Конец «второй волны»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Конец «второй волны»

Кончилась гражданская война, удрал за море барон Врангель с недобитыми остатками своей армии — наше упущение, ну и дел военных поуменьшилось: фронт ликвидировали, Конную перебросили в район Екатеринослава — нынешнего Днепропетровска.

Однако не отдыхать мы туда направились — район Екатеринослава был центром бандитского движения.

Вспоминаешь войну — что говорить, трудно было. Люди на смерть шли, да мы-то, Красная Армия, знали, за что головы клали. А мирное население, люди, через землю, через очаги которых громыхала сапогами, стучала копытами, скрипела колесами обозов война, все ли они понимали, что за гроза грохочет над их деревнями и станицами, за что бьются, за что убивают? Кто понимал, те были или с нами, или против нас. А для мирного населения… Белые идут — грабят, обирают, бандиты налетят — воруют, мародерничают. Ну а красные придут… Конечно, дисциплина у нас в 1-й Конной была строгая, серьезная — военная, одним словом. Но ведь нас никто не снабжал, гимнастерки, сапоги выдавали бойцам, как ордена, — за особые заслуги. Людей кормить надо, лошадей кормить надо, да и надо, чтобы было кого кормить: лошади гибли, они ведь тоже воевали. Приходилось брать у населения. В официальном порядке, но брать. Иногда взамен оставляли своих лошадей — изработавшихся, больных, раненых, усталых, а какие они работники, их еще лечить и лечить, на ноги ставить. Деньги платили, да цены им не было. А чаще бумажку выдавали, что, дескать, у такого-то лошадь взята для нужд Красной Армии и при первой возможности Советская власть возместит ущерб тем или иным способом.

И вот, казалось бы, война кончилась, здесь бы вздохнуть облегченно да за труд мирный взяться, ан нет, банды разгуливают, житья от них нету людям. Батько Петлюра, Юрко Тютюнник и батько Махно… Много же этих «батек» было. Синие и зеленые, пегие и серые в яблоках — «батьки» всех мастей и окрасок со своими приспешниками разгуливали по хуторам и селам Украины, наводя страх на население. Конармии предстояло уничтожить основной очаг бандитизма.

Наступил 1921 год. В довершение всех несчастий — хозяйственной разрухи, человеческой неустроенности, политической и экономической изоляции — страну нашу посетила еще одна беда — неурожай. И его неотвратимый итог — голод. Поднялись из родимых мест люди и побрели в разные стороны по тощей, бесплодной земле, вспоротой снарядами, затоптанной каблуками, побитой подковами. Брели и падали. Не съеденная еще скотина выпирала ребрами, качалась на распухших мосластых ногах, бессильно клонила к земле голову на веревочной шее и уже даже у самого изголодавшегося человека не вызывала кровожадных настроений. Но доедали, конечно, и ее.

Конармейцы переполошились. Нет, не о себе они думали. Самым дорогим для каждого был его боевой конь. После самых кровопролитных, тяжелых боев, не сойдя, а прямо-таки свалившись от усталости с лошадей, бойцы в первую очередь заботились о них. Расседлывали, стирали соломенными жгутами потную пену, накрывали своей шинелью, вываживали, чтобы она постепенно охладилась, поили, кормили. И только потом вспоминали о себе.

Началась жесточайшая бескормица. К нам с Климентом Ефремовичем без конца обращались командиры дивизий и полков, подходили рядовые бойцы:

— Товарищ командарм! Что делать-то будем, кони в теле сдают, смотреть больно, душа рвется!

Что им ответишь? И так делали, что могли: требовали кормов у местных властей, выпрашивали, выклянчивали — словом, приходилось повертеться. В ближайших селах всю солому с крыш поснимали. Глянешь потом на хаты — черные стоят, голыми стропилами скалятся. Как после хорошего пожара.

После таких операций, на которые не от хорошей жизни приходилось идти, ловили мы на себе косые, недобрые взгляды. «Спасибо», прямо скажем, не услышишь. Особенно Клименту Ефремовичу доставалось. Ему ведь приходилось вести разъяснительную работу.

Он про голод объясняет, про нужды страны, говорит о том, что сейчас от каждого потребуется максимум мужества, чтобы стойко перенести все трудности. А при этих словах у него-то самого лицо румяное, девушкам на зависть. Не объяснишь же всем и каждому, что это от тюрьмы царской наследство, били его жандармы, сосуды повредили.

Как-то спустя недолгое время — мы уже тогда в Ростове стояли — пришлось поехать Клименту Ефремовичу на табачную фабрику, с рабочими потолковать, распропагандировать их, как тогда говорили. Они бастовать придумали. Конармия прислала в подарок трудящимся Ростова железнодорожный состав с продовольствием. Бойцы это продовольствие по крохам собирали, от себя отрывали, чтобы только помочь городу справиться с голодом. Удивительную сознательность проявили и опять же, по тогдашнему выражению, понимание текущего момента.

Вагоны требовалось разгрузить силами рабочих. А на табачной фабрике слух пошел, что продовольствие семьям рабочих выдаваться не будет, а раздадут его партийному руководству и разному другому начальству. Фабрика забастовала. Администрация недосмотрела, партийная организация не сумела поговорить с людьми по-человечески, и получилась неприятность: станки стоят, люди шумят, толкуют промеж собой, власть ругают — забастовка, одним словом.

Городской комитет партии попросил Ворошилова съездить к табачникам, объяснить, что к чему. Тот уехал. А спустя часа полтора звонят мне из горкома и говорят:

— Семей Михайлович! Помогать Ворошилову надо! Он там справиться с народом не может, видно, враги здорово поработали, накачали людей.

Я человек горячий, мне кровь в голову молниеносно ударяет. Я после этих слов аж задохнулся от возмущения.

