ГЛАВА 9. “ВЕЛИКОЛЕПНАЯ КНИГА”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 9. “ВЕЛИКОЛЕПНАЯ КНИГА”

Сильно ожегшись, а затем немного и поостыв, Лесков отходит от напряженно полемических романов, от слишком острых счетов с нигилизмом.

Значительно позже сам он скажет: “Я сначала злобился, а потом смирился, но неискусно” [495].

В чем же выразилась эта неискусность, и в чем видел ее сам Лесков?

Не в неровности ли самоусмирения, перемежающегося с внезапными новыми взрывами злобленья?

Каков же в общем путь от “Некуда”?

В следующем за ним году появляется “Леди Макбет нашего уезда” [496]. В тогдашнем своем тиснении рассказ почти полностью свободен от каких-либо с кем-нибудь счетов. Чистый, художественно данный быт.

Дальше — “Обойденные”, с противопоставлением рабоче-экономического опыта здешних героинь опыту Веры Павловны Лопуховой в романе “Что делать?” Н. Г. Чернышевского [497].

Затем “Воительница” [498] — кроме легких, по лексике Лескова, “намеков на то, чего не ведает никто”, почти неполемична, как и следующие за нею “Островитяне” [499].

Обозначаются будущие “Соборяне”, пока в их первоначальном плане и с точно выражавшим основную их идею заглавием — “Чающие движения воды”. Здесь уже не обходится без “рикошетов” по противникам. Задача — показать превосходство перед нетерпеливым зовом “в топоры” мирного чаяния целительного “возмущения воды”, которое будет произведено сам?ю благонастроенною властью, изготовляющею уже благие реформы.

Пишется, публикуется и ставится на Александрийской сцене пьеса “Расточитель” [500]. Цель — убедить в ужасе старых бытовых и общественных взаимоотношений, обрекаемых на гибель введением “нового суда”, гласного судопроизводства, вынести бесповоротный приговор “ума и совести народной расточителям”.

Печатается чисто исторического характера бытовой очерк — “Старые годы в селе Плодомасове” [501].

Это все, в той или другой мере, отвечает или не противоречит готовности автора утишить в себе “злобленье”. Но рядом с этим им овладевает “влеченье, род недуга” поддать жару, и какого!

Публикуется, по собственному его определению, “вещь пряная и забористая”, которая “шуму может возбудить множество” [502]. Именуется она — “Загадочный человек”, а подзаголовок ей ставится призанятый у Н. Ф. Щербины: “Эпизод из истории комического времени на Руси” [503].

Вся “вещь” до отказа насыщена острыми выпадами по адресу некоторых, своими именами названных, деятелей “нетерпеливого лагеря”. Это как бы “эпизоды”, случайно или по несовпадению во времени с выходом романа не нашедшие себе места в “Некуда”.

Исключительная “забористость” нового выпада поднимает новую озлобленность на автора. “Шуму” действительно возбуждается “множество”.

С декабря 70-го года начинают выходить главы “сокрушившего” в конце концов самого автора романа “На ножах” [504]. Он тянется почти весь следующий год. Новые бури!

Чуть начинавшие было заживляться раны открываются сызнова. Так шли и обстояли дела вообще. В частности, “Соборяне” испытывали неисчислимые затруднения.

В шести книжках последнего квартала “Отечественных записок” оповещается о предстоящем печатании в них “романической хроники “Чающие движения воды” господина Стебницкого.

И действительно, со второй половины марта 1867 года это печатание начинается, но на второй апрельской книжке обрывается.

Исчерпывающее объяснение этому дается Лесковым в его обращении за ссудой в Литературный фонд.

Это было уже полное прекращение какой-либо связи Лескова с “почтенным редактором”, для которого, “вследствие некоторых особенностей нрава и обычаев” его, литературные “скандалы не редкость”.

В том же году определенные куски хроники включаются в выпущенную книжку произведений Лескова уже под заглавием “Старогородцы. (Отрывки из неоконченного романа “Чающие движения воды”)” [505]. В конце этой публикации автор объяснял, что “роман”… “начат был при непростительном забвении” всех цензурных “терзаний”, испытанных при печатании им своего романа “Некуда”, и “при еще более непростительном заблуждении, что все нынешние наши, бесцензурные по имени, издания бесцензурны и на самом деле”.

В очередной стадии своих мытарств многострадальное произведение печатается под третьим заглавием — “Божедомы” — с января 1868 года в журнальчике, умирающем на февральской книжке [506].

Новое злоключение! Опять надо искать издательство радушия!

