Глава IX. НАКАНУНЕ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IX. НАКАНУНЕ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

По мере нарастания Октябрьской революции растерявшееся правительство Керенского, пропорционально крепнущему нажиму рабочего класса, стало поочередно выпускать на свободу арестованных в «июльские дни» большевиков.

В один из сентябрьских дней совершенно неожиданно был освобожден тов. Троцкий…

Наконец 11 октября наступила моя очередь. Начальник тюрьмы, прапорщик, эсер, лично явился обрадовать меня ордером на освобождение. Тов. Рошаль был несколько удивлен и опечален тем, что на этот раз он был отделен от меня. После дружной совместной работы в Кронштадте паши имена настолько неразрывно спаялись вместе в хитросплетениях «третьеиюльского» процесса и в травле буржуазной печати, что даже партийные товарищи иногда смешивали нас. Я был изумлен не менее, чем Рошаль, что меня отрывают от политического близнеца, против которого, к тому же, следствием было собрано меньше обвинительного материала, чем против меня. Я постарался успокоить Семена, пообещав ему сделать все возможное для восстановления попранной справедливости.

В приемной тюрьмы меня ожидал кронштадтский матрос тов. Пелехов, собственноручно привезший приказ о моей свободе и уже успевший внести из партийных средств три тысячи рублей залога, так как формально, подобно другим товарищам, выпущенным ранее из тюрьмы, я числился освобожденным «под залог».

Но наше «дело 3–5 июля», обильно уснащенное клеветой раскаявшегося немецкого шпиона Ермоленко и фальсификацией царского следователя Александрова, прекращению не подлежало, и вокруг пего г. Алексинский и Ко продолжали плести свою чудовищную паутину. Однако ровно через две недели восставший рабочий класс захлопнул папки «дела 3–5 июля» и сдал их на хранение в исторический архив, как яркий образец следственного пристрастия и подлога.

Выйдя из тюрьмы на Выборгскую набережную и глубоко вдохнув вечернюю прохладу, струившуюся от реки, я почувствовал радостное сознание свободы, знакомое только тем, кто научился ценить ее за решеткой. От Финляндского вокзала в трамвае я быстро доехал до Смольного. Уже стемнело, и всюду горели огни. У подъезда, среди колонн, мне встретился тов. П. Е. Дыбенко. «Еду в Колпино — громить меньшевиков», — торжествующе, в предчувствии близкой победы, пробасил мой товарищ по морской профессии. От всей рослой фигуры тов. Дыбенко, охваченного политическим энтузиазмом, на меня пахнуло пронизывавшим его жизнерадостным упоением. Мы оба спешили и поэтому тотчас расстались.

Смольный производил странное, непривычное впечатление. Чувствовалось, что атмосфера накалена, в воздухе пахнет грозой. В настроениях делегатов происходившего тогда съезда Советов Северной области[143] и центральных партийных работников был заметен какой-то необычный подъем, крайнее воодушевление. Группами и попарно товарищи оживленно дискутировали какие-то вопросы. Мне тотчас рассказали, что ЦК принял решение о вооруженном восстании[144]. Но есть группа товарищей, возглавляемая Зиновьевым и Каменевым, которые с этим решением не согласны, считая восстание преждевременным и заранее обреченным на неудачу. Тут же, в столовой, мне дали прочесть напечатанное на машинке мотивированное обоснование этой точки зрения, подписанное двумя вышеназванными членами ЦК, предназначенное для ознакомления партийных работников[145].

Еще в тюрьме, ведя продолжительные беседы на тему о перспективах российской революции, мы все в последнее время окончательно пришли к выводу, что революция уперлась в вооруженное восстание и что вряд ли представится более удобный момент, чем сейчас, когда партия, окрепшая отчасти благодаря корниловскому восстанию, достигла наконец колоссального влияния в рабочих, солдатских и даже крестьянских массах.

В тюрьме мы не могли наглядно представить себе действительных размеров движения, но уже первый день в Смольном и многочисленные беседы с товарищами окончательно убедили меня, что настроение масс достигло точки кипения, что они в самом деле готовы для борьбы и партии нужно немедленно возглавить движение, призвать рабочий класс и крестьянство к новой революции, чтобы не упустить на долгое время исключительно благоприятный момент.

Встретившись с Л. Б. Каменевым, моим старинным другом, я тотчас завел с ним разговор на тему о «наших разногласиях». Исходный пункт Льва Борисовича сводился к тому, что наша партия еще не подготовлена к перевороту. Правда, за нами идут большие и разнородные массы, они охотно принимают наши резолюции, но от «бумажного» голосования до активного участия в вооруженном восстании еще очень далеко. От Петербургского гарнизона трудно ожидать боевой решимости и готовности победить или умереть. При первых критических обстоятельствах солдаты нас бросят и разбегутся.

— С другой стороны, правительство, — говорил тов. Каменев, — располагает великолепно организованными и преданными ему войсками: казаками и юнкерами, которые сильно натравлены против нас и будут драться отчаянно, до конца.

Делая отсюда неутешительные выводы относительно наших шансов на победу, тов. Каменев приходил к заключению, что неудачная попытка восстания приведет к разгрому и гибели нашей партии, тем самым отбросит нас назад и надолго задержит развитие революции. Я не мог разделять эту точку зрения и откровенно высказал свои соображения тов. Каменеву. Но, как всегда бывает между убежденными людьми, мы оба разошлись, оставшись каждый при своем мнении.