— Сейчас выезжаю, — говорю, — но вынужден вам напомнить, что каждый человек должен заниматься своим делом. Если я, командарм, выполняю свою работу недобросовестно — мою армию бьют, наших бойцов убивают. Если вы допускаете брак в своей работе — бьют наши идеи, убивают веру в наше святое дело. А теперь вы используете нашу популярность, чтобы залатать прорехи в своей деятельности. Я думаю, мы продолжим разговор в горкоме.

Повесил трубку — и на фабрику. А сам недоумеваю, как же это Климент Ефремович сплоховал? Да не может быть такого! Он всегда умел найти нужные, добрые слова, которые одни только и требовались в данный момент. Профессиональный революционер, сам в прошлом рабочий человек, он легко и непринужденно общался с любой аудиторией, со своим братом рабочим. Что же случилось на табачной фабрике?

Приезжаю. Мне, правда, долго оглядываться некогда было, но показалось — вся фабрика из одного цеха состоит, но зато цех народом набит, и народ этот кричит, гомонит, волнуется. А посреди цеха возвышение какое-то несолидное, и на нем Климент Ефремович мается. Что он говорит, даже не слышно, слова тонут в общем галдеже.

Я вскочил к нему на помост да как гаркну:

— Смирно!

Насчет скомандовать — это я умею, все-таки профессионал. Народ затих.

— Что вы шумите? — спрашиваю. — С вами человек разговаривает. Могли бы и послушать.

Тут пробирается вперед какая-то пожилая, иссушенная голодом и нуждой женщина. Лицом темная, а глазищи гневом сверкают. И говорит громко и нервно:

— Он тут нам про светлое будущее объясняет, которое нашей сознательностью и голодным брюхом мы достигнем, а ты на него посмотри!

И тут она стала в Ворошилова пальцем тыкать.

— Все, все на него посмотрите! Вон он какой сытый да красный! Мы, значит, будем голодное брюхо кушаками стягивать, вагоны со жратвой разгружать, а они, новые начальники наши, будут себе рожи отъедать? У меня муж в германскую погиб, дети с голода пухнут, их словами о светлом будущем не накормишь!

— Вот вы требуете от Советской власти, от ее представителей справедливости, а ведь сами вы несправедливы, — говорю. Народ заволновался, зашумел. Я руку поднял: — Погодите не соглашаться. Отчего это, скажите-ка, мы от вас такое неравноправие терпим? Вам тут враги наши нашептали в уши всякую вредную чушь, в дегте нас извозили — и вы тут же поверили каждому слову. Ворошилов вам правду говорит, ситуацию объясняет, а вы ему не верите. Лицо вам его не нравится? А знаете ли вы, что Климент Ефремович по тюрьмам царским сидел, его жандармы о стену каменную головой били, что он слух от этого потерял, жестокими головными болями расплачивается, сосуды у него на лице от жестоких ударов полопались, а вы — румяный да красный? Он от себя, как и все наши бойцы, последнюю краюху хлеба отрывал, чтобы детей ваших накормить, а вы?

В общем, поговорили мы по-доброму. У нас ведь какой народ? Если ему честно все сказать, поймут. И горы свернут. Только знали бы, во имя чего. А в конце митинга приволокли каких-то двух субъектов, что народ мутили. Оказались белыми офицерами.

Однако вернемся к нашему разговору. Ко всем бедам прибавилась еще одна. Как-то утром врывается ко мне Степан Зотов, начальник полевого штаба 1-й Конной, и прямо с порога кричит:

— Семен Михайлович, сап!

— Да объясни ты толком, — говорю, — сядь, успокойся.

— Какой тут покой, — отвечает, а сам с размаху как рухнет на стул, тот только застонал от его тяжести.

Степан Андреевич Зотов — донской казак. Это золотой человек был, работяга безотказный, командир талантливый. Его отличала поразительная трудоспособность. Казалось, ничто на свете не занимало его, кроме работы. «Не спит он, что ли, никогда?» — удивлялся я, в любое время дня и ночи видя Зотова за ворохом служебных бумаг. Он сам готовил проекты приказов, составлял оперативные сводки, часами анализировал разведывательные данные.

Степан был роста огромного и силы неимоверной: Оку Ивановича Городовикова — тот невысокий был — он на ладонь сажал и над головой поднимал. Иногда, на отдыхе, мы боролись — молодые были. Меня бог тоже силой не обидел, да и французскую борьбу я неплохо знал. Мне соперников (не смотрите, что невысокий), кроме Зотова, не было. А Степан меня просто на воздух поднимал, и я только ножками дрыгал.

Как все сильные люди, был он добр, спокоен, уравновешен. А тут лица на нем нет.

— Что же случилось? — спрашиваю.

— У лошадей сап обнаружили. Уже несколько случаев. Эпидемия начинается, Семен Михайлович.

Да, эта беда не уступала всем другим. Что может быть страшнее для кавалерии, чем эта болезнь. У наших ветеринаров никаких средств против нее не было.

Отправились за помощью в местный ветеринарный институт. На наши призывы о помощи сотрудники ответили сжато и исчерпывающе. Институт только еще налаживает свою работу, лошадей лечить нечем, а то, что началась эпидемия, удивляться не приходится: этот район издавна заражен сапом, еще запорожские казаки заманивали сюда турецких янычар, чтобы оставить их без коней.

Такое историческое обоснование эпидемии нимало нас не утешило. Из полков и дивизий беспрестанно поступали сведения о гибели лошадей. За сравнительно короткое время от болезни и бескормицы пало около шести тысяч животных. Нужно было уходить из Екатеринославской губернии.

С предложением перевести 1-ю Конную на Северный Кавказ Реввоенсовет армии обратился к Реввоенсовету республики. Мы ожидали ответа. Нас предупредили, что по прямому проводу с нами будет говорить товарищ Ленин.

Уважение к этому человеку было у нас самое глубокое и всепоглощающее. Имя его стало символом высшей справедливости не только для красных бойцов, но и для наших противников. Бывали курьезные случаи. Например, заберем мы в плен казаков, что с ними делать? Стоят суровые, понурые, только глазищами зыркают из-под лохматых бровей и лихих чубов. Да уж прежней лихости в них не увидишь.