8 августа 1868 года “Божедомов” приобретает В. В. Кашпирев для учреждаемого им журнала “Заря”. Гонорар сто рублей лист. Пятьсот рублей задатка.

Как водится, сперва идут взаимные любезности. Издатель успевает выдать автору еще тысячу рублей. Постепенно возникают неудовольствия, переходящие в прямую “дрязгу”, а там доходящие и до тяжбы.

Кашпирев предъявляет иск в 1800 рублей. Поверенный Лескова, орловский его приятель Н. М. Фумели, подает встречный в 700 рублей.

12 августа 1869 года Петербургский окружной суд, заслушав стороны, отказывает обоим в их исках и возлагает судебные по ведению дела издержки на обоих поровну.

Постановление небывалое! По существу в выигрыше ответчик, а не возбудивший дело истец. Рассчитаться с ним все-таки надо. И хронику опубликовать тоже необходимо. Все это заботит, тяготит, раздражает…

Возвратясь из суда, Лесков пишет в газету “открытое письмо”, в котором сочно обрисовывается суть дела с открытым признанием, что в определенный момент он взял у Кашпирева “роман для поправок и объявил, что затем без письменного условия” рукописи не отдаст.

Дальше, в доказательство неосновательности претензий противной стороны, Лесков объяснял, что предлагал последней получить и от него “в возврат свой задаток в два срока с обеспечением его моими изданиями, хранящимися у Базунова, или векселями на неплатящих мне за старые работы редактором гг. Боборыкина и Достоевского. Я не 12 августа заявил это на суде, как сообщает “Судебный вестник”, а я с прошлой осени ищу такой развязки и не мог ее найти потому, что г. Кашпирев до сих пор, пока нас с ним рассудил суд, все стремился продать мой письменный стол и табуретку” [507].

Не удовлетворяясь судебной победой и газетным уязвлением противника, Лесков переходит в наступление, перенося все дело в область чисто литературных счетов. Он признает себя тяжко оклеветанным и оскорбленным Кашпиревым на суде утверждением последнего, что прошедшие за время ссоры в “Русском вестнике” главы о “Плодомасовских карликах” составляют существенную, неотъемлемую часть полностью приобретенного им у автора романа.

Поднимается новая “свада”, но на этот раз по строго принципиально литературному вопросу, разрешить который в силах только третейский суд профессионалов.

Лесков, не без побочных соображений, вовлекает в дело заведомо враждебного ему А. С. Суворина, несомненно нерасположенного к нему М. М. Стасюлевича. Предположительно называются тут и граф А. К. Толстой, и А. П. Милюков, и А. П. Скабичевский, и Н. Н. Страхов.

Задумывается и сооружается нечто выше нужды громоздкое. 8 апреля 1870 года днем он получает испрошенную ему Сувориным аудиенцию у Стасюлевича.

Последний, с профессорской методичностью, выдержкой и авторитетом лет и опыта, видимо, доказывает пылающему не слишком обоснованным негодованием Лескову призрачность клевет и оскорблений, усматриваемых им со стороны Кашпирева. Создается положение, при котором можно удовольствоваться оглаской своих попыток и, внемля старейшему, как бы из уважения к его авторитету, утишить гнев свой. Буря стихает [508].

“Хроника” по-прежнему не пристроена! Заколдованность ее судьбы удручает. Столько затрачено трудов, столько было ожиданий.

Раздосадованный Лесков пишет в Москву незнакомому еще ему С. А. Юрьеву, собиравшемуся редактировать нарождавшийся журнал “Беседа”. Предлагая своих “Божедомов”, он говорит, что его герои “несколько необыкновенны, — они церковный причт идеального русского города. Сюжет романа, или, лучше сказать, “истории”, есть борьба лучшего из этих героев с вредителями русского развития. Само собою разумеется, что ничего узкого, фанатического и рутинного здесь нет. Детали романа нравятся всем и, между прочим, Мих[аилу] Ник[ифоровичу] Каткову, но в общей идее он для некоторых взглядов требует изменений, которых, по-моему, он вовсе не требует” [509].

Завязывается переписка, как будто что-то сулящая.

9 марта 1871 года Лесков везет своих “Божедомов” в Москву в предположении отдать их Юрьеву. Тот, видимо, мнется, тянет, а Катков, обласкав автора, приобретает “старогородскую хронику”, которая получит потом свое последнее заглавие — “Соборяне” — и посвящение — “графу Алексею Константиновичу Толстому”.