Тов. Пелехов, неотлучно сопровождавший меня, уже давно настаивал на отъезде, так как он обещал Кронштадтскому комитету сразу из тюрьмы привезти меня в Кронштадт и, наверное, «ребята» уже давно ждут на пристани. Мы вышли из Смольного и, сев на приготовленный катер, пошли в Кронштадт.

Славный парень был этот Пелехов! Горячий, вспыльчивый, решительный и отважный матрос с честной революционной душой. Февральская революция застала его на каторге, где он очутился после одного из многочисленных процессов кронштадтских моряков. В царской тюрьме он надломил здоровье и, вероятно, оттуда вынес лихорадочный блеск своих глаз, впалые щеки, худое сложение и чахоточный кашель. В первые же дни революции он был выбран членом Кронштадтского Совета. Порывистый энтузиаст, он не мог ни одной минуты сидеть спокойно, когда обсуждался какой-нибудь животрепещущий вопрос. Он воодушевлялся, брал слово, произносил взволнованную речь, но, наконец, его голос срывался, он захлебывался и, чувствуя себя не в силах выразить всю полноту обуревавших его чувств, бессильно махал рукой с крепко зажатой матросской фуражкой и нервно садился на свое место.

Тов. Пелехов считался у нас одним из левых, так что тов. Рошаль не раз шутливо называл его «анархистом». Теперь на пароходе тов. Пелехов познакомил меня с кронштадтскими настроениями, дошедшими до высшей стадии революционного напряжения, и пополнил мои сведения о партийных делах. Тут же он дал мне прочесть письмо тов. Ленина, обращенное к членам партии[146].

Это письмо окончательно укрепило меня в правоте своих взглядов на неотложность переворота. Тов. Ленин очень убедительно защищал эту идею, исходя из анализа реального соотношения сил. В пользу своей аргументации он приводил не только логические выводы, но и подкреплял их статистикой выборов в Советы и городские думы. Окончательный вывод был таков, что подавляющее большинство рабочего класса и значительная часть крестьянства стоят решительно за нас. Жажда мира обеспечивает нам большинство солдатской массы. Политическая атмосфера накалена до крайности. Настало время пролетарской революции, свержения ненавистного правительства Керенского и установления диктатуры рабочего класса и крестьянства. Этот момент не должен быть упущен. Дальше ждать нельзя. Революции угрожает опасность. За нами верная победа.

Блестящее письмо Ильича — этот революционный призыв к восстанию, пламенный зов на баррикады — как нельзя более подняло мое настроение.

Наш маленький катер уже приближался к Кронштадту. Издали сверкали огни «красного острова», они становились все ближе и ярче, пока, наконец, катер не проскользнул военную гавань.

Несмотря на поздний час на летней пристани, в парке, перед памятником Петру Великому, стояла большая толпа моряков и рабочих. Оказывается, товарищи готовили мне встречу: раздались знакомые звуки морского оркестра. Катер ошвартовался.

Тов. Энтин, стоя на пристани, сказал несколько теплых приветственных слов. Весь под впечатлением возбуждающих слов тов. Ленина, я произнес горячую речь. Все точки над «i» были поставлены. После короткой уничтожающей характеристики режима Керенского я в заключение употребил такую фразу: «Временное правительство инкриминировало мне призыв к вооруженному восстанию. Но это была наглая ложь. Тогда я призывал вас, кронштадтцы, не к восстанию, а всего только к вооруженной демонстрации. Но сейчас я говорю вам: восстаньте и свергните это ненавистное буржуазное правительство Керенского, которое гноит в тюрьме большевиков, держит Ленина на нелегальном положении и, не останавливаясь ни перед чем, душит революцию».

Я тотчас заметил, что чем резче, решительнее, определеннее были слова, тем более сочувственный отклик они вызывали. Даже для Кронштадта, который в течение весенних и летних месяцев 1917 г. буквально кипел, эта атмосфера крайнего революционного подъема была необычна. Чувствовалось, что ненависть к Временному правительству достигла высших пределов и мысль о его свержении гвоздит голову каждого сознательного рабочего, матроса и солдата.

По окончании речей мы пошли в здание партийного комитета. По установившемуся в Кронштадте обычаю, товарищей, которым устраивалась встреча, сейчас же подхватывали на руки и несли, возвышая над толпой. Я не успел опомниться, как сильные, мускулистые руки матросов схватили меня с разных сторон и медленно понесли. Признаюсь, я чувствовал себя не совсем удобно: ощущение неловкости было несколько похоже на то, которое я пережил в Японии, когда однажды мне пришлось ехать на рынке.

К счастью, помещение партии было очень близко: всего в нескольких саженях от пристани. Кронштадтский комитет сравнительно незадолго перед этим переехал в здание бывшего военно-морского суда. Мы поднялись на второй этаж. Огромный судебный зал с сохранившимся красным сукном, торжественно покрывавшим длинный стол, и высокими, чинными судейскими креслами был полон народу. Там, где еще недавно судили революционных моряков, вынося им беспощадные приговоры, сейчас сидели те же самые моряки-революционеры, но с гордым, независимым видом судей буржуазного класса и вершителей судеб революции.

Здесь мне пришлось выступить с пространной речью. Имея в тюрьме широкий досуг, добросовестно читая почти все русские газеты, я располагал порядочным материалом и мне не трудно было в течение полутора часов ознакомить с ним товарищей, несмотря на физическую усталость, уже овладевшую мною к концу этого утомительного первого дня свободы.

По окончании доклада, уже поздней ночью, мы, старые друзья 110 Кронштадтскому комитету, собрались» отдельной комнате за чайным столом. Здесь были почти все активные работники Кронштадта, вместе с которыми было мало прожито, но так много пережито в каких-нибудь четыре бурных месяца — с февраля по июль.