— Что же, — говорю, — мне с вами делать? Посоветуюсь-ка я с товарищем Лениным.

Казаки волнуются, переглядываются, а я тем временем втыкаю — прямо с коня — пику в землю, к ее древку привязываю шнур от телефонной трубки, а в трубку ору:

— Алло, алло, Москва? Плохо вас слышно, ветер мешает. Попросите к аппарату Владимира Ильича Ленина, мне надо с ним срочно поговорить по важному делу. Владимир Ильич? Это Буденный. Нужен ваш совет. Мы тут казаков белых в плен взяли, что будем с ними делать? Взять слово, что не будут выступать против Советской власти и отпустить домой? Слушаюсь, так и поступим. До свидания, если что — я опять позвоню.

Вы себе не представляете, с каким волнением и доверием слушали эту мою «беседу» станичники.

— Ну что, — спрашиваю, — слышали, что сказал товарищ Ленин?

— Слышали! — отвечают хором. И давали слово, и не было случая, чтобы его нарушили.

…Вскоре нас вызвали к прямому проводу.

— Не может ли переброска армии на Северный Кавказ стать опасной? — спросил меня Владимир Ильич. — Дело в том, что мы там решили сейчас применить продразверстку. У крестьян будут забирать излишки хлеба, а большинство ваших конармейцев родом с Северного Кавказа, продразверстка коснется, конечно, и их семей. Не вызовет ли это восстания в Конармии?

— Владимир Ильич, наши бойцы — преданные нашему делу люди, они своими жизнями доказали это. Я за каждого из них готов поручиться головой.

— Семен Михайлович, — ответил Владимир Ильич на мою взволнованную речь. — Что значит одна ваша голова перед той бедой, которая может случиться?

Климент Ефремович взял трубку и с жаром подтвердил мои слова, сказав, что верит в сознательность конармейцев. Тогда Владимир Ильич попросил к телефону Сергея Константиновича Минина, члена Реввоенсовета нашей армии. Тот откровенно признался, что, будучи в армии человеком новым (он действительно недавно сменил Ефима Афанасьевича Щаденко, который был назначен во 2-ю Конную армию), совершенно не зная бойцов, он ни за что поручиться не может. Обидно мне было его слушать, но что поделаешь, по-своему он был прав, обиды держать было не за что. Решение надо было принимать со всей ответственностью, как всегда это делал Владимир Ильич.

— Советую вам еще раз все как следует обдумать, — закончил разговор товарищ Ленин.

Лично для меня и так все было ясно. На моих глазах гибли лошади, а значит, гибла кавалерия, мое детище родное, моя Конармия. А пехота из бывших кавалеристов, скажем прямо, неважная. Но мы еще раз собрались вместе со штабом, самым серьезным образом взвесили все «за» и «против» и пришли к выводу, что наше решение — единственно правильное. Кому-то из нас надо было ехать в Москву, чтобы ускорить решение вопроса.

Как раз в это время должен был состояться X съезд партии. Мы трое вошли в состав делегатов от 1-й Конной, и необходимость в специальной поездке в Москву отпала. «Были сборы недолги», мы уже собрались ехать, когда вдруг пришла телеграмма от Ленина, в которой он приказывал как можно скорее покончить с бандитизмом. Соображения у Владимира Ильича были самые практические: начинался весенний сев, а распоясавшиеся бандиты мешали крестьянам заниматься своим прямым делом.

Поскольку вопрос касался военных действий, мне следовало остаться. Ворошилов и Минин уехали.

К этому времени большинство шаек уже было разгромлено. Бандиты бесславно закончили свою разудалую жизнь. Практически опасность представлял только Махно, да и то основательно пощипанный. Екатеринославская губерния стала последним прибежищем батьки. Это было единственное место, в котором какое-то время еще могла искусственно поддерживаться жизнь банды: дело в том, что здесь была родина недоброй памяти Нестора Ивановича. Именно здесь, в селе Гуляй-Поле, издал свой первый крик новорожденный Нестор, чтобы оповестить окружающий его мирок о том, что на свете появился еще один авантюрист, правда, мелкого, местного масштаба. Но какая разница тем, кто был растоптан, измордован, изнасилован, уничтожен Махно и его анархиствующими кулаками, белогвардействующими эсерами, — какая им разница, почем идет он в базарный день на мировом рынке пройдох?

Революция совершалась для добра. Она была готова всем предоставить возможность начать жизнь сначала, простив и забыв прошлое. Только будь искренен, пусть помыслы твои будут чисты, идеалы — светлы. Только прими условия, предлагаемые новой жизнью.

Революция, которая сама была в какой-то мере экспериментом мирового масштаба, могла позволить эксперимент и себе. А как иначе назовешь попытку создать из одесских жуликов регулярную воинскую часть, а из печально знаменитого Мишки Япончика — боевого командира? Ну ладно, этот номер, как говорится, не удался. А сколько раз он удавался, скольким людям, бывшим изгоями в царской России, революция помогла начать новую жизнь?

Предоставили такую возможность и бывшему каторжнику (он был приговорен царскими властями к бессрочной каторге за ограбление бердянского казначейства, на что пошел, сами понимаете, только из «святой ненависти к режиму») Нестору Ивановичу Махно. Ему позволили принять участие в нескольких операциях совместно с частями Красной Армии. И если бы мы на него по-настоящему надеялись, туго бы нам пришлось.

Страстных поклонников и верных служителей «матери порядка» наши армейские порядок и дисциплина ни в коей мере не устраивали. Барахла не прихватишь, самогонки вволю не попьешь, «свадьбу» в каждом захваченном селе не сыграешь, над деревенскими от души не покуражишься, в людей за здорово живешь не постреляешь. Разве это жизнь?

И снова понеслись по дорогам Украины махновские тачанки, на которых спереди было написано угрожающее: «Хрен уйдешь!» — а сзади раздражающе дразнящее: «Хрен догонишь!» (литературный вариант).