Со слов вернувшегося 19 марта брата, Василий Семенович заносит в свой дневничок: “Сегодня утром приехал из Москвы Николай, где поместил, наконец, своих “Божедомов” у Каткова в “Русском вестнике”… Я душевно радуюсь тому успеху, которым, по его словам, пользовались в Москве в этот приезд его произведения и он сам. От “Божедомов” я жду много хорошего. Дай бог счастья и доли Николаю, — работает он страшно, подчас даже не по силам своим” [510].

С продажей романа не только нравственно, но и материально гора сваливается с плеч. Катков дал не сто, как давал Кашпирев, а полтораста рублей за лист. Это облегчает погасить долг Кашпиреву, возросший с процентами до тысячи девятисот рублей. Одной обузой стало меньше.

В апреле приезжает в Петербург Катков. Лесков делится с П. К. Щебальским сведениями о своих свиданиях с приезжим и об общем положении издательских своих дел: “На сих днях ко мне обратился книгопродавец Ваганов с просьбою продать ему право на “Полное собрание” моих сочинений, — я отказался. По-моему, это еще рано и невыгодно для меня до тех пор, пока будут напечатаны “Божедомы”. Здесь я вошел с Михаилом Никифоровичем несколько в иной тон отношений. Не знаю, чему это приписать? Начальное внимание его ко мне, верно, кроется в столь зримой интриге моей в пользу классического образования — интриге непредосудительной и, смею думать, даже честной… Надо же было хоть один орган удержать в пользу этого вопроса, и тут мы, разумеется, “поинтриговали”. Что делать? Но потом Мих[аил] Никиф[орович], верно, нашел, что меня пустым мешком же били, и обласкал меня, как никогда не ласкивал” [511].

Идет благорастворение воздухов… Однако вслед приходят и будни: обычная, мучительнейшая для авторов, редактурная пытка, нравственная дыба, волокита, требование ненужных изменений, подправочки, усмирение или усиление тех или других мест и т. д. “до бесконечности”. Переварить весь этот, по-нынешнему говоря, “принудительный ассортимент” бывает труднее, чем написать работу.

Усовершателем “великолепного” творения и судьей, утверждающим окончательный его текст, а частью даже форму, становится П. К. Щебальский, человек без сколько-нибудь значительного положения в литературе.

Порядочный, воспитанный и благожелательный, он несопоставляем с автором в мере литературной одаренности. Спасибо, что приятен в обхождении и обычае, что Лесков, чувствующий, что “это, может быть, единственная моя вещь, которая найдет себе место в истории нашей литературы”, — жертвенно идет на уступки с трогательной покорностью року и даже с ясно улавливаемой радостью, что ментором ему дан уважаемый им Щебальский, a нe иной кто из катковских препараторов.

Он пишет своему редактору: “Я уполномачиваю вас, однако, сделать в нем те сокращения, какие вы признаете полезными, но непременно вашей рукою, осторожною и доброжелательною… Хроника же такая, как “Божедомы”, должна быть строго верна правде дня, и я возмущаюсь против вас, мой благороднейший руководитель” [512].

Но так или иначе, а мало кому ведомый сейчас Щебальский руководствует Лескова!

Постепенно автор начинает изнемогать и пишет своему наставнику:

“О себе вам скажу вот что: я некое время сам не знаю, что о себе думать: мне как-то все жестоко надоело, то есть так надоело, что я все держусь плана вашего: хочу на год спрятаться в Веве, или еще лучше в Сорренто, и что-нибудь “совершить” (как говорил Гоголь). Мне все кажется, что все, что я пишу, вовсе не то, что я хочу и могу написать, — могу, ибо ощущаю, что

Жизнь хороша, потому что искусство прекрасно […]

Возлюбите, ради любви к искусству и идее любви, моих “Божедомов” и соблюдите их. Я на них возлагаю большие мои надежды, и по иx поводу, вероятно, придется договориться до дела: будет или не будет выходить в 1872 году “Р[усский] в[естник]”? Если не будет, то, я полагаю, надо будет передать роман в “Беседу” или, может быть, напечатать в “Совр[еменной] летописи” [513].

Новая угроза: не придется ли снова переустраивать свое творение к Юрьеву или спускать его в газетку, в которой, по выражению Лескова, раз уже “кокнуло, как яйцо в яишнице”, его “Смех и горе”. Тревогам и опасениям нет конца, и в них тянется бесконечная мука мученическая!

Где тут было “совершать”, когда после трехлетних “терзательств” пришлось самого Савелия отпускать “в горняя” утишенным и примиренным, а не опаленным и негодующим на неоправдание ни одного из “чаяний”.