Вся «старая гвардия» кронштадтцев была налицо.

Молодой врач тов. Л. А. Брогман, только что окончивший Юрьевский (Деритский) университет, застенчивый, с приветливой улыбкой и мягкими, добродушными глазами; он был у нас общим любимцем. Мало выступая на митингах, он принимал участие в руководящей партийной работе, и Кронштадтский комитет неоднократно возлагал на него разнообразные задания, большей частью организационного характера. Сверх того, тов. Брегман вел активную политическую работу среди команды учебного корабля «Заря свободы» (бывший «Александр II»), который, к этому времени сойдя на положение старой калоши, сохранил свое вооружение, состоявшее из восьми 12-дюймовых орудий в 40 калибров.

Этот архаический корабль был нашей главной боевой силой, и настроению его команды придавалось первостепенное значение. К чести «Зари свободы» нужно сказать, что его команда все время была стойкой и непоколебимой опорой партии большевиков. Позже, во время Октябрьской революции, «Заря свободы» была отправлена в Морской канал для обстрела банд Керенского и Краснова на случай их приближения к Питеру.

Другой кронштадтский работник, тов. В. И. Дешевой, выступал на митингах на Якорной площади, писал статьи в редактировавшемся мною и Смирновым органе Кронштадтского комитета «Голос правды», а также вел научно-пропагандистские занятия с рабочими и матросами Кронштадта.

Тов. П. И. Смирнов, студент Политехнического института, с большим увлечением ушел в литературную работу, просматривал поступавший материал, писал статьи, следил за технической постановкой нашей газеты и ночами просиживал в типографии. Тов. И. П. Флеровский принимал непосредственное участие в работах партийного комитета, посещал заседания Кронштадтского Совета, наряду с другими товарищами руководил деятельностью его большевистской фракции и вел пропагандистскую работу, систематически читал лекции. Тов. Энтин являлся митинговым агитатором, выступавшим от имени Кронштадтского комитета в тех случаях, когда требовалось участие нашей партии; в результате частых выступлений он хорошо натренировался в полемике с меньшевиками и анархистами. Кроме того, тов. Энтин сотрудничал в «Голосе правды», где одно время он вел «Обзор печати».

Для довершения нашей тесной, дружеской компании в этот вечер недоставало только одного товарища — С. Г. Рошаля, первоклассного митингового агитатора, чрезвычайно популярного среди кронштадтцев.

За разговорами мы засиделись глубоко за полночь, и когда, наконец, было решено разойтись, я отправился на свой корабль «Освободитель» (бывший «Рында»), где числился вахтенным начальником. На корабле я узнал, что во время моего тюремного сидения команда выбрала меня старшим офицером. Разумеется, это было только знаком сочувствия, так как ввиду перегруженности политической работой, я физически не имел возможности служить на корабле в той или иной должности. Кают-компания, при старом режиме служившая недосягаемым запретным местом для матросов, быстро наполнилась членами судового комитета и другими моряками из состава команды «Освободитель», заставившими меня еще долгое время рассказывать о «Крестах» и делиться оценкой политического момента.

Переночевав на «Освободителе», я на следующее утро в обществе того же неразлучного Пелехова вернулся в Питер.

В Смольном заседание съезда Советов Северной области уже было в полном разгаре. Меньшевики и эсеры, убедившись, что решительное большинство не на их стороне, только что ушли со съезда. Это была генеральная репетиция той предательской тактики, которую позже она применили на Всероссийском съезде Советов[147]. Но этот уход оказался символическим: он ознаменовал уход меньшевизма и эсеров со сцены истории, где в течение всего первого периода революции они играли такую жалкую и постыдную роль.

На трибуне был тов. Лашевич.

Громким, раскатистым голосом хорошего соборного протодьякона, сопровождая свои слова энергичной жестикуляцией, он выражал резкое осуждение изменникам революции. Это звучало как анафема.

Наконец взял слово тов. Троцкий.

Он подвел итоги умирающему режиму Керенского и связавшим с ним свою судьбу партиям меньшевиков и эсеров. С особенным вниманием он остановился на корниловской авантюре и на участии Керенского в этом позорном заговоре против революции.

Шельмуя соглашателей, тов. Троцкий все время тщательно подчеркивал, что имеет в виду только эсеров правого крыла, тем самым выделяя левых эсеров.

Вскоре после его речи был объявлен перерыв.

Я оделся и вышел из Смольного.

Разыскав на Екатерининской улице министерство юстиции, я вошел в большую приемную типичного бюрократического вида, с казенно расставленными вдоль стен стульями, на которых восседали одинокие, понурого вида просители и ходатаи. У противоположной от входа двери стоял прилизанный молодой человек с бумажкой в руках и что-то озабоченно записывал.

Это был секретарь министра, присяжный поверенный Данчич. Я не спеша подошел к нему и заявил, что мне нужно видеть министра Малянтовича.

— Будьте добры, как ваша фамилия? — спросил меня нафабренный блондин, изображая на своем лице заранее приготовленную для каждого посетителя угодливую улыбку.

Я назвал свою действительную фамилию. Улыбка на лице Данчича сменилась изумлением.

— Вы — Раскольников кронштадтский? — с пытливым любопытством смотря мне прямо в глаза, спросил он.

Я подтвердил, что до ареста работал в Кронштадте.

— А вы по какому делу хотите видеть министра? — снова испытующе спросил Данчич.

— Об этом я сообщу самому министру, — оборвал я нашу некстати затянувшуюся беседу.

Данчич записал меня в очередь и попросил подождать.