Но не все ушли в степи с Махно. Очень многие бывшие его «соратники», а точнее, люди, случайно попавшие в его банду, остались в Красной Армии. А значит, опыт был оправдан.

Если еще зимой двадцать первого года банда Махно насчитывала пять тысяч кавалерии и сто пулеметов на тачанках, то к весне он остался с тремястами семьюдесятью — тремястами восемьюдесятью наиболее близкими себе людьми. Они метались с хутора на хутор, из села в село, путая следы и уходя от преследования. Пора было с ними кончать.

Утром я сидел в штабе и разбирался с текущими делами, когда вошел ко мне мой адъютант Петр Павлович Зеленский, с которым прошли мы бок о бок всю гражданскую. Был он молодой, как и все мы, лихой рубака, как большинство, отчаянный смельчак, как многие, и красавец, как некоторые.

Лихо щелкнув огромными шпорами, которые были в моде последние два месяца и делались на заказ, он доложил:

— Товарищ командарм! Поступило донесение: Махно засечен в районе села Васильевка, юго-западнее станции Чаплинка.

— Вот туда-то мы и двинем! — обрадовался я возможности поразмяться и заняться стоящим делом. — Вызовите ко мне командира штабного кавполка и соедините с командиром автобронеотряда имени Свердлова.

— Вы тоже едете? — обрадовался Зеленский.

— Конечно. А то мы что-то засиделись.

С командиром автоотряда я договорился в два счета. Он обещал немедленно прислать два броневика и несколько полуторок с пулеметами и бойцами. Командиру штабного кавполка я приказал выделить эскадрон в мое личное распоряжение. Этот полк мы только что сформировали, бойцы его еще ни разу не участвовали в сражениях, поэтому я хотел проверить, как они поведут себя в деле. И вот случай представился.

Минут через тридцать наш отряд был уже весь в сборе, бойцы горели молодым нетерпением и рвались в бой. Во дворе, окутываясь голубыми дымами, пыхтели броневики и полуторки, чихали кавалеристы, фыркали и косили глазом кони. Перед самым крыльцом крупно трясся трофейный «мерседес», в котором с неприступной гордостью восседал водитель в крагах и очках.

— Ты что это, Петр Павлович? Я на этом рыдване не поеду, — сказал я. — Где Казбек?

— Так он же, Семен Михайлович, еще хромает, рана не поджила как следует. А потом, что же вы верхом-то поедете, когда такой мотор без дела простаивает? — и Зеленский с нежностью, как коня, огладил блестящий бок машины. — Путь-то неблизкий. Неужто верхом не наездились?

Наездиться-то я наездился. Да и Казбек мой был действительно не в порядке. Ему досталось за гражданскую побольше, чем мне. Ранен был несколько раз, но все как-то удачно: форму всегда полностью восстанавливал. Сильный был жеребец, надежный. Нам с ним в общем-то везло. Из боя, бывало, вернемся, ординарец мой Казбека расседлает и трясет седло. А из него пули сыплются. А мы с Казбеком ничего, целы.

— Пулемет прихвати, — сказал я Зеленскому. — Мало ли что.

— Это обязательно, — сказал довольный адъютант. Он был отличным пулеметчиком.

Весна была хоть и ранняя, но не уступала хорошему лету. Солнце пекло отвесно, прямиком в темечко, мы только фуражки поплотнее на уши натягивали, до чего жарило. Я ехал впереди. Проезжали деревни…

Везде готовились к севу, а кое-где уже пахали. Тягла не хватало, кое-кто пристраивал ярмо на коров. И где крестьяне раздобывали семена в такое голодное время — ума не приложу. Тут, видно, надо было обладать настоящей крестьянской сметкой. Я думаю, приведись мне тогда самому сеять — тоже что-нибудь удумал бы.

Карта местности была у меня мелковата, поэтому дорогу к Васильевке спрашивали у жителей. Те охотно отвечали, тыкая пальцем в нужном направлении, но их гак был неимоверно длинен, много превышая те версты, к которым прилагался.

Пропылили уже через десяток деревень, а Васильевки все не было. У одной из хат увидел я здоровую молодую бабу. Она пряталась в тени сарая, выходящего глухой стеной на улицу. На руках у нее сидел двухлетний малыш, который, скосив на нас любопытный глаз, сосал грудь. Его братишка лет шести, босой, в штанишках, которые еле поддерживала переброшенная через плечо надорванная лямка, переминаясь около матери с ноги на ногу, сосал молоко из другой груди. Что делать, каждый, как мог, старался накормить своих малышей. Старший весь искрутился (ему надо было рассмотреть всю нашу кавалькаду), но грудь не бросал — видно, здорово набегался и оголодал. Так он и маялся около матери, пока мы разговаривали с ней.

— Матка, в какой стороне Васильевка? — картинно приосанившись, спросил неотразимый Зеленский.

— Да вон там балочка выглядает. Коло нее свернете — скоро и Васильевка.

— А далеко ли? — спросил я.

— Да верст пять.

Тут наконец мальчишка оторвался от матери, зыркнув на нее с жалостливым презрением.

— Семь, — уточнил он сиплым голосом.

У оврага, где дорога сошлась рогаткой, мы свернули, поехали по-над балочкой, и скоро в жарком мареве зашатались, задрожали расплывающиеся очертания высветленного солнцем монастыря. Женского — по сведениям, полученным от местных. Недалеко от него одиноко торчала белая хатка с колодезным журавлем во дворе. Остановились попить, долить радиаторы водой. Я зашел в дом.

За пустым дощатым столом сидел сумрачный мужичонка, меленький и хлипкий. Он явно был не в настроении, а может, я помешал ему ссориться с женой, хлопотавшей у печи и имевшей тоже достаточно решительный и агрессивный вид.

— Что, не слыхать ли у вас о Махно? — начал я вроде бы издалека. — Говорят, в ваших местах он вьется. Может, видели его когда, а то случайно знаете, где его сыскать можно?