Предлагая роман Юрьеву, Лесков подчеркивал необыкновенность своих героев. Роман был необыкновенен весь, во всем своем строении, этот единственный и первый “роман без любовной интриги”, как его характеризовал автор [514].

Что же могло внушить мысль дать героями романа людей, которые в этих ролях так “необыкновенны”?

В этой области есть ценное показание писателя.

Рисуя “кромешный ад, который представляла собою орловская монастырская слободка” с благостно резидировавшими в ней “лютыми крокодилами” архиереями и “ужасными”, ненасытными их секретарями Бруевичами, с “многострадальными” священно- и церковнослужителями, вызывавшимися туда “под начал” или “ожидавшими резолюции” преосвященных, Лесков, от сердца болезнуя о последних, открывает душу:

“Они располагали меня к себе их жалкою приниженностию и сословной оригинальностию, в которой мне чуялось несравненно более жизни, чем в тех так называемых “хороших манерах”, внушением коих томил меня претензионный круг моих орловских родственников. И за эту привязанность к орловским духовенным я был щедро вознагражден: единственно благодаря ей я с детства моего не разделял презрительных взглядов и отношений “культурных” людей моей родины к бедному сельскому духовенству. Благодаря орловской монастырской слободке я знал, что среди страдающего и приниженного духовенства русской церкви не все одни “грошевики, алтынники и блинохваты”, каких выводили многие повествователи, и я дерзнул написать “Соборян” [515].

“Дерзал”, надеялся, даже, можно сказать, — уповал…

После, по счету Лескова, четырехлетнего “лежания”, или “спанья” [516], “Соборяне” увидели, наконец, свет [517]. Но пройдя через какие испытания и редакционные застенки!

Успех старогородская хроника имела односторонний. Многие органы остались холодны. Любопытная частность: И. Е. Репин писал В. В. Стасову: “Соборяне” Лескова действительно ретроградных тенденций полно, но очень художественно и верно изображает среду, хотя семинарским слогом. Впрочем, тенденции его чисто московские” [518].

Невелик был и житейный прибыток: из четырех тысяч гонорара за двадцать пять листов почти две ушли Кашпиреву, а остальное прожито, пока в слишком долгих муках родилось детище.

Однако надо воздать заслуженное издателю. Лесков, уже в годы полного разрыва с ним, вспоминает: “Катков… платил мне по 150 р., когда мог платить, подобно Кашпиреву, по 50 и мне “некуда” было деться!.. А он еще мне подарил издание “Соборян” [519].

Кашпиревская полистная плата вполовину умалена не то по давности событий, не то для усугубления картины “злострадательности” посленекудовского своего положения.

Лескова всегда горячо захватывали разговоры о положении и условиях работы и жизни наших и иноземных литераторов.

“Что тут сколько-нибудь схожего, общего? — восклицает он. — Первая, не совсем бездарная работишка француза привлекает к себе внимание критики и читателя. Вторая — дает постоянного издателя, возможность работать уже не спеша, не ради хлеба на сегодня, не размениваясь на поденщину! А уж мало-мальски интересный или оригинальный роман — приносит все: окрыляющий дух и дарование успех, известность, серьезную оценку критикой, загородную виллу, яхту на Средиземном море, дающие отдых и обновление сил, рвущихся к новым трудам, углубленному творчеству! Как тут не работать, не вырабатываться дальше, не расти, не “совершать”! Что же вместо всего этого видит наш необеспеченный, хотя бы и бесспорно талантливый, литературный труженик? — негодующе развивал он дальше. — Брань и травлю вместо учительной критики, каторжную зависимость от кулаков-издателей, от службы, без которой одним писательством не прокормишься, нужду, мелочную, чуть не построчную, спешную работу ради покрытия кругом обступающих нужд. Вот и твори в такой обстановке и совершенствуйся в своем многотрудном искусстве!”

Не лучше вышло в свое время и с “Соборянами”. Далеко оказалось до возможности “спрятаться на год в Веве, или еще лучше в Сорренто”, и там что-то “совершить”!

Годами вынашивавшаяся под сердцем работа не разрешила ни одного из вопросов, не оправдала ни одной из надежд.

Положение в литературных кругах не улучшилось. Рамки журнальных возможностей не раздвинулись. Достаток не освободил от поденщины.

А ведь именно про это произведение через полустолетие Горький сказал: “В семидесятых годах, когда Лесков написал великолепную книгу “Соборяне”…” [520]

Долго довелось ей ждать такого признания.

Что же принесла эта романическая хроника своему творцу при своем появлении в печати?

По любимому Лесковым мицкевичскому выражению — горькое wielkie nic! [521]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.