С улицы вошел мальчик лет десяти, в неуклюже топорщившейся военной шинели и, обливаясь слезами, всхлипывая навзрыд, стал рассказывать грустную семейную повесть: его отец убит на войне, он сам только что вернулся с фронта и узнал, что его мать умирает в материальной нужде. Он был уже у Керенского, но и там не нашел ни сочувствия, ни помощи. В поисках правды и справедливости он явился теперь к министру юстиции. Данчич хладнокровно отправил его в какое-то другое бюрократическое учреждение, и убитый горем мальчик, размазывая слезы по грязному лицу, с безнадежным видом вышел в коридор.

Прождав около двух часов, я наконец был приглашен в кабинет Малянтовича.

Бывший большевик, когда-то охотно предоставлявший в своей московской адвокатской квартире убежище нелегальным партийным работникам, присяжный поверенный Малянтович, в качестве меньшевика, состоял министром — «социалистом» в правительстве Керенского.

Едва я перешагнул порог солидного, но темного и мрачного кабинета, заставленного по степам шкафами и книжными полками с многотомным сводом законов и толстыми юридическими справочниками, Малянтович вежливо поднялся мне навстречу и протянул руку.

— Чем могу служить? — скорее с адвокатской, чем с министерской манерностью предложил он вопрос.

Я оговорился, что пришел к нему не с просьбой, а только с целью выяснения одного непонятного мне факта: почему задерживается в тюрьме Рошаль, в то время как я на свободе? Указав, что мы оба привлечены по одному общему делу, каковое обстоятельство лишает всяких оснований ставить меня в более привилегированное положение, я особенно подчеркнул, что мои товарищи по руководству демонстрацией, в том числе и Рошаль, просили меня, как военного человека, взять па себя единоличное командование во время шествия в Петрограде, что я и сделал. Поэтому на мне лежит большая ответственность, чем на других товарищах-кронштадтцах, тем более что я состоял еще комендантом дома Кшесинской и в целях его обороны вызывал военную силу, тогда как Рошалю такое обвинение предъявлено быть не может.

Малянтович, уставив на меня живые, много видевшие па своем веку глаза и поглаживая седеющую шевелюру, неторопливо ответил, тщательно взвешивая слова, что на основании наших показаний у Временного правительства создалось убеждение, что я не уклонюсь от суда, тогда как относительно Рошаля — «у нас, — подчеркнул министр, — такой уверенности нет».

Я заявил, что это соображение опровергается фактом добровольной явки тов. Рошаля в «Кресты».

Министр мягким жестом развел руками и снова повторил свою последнюю фразу.

Выяснив, что тов. Рошаль освобожден не будет, и поняв, что он, все время служивший жупелом для буржуазии, должен явиться «козлом отпущения», я счел свою миссию законченной, распрощался с министром юстиции и отправился в Смольный.

В одном из длинных коридоров Смольного а встретился с тов. Л. Б. Каменевым.

— Вот кто поедет вместо меня — Раскольников, стремительно схватывая меня за рукав и широко улыбаясь, проговорил тов. Каменев обступавшим его со всех сторон военным.

Но товарищи, согласившись на предложение, все-таки продолжали настаивать, чтобы кроме меня обязательно приехал и Каменев, так как химикам уже объявлено об его выступлении и даже напечатаны и расклеены афиши. Лев Борисович усиленно пытался освободиться от этой поездки, но представители химиков оставались неумолимы. Делать нечего, Льву Борисовичу пришлось подчиниться.

— Хорошо, — сказал он, — только подождите минуту, мне нужно еще кое с кем переговорить.

Вскоре он возвратился, и, захватив с собой в автомобиль С. Я. Богдатьева, мы поехали в запасный огнеметнохимический батальон.

Приехав на Петербургскую сторону, мы прошли в какой-то большой манеж.

Он был до половины уставлен скамейками, уже занятыми химиками, солдатами соседних полков и рабочей публикой. За недостатком мест многие стояли. Мы взошли на импровизированную эстраду, посреди которой возвышался председательский стол.

Тов. Каменев предложил мне выступить первым.

Я начал с заявления о том, что только вчера передо мной раскрылись железные двери тюрьмы.

Затем, обрисовав всю вопиющую возмутительность нашего дела, мошеннические проделки царских следователей и прокуроров, за волосы притянувших к нашему делу политической демонстрации спекулянтские ж шпионские подвиги никому не ведомой гражданки Суменсон, нечистоплотные деяния сомнительного украинского деятеля Скоропись-Иолтуховского и лживые, провокаторские показания раскаявшегося немецкого шпиона Ермоленко, я от этого частного вопроса перешел к общей критике политического режима Керенского. Речь я закончил буквально теми же словами, как на Кронштадтской пристани, т. е. призывом к восстанию.

Уже с первых слов я почувствовал между собой и аудиторией тесный контакт, самое близкое взаимодействие. Речь, видимо, находила отклик у слушателей, а их настроение, в свою очередь, влияло на меня. Поэтому тон речи непрерывно повышался, и резкость ее выводов все нарастала.

Я был поражен боевым, революционно-нетерпеливым настроением митинга. Чувствовалось, что среди этих тысяч солдат и рабочих каждый в любую минуту готов выйти на улицу с оружием в руках. Их бурные чувства, их клокочущая ненависть против Временного правительства меньше всего склоняли к пассивности. Только в Кронштадте, накануне июльского выступления, я наблюдал аналогичное кипение жаждущих действия революционных страстей. Этот факт еще больше укрепил мое глубокое внутреннее убеждение, что дело пролетарской революции стоит на верном пути.