— А вы кто такие будете? — спросил насупленный мужик. — Кто такие?

— Мы — Красная Армия, а я — Буденный.

— Как вам сказать, слыхать-то мы о нем слыхали, да навроде давно уж это было.

— Как давно?

— Я уж и не помню… Соседи вроде приходили, сказывали… В глазах у мужика сквозила тоска, слова мямлил себе под нос. Не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что он врет.

— Здесь, в ваших местах, не видели его?

— Кто знает, может, и видели…

Наш нудный, полный туманных намеков, переливавшийся из пустого в порожнее разговор наконец осточертел хозяйке, которая остервенело гремела чугунами.

— Да хватит тебе юлить! — сердито крикнула она мужу. — Ты же отлично знаешь, где Махно.

— А, ладно, — безнадежно махнул рукой мужик. — По мне что Махно, что Буденный — один черт: сеять пора, земля сохнет. Так вот, еще вчера Махно ночевал в монастыре, а сегодня он, видать, в хуторе. — И назвал мне близлежащий хутор.

Я вышел на улицу, собрал командиров и начал военный совет.

— Для нас в тактическом отношении хутор располагается очень удобно. Он зажат между двумя прудами, которые с одной стороны соединены общей плотиной. Мое решение такое: вы, товарищ Митрохин, — сказал я командиру автоотряда, — с броневиками и бойцами отправитесь в обход прудов на плотину. Оттуда вы ударите на хутор, а мы с кавалерийским эскадроном одновременно с вами ударим с противоположной стороны. Спрессуем его, как миленького. Таким образом, наша задача — скрытно наблюдать за хутором и ждать вашего появления. А вы, товарищ Митрохин, действуйте самостоятельно, мы сами будем согласовывать свои действия с вашими. До поворота на плотину — два километра. На месте вы будете минут через тридцать, ну, максимум — если какие-нибудь случайности — через сорок. Выполняйте.

Мотоотряд запыхтел дальше по дороге, а мои кавалеристы заняли свои позиции, готовясь к броску на хутор.

Время тянулось изматывающе медленно, как бывает всегда, когда ждешь и принужден бездействовать. Прошло тридцать минут, сорок — наши не появлялись.

Мы скрывались не в очень частом, но достаточно высоком кустарнике. Сказать, что нас совершенно не было видно, не скажу — можно было разглядеть, не уложишь ведь лошадей на землю. Но прятаться было негде, мы выбрали не лучшее, зато единственное укрытие. Я прохаживался по краю кустарника, осматривался. Мои кавалеристы давно спешились, каждый стоял возле своей лошади, держа ее в поводу. Я видел, что ребята волнуются: еще бы, первый бой.

Хутор стоял в тишине и безлюдье. Где там могло скрываться столько человек? А может, там не все махновцы? Хорошо бы все, сразу одним ударом бы прихлопнули!

Невдалеке, примерно на половине пути между нами и хутором, пекся на солнце невысокий холм, изрядно мешавший наблюдению. Одинокий крестьянин пахал на его макушке. Он был излишне суетлив, поминутно отрывался от сохи, утираясь рукавом и оглядываясь. Мы вели себя тихо, и он долго не замечал нас. Но вдруг на хуторе заржала лошадь, крестьянская лохматая лошаденка вскинула голову и ответила. Не утерпели и наши кони — заржал один, другой.

Пахавший мужик резко обернулся в нашу сторону, хлопотливо бросился к лошаденке, стал ее дергать, распрягать, а потом вскочил на нее и сломя голову понесся к хутору.

— Обнаружили! — крикнул Зеленский. — Это, Семен Михайлович, ихний дозорный был, не иначе.

— Да, сомнений нет. Проморгали мы его.

— А как было не проморгать? Пашет человек и пашет. Не с биноклем же сидит.

— Отставить разговоры! По коням! Эскадрон, шашки к бою!

Мы приготовились, и вовремя: из хутора в пыли и топоте вылетел отряд махновцев. Конармейцы ринулись ему навстречу. И пошел дым коромыслом! Звенят шашки, хрипят кони, кричат люди. Сабельный бой — он азартный, азартный и страшный, как все на войне.

Новобранцы дрались превосходно, но махновцы сопротивлялись с яростью и упорством обреченных, да и перевес в численности был на их стороне, а между тем свердловцев нет как нет.

Я залез в «мерседес» — он высокий, с него удобнее наблюдать за ходом сражения. Весь прямо-таки искрутился — где ты, мой Казбек? Идет схватка, а я вроде бы со стороны наблюдаю. Непривычно, досадно и своим нечем помочь.

Кажется, считанные секунды, а о чем только не передумаешь в эти до предела сжатые опасностью мгновения. Я и за боем следил, и прикидывал его исход, и изыскивал наши возможности, и рассчитывал те шаги, которые предстоит предпринять в той или иной ситуации, совершенно исключив мотоотряд, который как черти съели. И был озабочен его судьбой.

— Товарищ красноармеец, — подозвал я кавалериста из того небольшого резерва, который оставил на всякий случай. — Скачите вдогонку за мотоотрядом. Они, видимо, проскочили поворот на проселок, который идет вокруг прудов. Поверните их.

— Слушаюсь, — крикнул паренек и вмиг скрылся в облаке пыли.

Как выяснилось позже, так оно и случилось — свердловцы отклонились в сторону километров на девятнадцать. По дороге у них отстали две машины — техника не сработала. Это сыграло нам на руку. Когда грузовики снова завелись и тронулись, их водители свернули как раз в нужном месте и в самый разгар схватки появились на поле боя.

Попав в самое пекло, лишенные командира бойцы сразу несколько растерялись: они соскочили с грузовиков, метнулись в сторону, потом опомнились, спохватились, кинулись обратно к пулеметам. В это время на них налетели махновцы и начали рубить. Я бросил им на помощь свой миниатюрный резерв. Конармейцы отогнали махновцев, те развернули коней и поскакали к «мерседесу». Шофер стал разворачивать машину — ему очень не понравилась несущаяся к нам ревущая, разъяренная боем толпа. Но, едва съехав с дороги, машина немедленно увязла в пашне.

