университет” [830].

Когда-то, в начале государственной его службы, он получил темно-бронзовую медаль “в память войны 1853–1856 годов”. Теперь ему предстояло получить золотую.

О первой он давным-давно забыл и у себя ее не имел. Вторую не взял вовсе.

7 апреля он пишет директору Орловской гимназии о предоставлении ее в распоряжение этой гимназии. 21 апреля, видимо начитанный и благовоспитанный, педагог благодарит известного русского писателя и орловского уроженца за дар, извиняясь, что во вступительной формуле письма мог означать только его имя, так как отчества не знает. Сам он, подвизаясь на воспитательном поприще в Орле с 1850-х годов и зная поголовно весь город, не затруднил себя спросить об этом “отчестве” Страховых, или послать в очень близкий к его гимназии “Дом дворянства”, или заглянуть в адрес-календарь. Стоит ли такого внимания писатель, уволенный со службы без прошения из того же просвещенского министерства! Есть с кем стесняться! Сам он того гляди уже статский советник, давно застыдившийся носившейся им смолоду украинской фамилии Гриценко, переустроившийся в великорусского А. В. Гриценкова. Все учтено. Пусть изгнанный вольнодумный литератор и Гриценково копыто знает.

За год до смерти учительно укажет Лесков сотоварищу по перу: “Ужасно видеть: для чего ты всегда гадишь роль “резонера”, в которой выводишь себя!.. “И истину царям с улыбкой говорить” уже стало пошло; а у тебя твой резонер уж и с исправником зубы точит… Неужто ты думаешь, что при каком-нибудь уважении к себе неглупый человек станет хихикать с таким исправником, а не поставит его просто на пристойное от себя расстояние… “Истины” пора говорить без улыбок, и это можно, а еще более — это должно. Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях” [831].

В вопросе о подчинении чему-либо своей литературной деятельности Лесков был непреклонен. С этим было покончено после разрыва со ставшим ему ненавистным Катковым и “литераторами московского уряда мыслей”.

Гневно, не задумываясь, отверг он всякий компромисс с приспешниками Победоносцева.

“Без улыбки” высказал, что сказать почел должным, твердо поставив своего министра “на пристойное от себя расстояние”.

“Писатель не должен подавать пример отсталости в отношениях” — оставил он заповедь “роду грядущему” и сам дал образец ее выполнения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.