После меня выступил тов. Каменев. Он сразу начал говорить очень горячо. Резкость всего его выступления имела большой успех. Со стороны, судя по его словам, трудно было предположить, что в действительности он являлся противником немедленного восстания. Напротив, брызги революционного огня искрились в его зажигательной речи.

Из всей его критики, из всей оценки положения логически вытекала неизбежность и целесообразность немедленной вооруженной борьбы. Слушателям оставалось лишь сделать практические выводы. Своими подлинно революционными как по характеру, так и по настроению речами тов. Каменев оказал крупнейшие услуги делу пролетарской революции, перед величием которой меркнет его ошибка, от которой через короткое время он отказался.

Обстоятельства были сильнее людей, и даже сторонники более осторожной тактики были вынуждены произносить самые резкие речи. Наконец, независимо от субъективных настроений, к этому обязывала партийная дисциплина.

Прямо с митинга я пошел на ночевку па Выборгскую сторону, а наутро, 13 октября, явился в ЦК, помещавшийся в то время на барственно-тихой Фурштадтской улице.

После больших комнат, сверху донизу заставленных связанными тюками литературы, я спустился на несколько ступенек вниз и, пройдя по коридору, в небольшой комнате налево отыскал Я. М. Свердлова. Он встретил меня с тем органическим, внутренним доброжелательством, которое вообще свойственно многим старым партийным работникам, познавшим ценность товарищеского общения в тюрьме, в ссылке, на каторге. Не теряя времени, Яков Михайлович с места в карьер ввел меня в курс деловых вопросов. Ознакомив прежде всего с последними решениями ЦК, тов. Свердлов пояснил, что вся работа партии сейчас заостряется на подготовке свержении Временного правительства.

Конечно, в Кронштадте вам делать нечего; там ужо все хорошо подготовлено— тоном, не допускающим возражений, пробасил тов. Свердлов, дыша на снятое пенсне и протирая его носовым платком, — а вот вам придется немедленно поехать в Лугу — там не все благополучно.

И тов. Свердлов обрисовал мне положение Луги, где Совет находится в руках соглашателей и где в последнее время наблюдается сосредоточение войск, преданных Временному правительству. Тов. Свердлов подчеркнул выдающееся стратегическое значение Луги как крупнейшего промежуточного пункта на магистрали Петроград — фронт. Мне поручалось произвести глубокую разведку относительно настроения Лужского гарнизона и создать там благоприятную для нас атмосферу.

Едва мы успели в общих чертах закончить наш разговор, как в комнату вошла группа руководителей Новгородского партийного комитета во главе с Михаилом Рошалем, младшим братом Семена. Новгородские товарищи заявили, что на днях у них состоится губернский съезд Советов, на котором необходимо присутствие оратора «из центра».

— Вот, дайте нам Раскольникова, — потребовали они.

Яков Михайлович сперва не соглашался под тем предлогом, что у меня есть другая ответственная работа, по затем, после недолгого раздумья, уступил, однако с условием, что, пробыв два-три дня в Новгороде, я оттуда поеду в Лугу.

Мне еще нужно было повидать Семена Рошаля, чтобы рассказать ему как об общем политическом положении, так и о его личной участи.

Я прошел в «Кресты». Меня провели в кабинет начальника тюрьмы. В этой должности состоял длинноусый прапорщик, член партии эсеров, которого заключенные недвусмысленно подозревали в хозяйственных злоупотреблениях.

Во всяком случае, несмотря на октябрьские холода, он держал камеры без отопления и кормил тюрьму такой вонючей пищей, один запах которой вызывал тошноту даже у голодного человека.

В этот период начальник тюрьмы, учитывая рост политического влияния большевиков, самым бесстыдным образом заискивал перед нами.

Надев на свое подловатое и плутоватое лицо маску приторной любезности, он вызвал Рошаля в свой кабинет, хотя обычно свидания давались в особой комнате через двойную решетку.

Мало того. Он предупредительно вышел из кабинета, оставив нас наедине. Это, конечно, сильно облегчило мне передачу секретных сведений. Семен казался удрученны м и даже заикнулся о самоубийстве. Было видно, что за эту пару дней он сильно пал духом.

Я посвятил его в партийные дела, ознакомил с последними постановлениями ЦК, поделился своими впечатлениями и наблюдениями, не скрыв от него своей оптимистической оценки будущего. Семен, в духовной жизни которого настроения вообще играли крупную роль, заметно приободрился.

Коснувшись его личной судьбы, я не мог утаить от Семена, что, по всей вероятности, ему придется быть «козлом отпущения», но зато обнадежил его, что пролетарская революция через несколько дней принесет ему освобождение.

Действительно, 25 октября, с первым залпом «Авроры», Семен вышел на свободу и тотчас с головой ушел в кипучую боевую деятельность активного, самоотверженного революционера, которая, к сожалению, вскоре трагически оборвалась расстрелом тов. Рошаля на Румынском фронте.

Из «Крестов» я двинулся в Смольный на заседание бюро Советов Северной области, членом которого я был выбран на заключительном заседании этого съезда.

Перед заседанием ко мне подошел Филипповский, инженер-механик флота, правый эсер, по сравнению с другими членами его партии производивший более приличное впечатление, но не по заслугам неожиданно выдвинувшийся на роль одного из руководителей Петроградского Совета и его исполнительного комитета. Филипповский стал уговаривать меня, как кронштадтца, согласиться на снятие тяжелой артиллерии с форта «Обручев» ввиду того, что стратегические соображения требуют установки этих орудий на морской тыловой позиции.