— Зеленский, к пулемету! — закричал я. Петр Павлович схватил пулемет, вытащил его из машины и, укрывшись за колесом, приготовился стрелять, а я тем временем достал гранаты и сложил их поудобнее, чтобы под рукой были.

Но повоевать мне на этот раз не удалось, потому что Зеленский стрелял очень удачно и не только отогнал наших непосредственных противников, которых было человек тридцать, но и помог огнем нашим рубакам. Бой переломился, махновцы побежали беспорядочно, бестолково, с максимальной скоростью, которую можно было выжать из усталых коней. Как заведено, конармейцы начали их преследование.

В это время и появился заблудившийся мотоотряд.

Махно я видел. Он стоял на холме в окружении каких-то людей и исчез минут за десять до конца боя. Думаю, он несколько опередил в беге своих бандитов.

Недобитых махновцев гнали три дня, сначала эскадрон штабного кавполка, потом башкирская кавалерийская бригада во главе с комбригом Муртазиным. На границе с Румынией Нестор Махно и около тридцати его сподручных переплыли Днестр и ушли.

Вскоре я получил от Климента Ефремовича телеграмму. Он сообщал, что наше предложение о переброске 1-й Конной армии на Северный Кавказ одобрено. В телеграмме были и другие новости. Сообщалось, что Северо-Кавказский фронт преобразуется в Северо-Кавказский военный округ, командующим которого назначается Ворошилов, а я — его заместителем и членом Реввоенсовета, оставаясь одновременно командармом 1-й Конной.

Имея теперь официальную директиву о передислокации, я занялся организацией похода Конармии: разметил маршрут, пункты дневок и ночевок. Перед конармейцами стояла все та же задача — ликвидация всех встретившихся в пути банд. Вести армию должен был Степан Зотов, начальник полевого штаба 1-й Конной.

Договорившись с Зотовым обо всем, мы с начальником особого отдела Конармии Трушиным уехали поездом в Ростов.

Приехали в город третьего июня. Был выходной день, командующего фронтом и члена Реввоенсовета на месте не оказалось. Я вызвал начальника особого отдела фронта, чтобы выяснить обстановку. Его информация была обширна: он доложил о состоянии войск, рассказал, какими методами и средствами ведется борьба с бандитизмом.

На территории вновь созданного Северо-Кавказского округа орудовала двадцать одна тысяча вооруженных бандитов. Это были остатки разгромленных деникинских войск. Фронт вел с ними борьбу, но она отличалась необычайной сложностью: разрозненные отряды бывших деникинцев и сочувствовавших им были очень подвижны. Они спускались с гор, грабили, убивали и прятались обратно в свои логова. Самая крупная банда — полковника Овчинникова — насчитывала тысячу двести человек, самая маленькая — полковника Васильева — семь.

Вслед за начальником особого отдела я вызвал председателя ДонЧК, но того на месте не оказалось, и пришел его заместитель Зявкин.

Он значительно пополнил уже имевшиеся у меня сведения.

— Семен Михайлович, — сказал он, — наибольшее внимание следует уделить тем бандам, которые орудуют в районе Усть-Медведицкой станицы. Их деятельность явно политического характера, поэтому они наиболее опасны. Остальные банды скорее уголовного содержания, и мы с ними покончим, так сказать, в порядке текущих дел. Но есть, Семен Михайлович, одна неприятная новость. Я первому вам ее докладываю, потому что только сегодня все окончательно выяснилось, мы подвели итоги одной операции, которую проводим. Ее мы держали в строжайшем секрете, и вы сейчас поймете почему.

Дело в том, что на нашей территории почти что сформирована многотысячная армия из донских и кубанских казаков. Это движение названо «вторая повстанческая волна Юга России»[1]. Его вдохновитель — контрреволюционный эсеро-меньшевистский Викжель — Всероссийский исполнительный комитет железнодорожного профсоюза Северо-Кавказской железной дороги. Военный руководитель — бывший генерал царской армии князь Ухтомский. Сейчас он заместитель начальника оперативного управления Северо-Кавказского фронта. Его адъютант — наш человек, чекист, молодой, но очень дельный и инициативный. Ему удалось достать и сфотографировать полные списки повстанцев. О заговоре у нас есть все данные, Ухтомского можно брать хоть сейчас.

— Что он за человек? — поинтересовался я.

— Ну, во-первых, широко образован. По своей военной профессии он топограф. По политическим убеждениям — монархист. Что еще могу о нем сказать? Очень смелый человек: в германскую получил четыре штыковых ранения.

— Да, это о многом говорит. Значит, сам ходил в штыковые атаки. Жаль!

— Чего жаль, Семен Михайлович?

— Да жаль, — говорю, — что такой смелый человек — и не с нами. Тем он опаснее. На кого он опирается?

— В штабе, конечно, ни на кого, кроме своего адъютанта, тот у него лицо более или менее доверенное. Во всяком случае, поручения кое-какие выполняет, хотя, конечно, к руководству не привлечен. Но в гирле Дона, в камышах, скрывается полковник Назаров. У него там нечто вроде штаба. Этот Назаров был заброшен к нам Врангелем во главе десанта некоторое время назад. Ну, десант мы разбили, а оставшиеся в живых беляки подались в камыши и затаились. Ухтомский, — продолжал Зявкин, — поддерживает с Назаровым постоянную связь. К нему регулярно ходит катер, который, кстати сказать, мы ему любезно предоставили. И всячески следим за тем, чтобы его рейсы были «благополучными». По нашим сведениям, Семен Михайлович, двадцатого июня повстанцы собираются захватить Ростов. Ухтомский уже заготовил приказ о назначении Назарова командующим Ростовским округом.

— Это, значит, вместо нашего Климента Ефремовича. Да, веселенькие дела. А как повстанцы вооружены? Это ведь непростое дело — вооружить такое количество народа.