Я дал отрицательный ответ, сославшись на то, что покушение на частичное разоружение Кронштадта в данный момент приобретает политический характер и не без основания может быть истолковано массами как контреволюционный маневр Временного правительства.

Другие кронштадтцы — И. П. Флеровский и Людмила Сталь — меня горячо поддержали.

Филипповский попробовал возражать.

Покончив этот бесплодный спор, я перешел к столу, где сидели члены Бюро Советов Северной области, — товарищи Крыленко, Бреслав и др. Первым стоял вопрос о выборах президиума Бюро. На должность председателя были выдвинуты две кандидатуры: тов. Крыленко и моя. Но Николай Васильевич категорически отказался, ввиду крайнего обременения работой, и, таким образом, был выбран я. Нам предстояло распределить районы работы между отдельными членами Бюро. Я заявил, что ЦК партии уже командировал меня в Новгород и Лугу — Бюро Советов, со своей стороны, возложило на меня поручения по части советской работы в этих двух городах.

Наше заседание продолжалось очень недолго, и все несложные вопросы, стоявшие на повестке, скоро были исчерпаны.

На следующий день я вместе с младшим Рошалем и другими товарищами выехал в иногороднюю командировку.

В большой тесноте и давке мы доехали до Новгорода и сразу направились в большевистскую коммуну, где жили Михаил Рошаль, Валентинов и другие члены Новгородского комитета. Там я застал: одного солдата-большевика, только что приехавшего из Старой Руссы. Таким образом мне удалось получить сведения о партийной работе как в Новгороде, так и в Старой Руссе.

В Старой Руссе местный Совет состоял из 36 членов, но большевиков было настолько мало, что даже не существовало фракции. Однако на губернский съезд в Новгород были присланы четыре делегата, оказавшиеся большевиками. Одним словом, в последнее время обозначался резкий рост большевистских симпатий.

В общем, в Старой Руссе и в Новгороде картина была одна и та же. Симпатии подавляющего большинства солдат и рабочих определенно склонялись на нашу сторону; офицерство и буржуазия, вместе с зажиточной интеллигенцией, были настроены в пользу Временного правительства; эти слои находили себе опору среди казаков и ударников; за пределами городской черты — среди крестьян — работа велась очень слабо.

Все сведения о партийной работе, о численности организации, о боеспособности Красной гвардии, о настроении частей Новгородского гарнизона, о количестве войск, готовых с оружием в руках выступить за Временное правительство и против него, — все эти цифры я тщательно заносил на страницы своей записной книжки.

В общем, в Новгородской губернии соотношение сил было, по-видимому, в нашу пользу. Квартировавший в самом Новгороде 177 запасный полк был большевистски настроен. Казаки-ударники стояли за Временное правительство, но и среди них имелись большевики. В Кречевицах влияние на гвардейский запасный кавалерийский полк оспаривали большевики и эсеры. В Старой Руссе настроение гарнизона отличалось своим большевизмом. Там были расположены: 178 запасный полк и автомобильная мастерская 5 армии (300 человек — сплошь большевики). Стоявшие в Старой Руссе две сотни казанов были настроены против солдат. В селе Медведь — 175 запасный полк и в Боровичах — 174 запасный полк были настроены в нашу пользу. В самом Новгороде партийная организация состояла из 176 членов (за полторы недели до моего приезда было 102). По социальному составу члены партии распределялись так: 150 солдат, а остальные — рабочие. При этом коллективов по предприятиям еще организовано не было. Губисполком состоял из 30 человек, почти исключительно эсеров и меньшевиков; большевиков было только трое. Ясно, что губисполком не отражал действительного соотношения сил в данный момент.

Товарищи решили не терять времени и в тот же день устроить митинг 177 запасного пехотного полка, стоявшего в городе. Для созыва митинга мы направились в казармы. Там было грязно, душно, пахло кислыми щами. На неопрятных деревянных нарах обедали солдаты. Тов. Рошаль пошел разыскивать членов полкового комитета. Через несколько минут он сообщил, что митинг состоится на воздухе.

Мы вышли на двор и прошли на прилегающую к казармам площадь. Здесь возвышалась небольшая, видимо, когда-то наспех сколоченная трибуна. К нашему приходу на площади еще не было ни души.

Но вскоре, очевидно, по зову или сигналу, группами и по одиночке стали сбегаться солдаты. Их набралось несколько сот человек.

Для одного полка это было достаточно. Почти все свободные от работ и службы товарищи стеклись послушать большевистских ораторов. Я поднялся на трибуну и стал говорить.

Аудитория слушала внимательно, но без особенного пыла. Только когда я перешел к вопросу о войне и мире, живо волновавшему чувства и помыслы каждого крестьянина в серой солдатской шинели, слушатели насторожились, и на их лицах тотчас отразились глубокие внутренние переживания, мучившие каждого из них по поводу этой больной темы. Как дамоклов меч висевшая над головой каждого из них опасность внезапной отправки на фронт и естественное, здоровое отвращение к чудовищной империалистической бойне создавали благоприятную почву для восприятия антимилитаристских идей. Это настроение не было голым шкурничеством, как объясняла себе успех большевистской пропаганды вся буржуазная печать. Эгоистичными, своекорыстными шкурниками могут быть отдельные лица, но никак не огромные массы, вовлеченные в грандиозное движение революции.

После меня выступило несколько местных работников. В общем, удалось разъяснить положение и поднять настроение солдатской массы. Чувствовалось, что если эта воинская часть и не проявит большого энтузиазма в борьбе, то, во всяком случае, она никогда не выступит против нас. Весь митинг продолжался немногим более часа.