— Да у них с оружием только около трех тысяч. Остальных предполагается вооружить за счет Ростовского арсенала.

— Я смотрю, дело у них широко поставлено.

— Да, готовятся серьезно.

Вот какими сведениями обогатился я третьего июня, в день приезда в Ростов, по месту, так сказать, моего нового назначения.

Нужно было принимать какие-то решительные меры, а испытанной Конармии под руками нет. По моим подсчетам, ее приходилось ждать не раньше десятого июля. Эх, если бы она только находилась здесь! Нет, не как несокрушимая военная сила она была мне нужна. Ведь не все же время — «Шашки вон!». Война кончилась — люди остались. Наша сила одолела их силу, но разве умы человеческие так быстро переделаешь?

Нет, крикнул бы я своей Конармии: «Шашки в ножны!» — разместил бы части по тем станицам, где повстанческое движение было наиболее активным, и оставил бы их там впредь до полного перевоспитания станичников. И делу польза, и никакого кровопролития.

Возьмите крестьянина. Трудяга, всецело подчиненный своему клочку земли, работе от зари до зари — иначе не выживешь, попросту с голоду подохнешь, и никто ведь не поможет, такие люди были. Каждый себе, каждый для себя. Не уродило — сам виноват. Кто тебе руку протянет, кто от себя оторвет? Каждый может оказаться в таком положении, и рассчитывать не на кого. Я сам из крестьян, мне ли этого не знать?

Я верхом ездил с детства, лошадей знал и любил. Я на Дону родился и вырос, но Дон был «не для меня». Отец здесь всю жизнь прожил? Это не считалось. Его двухлетним дед привез из-под Воронежа, а воронежским, да и любым другим, на Дону не было места. Ты не казак — иногородний. Какие могут быть претензии? Знай свое место.

И в армию я призывался в Воронеже. Направили в драгунский полк. А драгуны — это нечто среднее между пехотой и кавалерией. Среднее-то среднее, а все-таки на лошадях, верхом все-таки. И лошадей этих выезжать надо.

Я оказался лучшим наездником в своем полку. За умелость мою отправили меня в 1907 году в Петербург, в офицерскую кавалерийскую школу — при ней были годичные курсы (в нашем понимании) для нижних чинов. Офицерская школа помещалась на Шпалерной улице — сейчас улица Воинова.

Это даже трудно себе представить, как по тем временам мне повезло, что меня направили в какое-то учебное заведение. Я ведь хотя читать-писать умел, но достиг этого самоучкой, в школе ни дня не был.

Молодые годы — они рядом, вот они. И как к сорока подходит, уже понимаешь: нет старых, нет молодых, все рядом. Человек един во всех его возрастах, обличьях, и это ой как скоро начинаешь понимать. Жизнь человеческая сжата в кулак, спрессована временем, а оно летит, несется… В ранней молодости существуют понятия «старый», «молодой»… А потом все это кончается. Тело старое, но душа-то всегда молодая, она ведь не меняется, она во весь век человеческий прекрасна и вечна. И вот начинает обременять тебя твое старое, немощное тело. А темперамент живет. Тогда начинаешь свой дух подчинять физическим возможностям. И он подчиняется, смиряется. А этого нельзя делать, это смерть. Лучше быть смешным, лучше продолжать слабой рукой размахивать шашкой. Вот врачи говорят — подлечим, вылечим. А я ведь не больной, я просто старый.

И вот идешь по улице Воинова — бывшей Шпалерной. Справа, тоже бывший, манеж, тот, в котором мы ездили, в котором нас учили из молодой, сырой лошади делать послушного, выезженного коня, на которого сесть — одно удовольствие. Слева — «амуничники», там теперь люди живут. Чуть дальше — Кикины палаты. Один из первых домов Петербурга. Этот Кикин сначала ходил под рукой у Петра, помощником был. Потом решил к царевичу Алексею переметнуться. Переметнулся. Ну, Петру это не слишком понравилось. Он Кикина примерно наказал, а в доме его устроил публичную библиотеку. Первую в России. Я бы сейчас там тоже библиотеку устроил — традиции надо почитать.

И упирается Шпалерная в Смольный монастырь. Барокко. Растрелли. Дивной красоты храм. Так вот тогда, учась в офицерской кавалерийской школе выезжать лошадей по всем правилам искусства, я своей крестьянской сметкой быстро сообразил, что занимаюсь крайне выгодным для себя делом. Явлюсь я в станицу мастером-берейтером, или, по-нашему, тренером, да меня конезаводчики с руками оторвут.

Или это не я так думал? Нет, я. Значит, не сразу оно ко мне пришло, мое революционное сознание. Людей воспитывать надо, готовыми революционеры не рождаются.

Наиболее активен и злобен, как ни странно, консерватизм. И чтобы человека вывести из одного состояния, перевести в другое, а из другого в третье, со ступенечки на ступенечку, сначала одной ногой, потом другой, как ребенка малого, надо потратить много любви и терпения, любви и терпения!

И вот этого казака-крестьянина с одной стороны подначивают белогвардейцы, играют на казачьей сословной гордости, напоминают о славном прошлом и былых заслугах. С другой стороны мы, красные, их агитируем. А каков наш пряник? Что землю даем? Да она у казаков всегда была, в том привилегия ихняя. Что сословные различия отменяем? Но казачество для них и есть столетний предмет гордости! Ну а про продразверстку и не говорю. Так что не следовало ждать, что не сегодня завтра эти люди обратятся в нашу веру. Но и не убивать же их за это.

Но Конармии здесь не было, и более того: за ее продвижением следило именно оперативное управление фронта, в котором служил Ухтомский, поэтому генерал с абсолютной точностью в любой момент знал, где находится 1-я Конная.