На другой день мне пришлось побывать на митинге кавалерийского полка. Он был расквартирован далеко за городом, в кречевицких казармах. На грузовом автомобиле по плохой, ухабистой, давно не ремонтированной: ж размытой дождями дороге мы приехали в этот полк. В ожидании, пока товарищи соберутся на митинг, председатель полкового комитета пригласил Михаила Рошаля, Валентинова и меня в офицерское собрание; мы согласились. В офицерском собрании все дышало специфическим ароматом старого режима. На окнах висели чистые и аккуратные занавески, столы были накрыты белоснежными прокрахмаленными скатертями, за ними сидели туго затянутые в корсеты ротмистры и корнеты в рейтузах и кителях с золотыми погонами. Изящно сервированную закуску подавали услужливые официанты.

Только наша компания своим оживленным и бесцеремонным поведением, своим демократическим видом внесла диссонанс и грубо разрушила иллюзию старого режима, которая старательно культивировалась в этих уютных, словно языком вылизанных комнатах. Мы ловили на себе косые, недоброжелательные взгляды соседних столиков. Наконец, мимо нас, лихо поигрывая бедрами, походкой самоуверенного глупца, прошел какой-то офицер с фантастически-широкими, как на шарже, рейтузами.

Михаил Рошаль, как вольноопределяющийся, был одет в военную форму.

При виде жеребца в золотых погонах он из чувства дисциплины приподнялся с своего стула. Но офицерик этим не удовлетворился.

По-военному развернувшись на месте, он вперил свои бесстрастные, но вдруг налившиеся злобой глаза в лицо Рошаля и с привычной интонацией, выработанной в течение долгих лет службы в казарме и на плацу, неистово завопил:

— Вольноопределяющийся, как вы смеете, стоя перед офицером, держать руки в карманах? Я вас научу дисциплине… и т. д.

Мы поспешили вмешаться и прекратить безобразную сцену, напомнив зарвавшемуся офицеру, что дни старого режима миновали и у нас, к счастью, произошла революция. Он как-то сразу притих, но, отойдя к группе своих золотопогонных друзей, еще долго высказывал гневное возмущение святотатственным потрясением самих основ военной дисциплины. Я решил об этом рецидиве офицерского самодурства довести до сведения солдатской массы.

Вскоре нас пригласили в полковой театр, где должен был состояться митинг.

Это был совершенно отдельный, огромный сарай, со сценой и длинными рядами скамеек. Зал был наполнен солдатами.

Я говорил около двух часов. Охарактеризовав весь режим Керенского, я с особым вниманием остановился на деле Корнилова и подробно осветил весьма недвусмысленную роль Керенского во всей этой авантюре. Солдатская масса заброшенного в захолустье полка, по-видимому, не была избалована визитами новгородских ораторов. С изумительным интересом внимали они каждому слову, упоминание о некоторых общеизвестных фактах являлось для них свежей новостью, едва ли не сенсацией, а участие Керенского в контрреволюционном заговоре Корнилова, которого он из трусости предал на полпути, явилось для публики неожиданным откровением и вызвало необычайное возбуждение против Временного правительства и страстные выкрики по адресу Керенского: «Позор предателю революции».

После меня выступали новгородские товарищи: Рошаль и Валентинов.

Атмосфера собрания накалилась до высшего предела.

Редко мне приходилось видеть такой сильный подъем, такое страстное воодушевление и столь неистовую политическую ненависть. Не было сомнений, что люди, охваченные таким жгучим энтузиазмом, готовы идти в бой, готовы погибнуть или победить в борьбе с ненавистным Временным правительством. К неописуемой радости Новгородской организации, кавалерийский полк по своему настроению оказался не только вполне надежной, но еще, пожалуй, и лучшей опорой пролетарской революции, чем другие армейские части, стоявшие в городе.

Впрочем, относительно последних также но было ни сомнений, ни подозрений. Со стороны всего Новгородского гарнизона наша партия могла ожидать только поддержки.

Любопытно, что на обоих митингах мы но встретили оппозиции: меньшевики и эсеры сочли за благо вовсе не появляться на трибуне.

По окончании политических речей я снова взял слово и сообщил о факте «цукания» в офицерском собрании. Это произвело большое волнение. Солдаты повскакали с мест и, размахивая кулаками, возбужденно крича, приготовились идти в офицерское собрание, чтобы покарать виновного офицера. С большим трудом нам удалось успокоить товарищей и отговорить их от самосуда над сторонником царской дисциплины.

Когда мы на грузовике возвращались в Новгород, шедшие с митинга кавалеристы радостно приветствовали нас фуражками.

На следующий день в Новгороде открылся губернский съезд Советов. Председателем съезда был избран приехавший из Питера «новожизненец» А. П. Пинкевич, автор научно-популярных работ по естествоведению. Большевистская фракция выдвигала в председатели мою кандидатуру, но большинство съезда оказалось не на нашей стороне, и, получив по числу голосов второе место, я вошел в президиум в качестве товарища председателя,

Выборы «новожизненца» в руководители съезда чрезвычайно ярко изобличили физиономию его большинства.

Здесь в большом количестве были представлены крестьяне, делегаты различных уездных и волостных Советов. Рабочий класс, вообще сравнительно немногочисленный в губернии, был представлен слабо. Солдатские делегаты съезда в подавляющем большинстве являлись теми же крестьянами.

В этом отношений Новгородский губернский съезд был довольно типичен для настроения крестьян предоктябрьского периода.

Меньшевики и эсеры, поддерживавшие Временное правительство, к тому времени окончательно обанкротились. Вопрос о земле, жгуче волновавший всех крестьян бывшей Российской империи, был отложен до Учредительного собрания[148], а созыв Учредительного собрания, в свою очередь, отсрочен на неопределенное время.