На следующий день я встретился с командованием бывшего Северо-Кавказского фронта, познакомился и с Ухтомским. У меня не было злобы на него: каждый из нас делал то дело, которому отдал жизнь. Ухтомскому было на вид лет под шестьдесят, но могло быть и меньше лет на десять — седые как лунь волосы мешали точно определить возраст. Он был высок и строен, подтянут и прям — словом, был именно таким, каким обязан быть хорошо вышколенный, знающий себе цену генерал царской армии, в роду у которого все мужчины носили военную форму с эполетами.

Посоветовавшись, мы приступили к делу. Трушин и Зявкин арестовали Ухтомского и привели ко мне. Он держался очень спокойно и, как ни странно, был настроен очень мирно.

— Ну что же, генерал, давайте заканчивать наши игры, — сказал я. — Не хватит ли войн, кровопролитий? Земля устала от ваших кровавых забав. Неужели вы не понимаете, что революция победила? Советская власть будет установлена по всей России, и лишние жертвы только обременят вашу совесть, если она у вас еще осталась.

— Осталась еще, — сказал Ухтомский печально. — Да, хватит, надоело. Хотя во власть Советов я никогда не верил и не поверю, но, видно, сила за ней.

— Кто же вы по политическим убеждениям?

— Монархист.

— Что же, опять Романовы?

— На династии Романовых не настаиваю, согласен на любого умного человека, поскольку Николая Второго таковым не считаю.

— Это все мечты, — сказал я, — а давайте-ка займемся вещами реальными. Нужно вызвать Назарова в Ростов.

— Вы его арестуете?

— А что еще с ним делать? Вы сейчас записочку напишете и пригласите его сюда.

— Что писать? — спросил Ухтомский с мрачным спокойствием и обмакнул перо в чернильницу.

— Пишите: «Приказываю явиться ко мне в Ростов не позднее 7.00 5 июня. За вами будет послан известный вам катер. Встреча организована. Ухтомский».

Генерал начал писать. Я в жизни не видел такого великолепного каллиграфического почерка. Если Назаров хотя бы раз видел этот почерк, сомнений у него не могло возникнуть.

И Назаров действительно не усомнился в подлинности распоряжения Ухтомского. Он приехал в Ростов и тут же был арестован.

Теперь они оба сидели передо мной — сдержанный, абсолютно владеющий собой Ухтомский и нервничающий, несколько отощавший и одичавший в своих камышах Назаров.

— Против кого и во имя чего организуете вы восстание? — спросил я пленников.

— Против существующих властей, я ведь вам уже говорил, — отвечает Ухтомский, а Назаров согласно кивает головой.

— Что конкретно вменяете вы в вину новым властям?

— Боже мой, — говорит генерал. — Разве вы слепы, сами не видите? Абсолютная экономическая и хозяйственная беспомощность, непростительная нераспорядительность, вызывающая недоумение неповоротливость. Разве можно так руководить округом? До чего довели Ростов, городское хозяйство? Все из рук вон запущено, неорганизованность вопиющая. Это ли не достаточная причина требовать смещения властей, бороться за наведение порядка?

Я слушал Ухтомского и раздумывал о том, что заставляет генерала подменять политические мотивы повстанческого движения чисто экономическими? Попытка удешевить свою вину, смягчить наказание? Вряд ли, Ухтомский был смелый человек. Может быть, генерал не очень-то был убежден в верности идей, за которые боролся?

Действительно, если не разбираться в причинах, если не доискиваться до первоисточника и не знать истинных виновников беспорядков, последствия так называемой бесхозяйственности имелись налицо. Да еще как имелись!

Ростов был большой зловонной помойной ямой: захламлен неимоверно, завален нечистотами. По улицам не то что на машине — верхом проехать невозможно. Среди отбросов, которые жители выбрасывали прямо на улицу, были протоптаны тропочки, по которым продвигались бочком, прикрыв носы платочками. Всякое движение транспорта было невозможно: трамваи стояли на рельсах, по крышу заваленные всяким хламом.

На станцию пришел состав с продовольствием, в одном или нескольких вагонах были яйца. По распоряжению руководства Викжеля эти вагоны несколько дней продержали нераспечатанными, а потом, когда яйца испортились, их вывалили прямо на станции. Мерзкий, удушливый запах полз по улицам города.

Водопровод соединился с канализацией — началась холера.

По указанию руководителей повстанческого движения и, думаю, не без участия этих «тихих» граждан, которые сидели сейчас передо мной, реакционно настроенные казаки, которые наряду с сельским хозяйством занимались рыбной ловлей, недосаливали пойманную рыбу и баржами отправляли ее в верховья Дона и Кубани. Там ее выбрасывали в воду. Тухлая рыба, губя все живое, плыла вниз по течению, вызывая естественный гнев и возмущение в приречных селах и казачьих станицах.

Я решил принять условия игры Ухтомского, они вполне устраивали меня для выполнения того плана, который начинал складываться в уме.

— Дело в том, что я отдал распоряжение ускорить передвижение Конармии. Она вот-вот будет здесь. Но, думаю, мы не будем дожидаться ее прихода. У меня есть предложение: написать обращение к повстанцам. Примерно такого содержания: в связи с тем, что руководство Северным Кавказом — а это, если я вас правильно понял, основная причина восстания — меняется и вместо фронта образуется округ, мы — то есть вы, — как руководители движения, считаем, что можно обойтись без кровопролития, а все спорные вопросы решить коллективно на съезде. Можно предложить такой порядок: от тысячи повстанцев выбрать по одному делегату. Местом съезда можно назначить Ростов, — завершил я свою мысль.

— Казаки в Ростов не поедут, заподозрят неладное, — запротестовал Назаров.

— Не поедут, — поддержал его Ухтомский. — Лучше где-нибудь в большой станице, но в отдалении от города.

— Елизаветинская подойдет? — предложил я. — От нее до Ростова километров сорок пять.

— Годится, — в один голос согласились «руководители движения», и мы приступили к составлению обращения. Когда содержание его удовлетворило всех, мы поставили внизу три подписи: Ухтомский, Назаров, Буденный.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.