Между тем неодолимое стремление к увеличению земельных наделов, старинная жажда «земли», страстное, но несмелое вожделение раздела помещичьих и казенных земель было всеобщей заветной мечтой крестьянства. Научно-статистическая деятельность занявшегося сельскохозяйственными обследованиями и вычислениями министра земледелия Чернова внушала крестьянам чувство разочарования и гнетущего острого недовольства. Это бесплодное топтание на месте Временного правительства, его страх перед окончательным разрешением аграрной проблемы рушили крестьянские надежды, настраивая его на оппозиционный лад.

Но, с другой стороны, крестьянское середнячество в то время еще чуждалось рабочего класса, инстинктивно, хотя и безосновательно страшилось резкой, непримиримой тактики его политической партии, опасалось национализации мелкой и средней земельной собственности. Поэтому, за исключением сельских пауперов, безлошадных и малоземельных бедняков, и, наконец, представителей сельскохозяйственного пролетариата — батрачества, — деревня в то время не выражала больших симпатий к большевизму и еще не тяготела к партии рабочего класса.

Естественно, что для воплощения этих крестьянских настроений пригоднее всего оказались межеумочные группировки «новожизненцев» и левых эсеров. И в самом деле, среди крестьян Новгородской губернии они пользовались влиянием и придавали всему съезду определенный колорит.

После докладов с мест, довольно полно обрисовавших безотрадную картину разрухи в губернии, началась политическая борьба.

Доклад по текущему моменту был сделан мною. В прениях участвовали Пинкевич, левый эсер Ромм и др. Пинкевич, вообще производивший очень приличное впечатление, полемизировал мягко. Возражая против нашей тактики, он особенно порицал нас, большевиков, за подготовку переворота, угрожающего гражданской войной.

Отвечая ему, я закончил свои возражения лозунгом; «Да здравствует гражданская война!»

Лидер новгородских левых эсеров, вольноопределяющийся Ромм, заострял свои выступления, главным образом, против политики Временного правительства и тщательно воздерживался от выпадов в нашу сторону. Левые эсеры в то время выравнивали свою линию по большевикам и сознательно избегали разногласий. Правые эсеры и меньшевики, представленные в ничтожной пропорции, решительно ничем себя не проявили.

Съезд продолжался всего два дня. Перед его закрытием состоялись выборы на II Всероссийский съезд Советов. Во время предварительного заседания большевистской фракции товарищи выдвинули мою кандидатуру в делегаты съезда, но я отказался, предложив выбирать новгородских работников.

На выборах на Всероссийский съезд наша партия получила вполне приличное меньшинство. Мы составляли примерно одну треть новгородской делегации. Но, считая вместе с левыми эсерами, добрая половина голосов была обеспечена за нами.

Однако левые эсеры в то время еще были формально объединены с правыми под эгидой общего центрального комитета, и это упорное нежелание порвать с правыми эсерами и выкристаллизоваться в самостоятельную партию, в связи с их беспрестанными колебаниями, внушало нам серьезные опасения насчет надежности этих союзников, в которых мы всегда видели только временных мелкобуржуазных попутчиков.

В таких условиях точный подсчет наших сил затруднялся, и по возвращении в Питер я счел более осторожным доложить своему партийному начальству, что Новгородская губерния будет представлена на съезде Советов в большинстве чуждыми нам партиями, однако со значительным процентом делегатов-большевиков.

На следующий день после окончания съезда, поздно вечером я выехал в Петроград. Поезд шел из Старой Руссы и был переполнен пассажирами. Мне удалось втиснуться в первый попавшийся вагон III класса, где я, в страшной давке, проторчал на площадке. Затем, постепенно, по мере разгрузки вагона, я протиснулся в коридор и наконец занял место на верхней скамейке, где в сидячем положении провел всю ночь.

Приехав в Питер рано утром, я решил в тот же день выехать в Лугу.

Я поехал на Варшавский вокзал и устроился в каком-то вагоне IV класса с выбитыми окнами. Вечером я был в Луге, где прежде всего направился в местный Совет, помещавшийся в здании вокзала.

В небольшой станционной комнате сидели за столом члены президиума Совета — военные врачи и офицеры; все были в форменных кителях с погонами. Когда они узнали, что я большевик, то отнеслись ко мне очень холодно, но все же старались держать себя в пределах приличия. Заговорив с ними о моем намерении сделать доклад о задачах и тактике большевиков, я узнал, что как раз сейчас должно состояться заседание Лужского Совета. Разумеется, я не упустил этого случая для рекогносцировки местных настроений. Здесь же, в зале вокзала, собрались члены Совета. В большинстве это были представители Лужского гарнизона. Мне бросились в глаза несколько казаков в надетых набекрень фуражках, из-под которых выбивались пышные пряди волос.

Эти казачьи депутаты по своему внешнему виду живо напоминали тех истуканов, которые в старорежимное время постоянно стояли в карауле у царских дворцов.

Я приступил к докладу. Аудитория слушала с выражением угрюмого и равнодушного безучастия к самым животрепещущим и злободневным проблемам. Казалось, Лужский Совет по-обывательски плохо разбирался в вопросах политики. Вместо ожидавшейся бури, негодующих прерываний моей речи и, может быть, более крупного скандала на деле даже казаки хранили гробовое молчание. Я совершенно спокойно и беспрепятственно закончил свою речь. Раздались жидкие аплодисменты: в Лужском Совете было мало наших сторонников. С возражениями выступил приезжий из Питера правый эсер Кузьмин.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.