С ярмарки домой
С ярмарки домой
Осенью 1918 года шло тяжелое сражение за Царицын. Успех переходил из рук в руки, но постепенно мы овладевали положением. Приобретенный опыт накапливал знания. Оставалось только их умело использовать.
В бою под Абгонерово моя кавбригада снесла передовые подразделения противника, а затем атаковала его главные силы. Белые удара не выдержали и, разделившись на две группы, стали не очень мешкая уходить.
Взвесив положение, я отправил 2-й кавполк Маслакова преследовать группу, отступавшую на хутор Самохин, а 1-й кавалерийский полк Городовикова — на беляков, отходивших к хутору Жутов-второй. Покончив с противником, полк должен был остаться в этом хуторе на ночевку.
Это я так все прикинул. По моему плану так намечалось, а слова наши обычно с делом не расходились. Белых гнали весь день, они ретировались бойко, бросая в степи все «лишнее» — оружие, обозы, санитарные линейки.
С наступлением темноты наш «рабочий день» закончился. Штаб бригады расположился в Самохине, сюда же с трофеями вернулся на ночлег и полк Маслакова.
— Есть ли связь с Городовиковым, как у него дела? — спросил я, приехав в свой штаб.
— Связь потеряна, — доложили мне.
Не такие мощные силы были в моей кавбригаде, чтобы ложиться спать, не зная, где ее половина.
— Маслаков, — сказал я. — Съезжу-ка я в Жутов-второй, узнаю, что это Городовиков воды в рот набрал, в молчанку играет. Неужели сложно донесение прислать? Легкомыслие какое-то.
— Да они небось притомились и задрыхли.
— Вот я ему покажу «задрыхли».
Сел я на коня и вместе со своим ординарцем Колей Кравченко поскакал к Жутову.
Хутор был тих и темен, только по дворам да на улице перетоптывались привязанные к старым коновязям, к телегам, а то и просто к изгородям лошади. Сомневаться не приходилось: здесь стоит кавалерия.
— Даже сторожевого охранения не выставили, — попенял я Кравченко. — Ей-богу, как дети. Бери их голыми руками. Сейчас заглянем в крайнюю хату, узнаем, где остановился Ока Иванович.
Мы въехали в открытые ворота, и хозяйственный Коля Кравченко заботливо запахнул их за нами. Соскочили с лошадей.
И тут я увидел, что во дворе — белые казаки.
Их можно было отличить от красных бойцов даже в кромешной темноте. У казачьих лошадей были длинные, так сказать, естественные хвосты, данные им природой. Мы же подрезали своим коням хвосты по скакательный сустав — не красоты ради, а чтобы своих ненароком не перебить. С этой же целью винтовку носили через левое плечо, а не через правое. Не совсем ловко, но привыкнуть можно, раз дело того требует. И все знали: ствол винтовки торчит из-за левого плеча — красный. Если же из-за правого — белый.
Закрыв раззявленные ворота, мы сами захлопнули себя в ловушке. Улизнуть незамеченными не было никакой надежды — во дворе толпилось человек двенадцать казаков.
— Попались? — тихо простонал Кравченко.
— Ага. Теперь, брат, держись. Только спокойствие, делай, как я. Называй меня станичником и следи за мною внимательно.
Одно только хладнокровие могло спасти нас. И я бодро шагнул к казакам. На не очень послушных ногах.
— Скажите, станичники, вы не из семьдесят второго полка?
Этот полк мы только что расколотили за Самохином.
— Нет, — отвечают станичники.
— Вот незадача, — сокрушаюсь. — Блукаем, блукаем, путаемся, темнота уже, так и к красным угодить немудрено.
— Стой! — говорят. — А что это, станичники, у ваших лошадей хвосты подрезанные?
— Э, братуха, тут такая каша заварилась, что и сам стриженый будешь. Поубивали наших лошадей. А что за казак без лошади? Хорошо еще, что этих захватили у красных, а то на своих двоих до утра бы по степи плутали.
— Да, бывает, — соглашаются. — Ваш полк отступал правее, там его, видно, и нужно искать. А мы здесь «своих» красных отбросили.
«Эх, — думаю, — Городовиков, Городовиков! Как ты меня подвел. Да и сам я хорош, разъехался! Теперь вот покрутись. Уже то хорошо, что винтовок у нас нет — только шашки и револьверы. Значит, второй признак, по которому могут определить наше красное происхождение, отпадает».
— Так мы, станичники, если вы возражений не имеете, останемся здесь ночевать, а поутру поедем искать свой полк. Ночь — она девка хитрая и до беды довести может.
— Это верно, — развеселились казаки. — Оставайтесь, хата просторная. Привязывайте лошадей да пойдем поснедаем вместе. Хозяйка добрая — сала и молока приготовила.
— От спасибо, — отвечаю. — Подхарчиться не помешает. Мой приятель, — кивнул я на Николая, — что-то занедюжил, бедняга. Он во дворе побудет, здесь где-нибудь приляжет, а я лошадей уберу.
— Да это он с переляку, — загоготали казаки. — Добре, видно, вам всыпали, коли свой полк потеряли.
Я что-то обиженно просипел в ответ. Станичники со двора не уходили, ждали, пока хозяйка накроет на стол, а сами тем временем оживленно переговаривались, обсуждая подробности недавнего боя.
Все пока шло хорошо, лишь бы непредвиденного ничего не случилось. Я опасался одного: вдруг среди моих хозяев-казаков окажется кто-нибудь из жителей станицы Великокняжеской или с хуторов Дальнего и Жеребкова. Там меня каждая собака знала в лицо. К счастью, пока эти опасения не подтверждались.
Поглядывал я на казаков, и печаль сжимала сердце. Ведь это был славный и лихой народ. И о чем только думали их забубенные головушки? Против кого шли они?
Мы, иногородние, то есть пришлые на Дон люди уже после образования и закрепления казачьих областей, натерпелись немало обид и унижения. Наш удел был или батрачество, или аренда земли, которая позволяла крестьянам только что не подохнуть от голода. Дискутировали мы с казаками крепко, вплоть до разбитых в кровь кулаков. Потому что мы ведь тоже гордые.
И все-таки любил я этих отважных и мужественных людей, горячих и страстных.
Им же веками дурили голову, думал я, кидали лакомые куски и подкармливали, чтобы сделать из смутьянов верных престолу вояк. Да не очень-то получилось. Разин, Пугачев, Булавин — все восстания начинались на Дону, непростые люди тут росли.
Что-то мы проглядели, недоучли. На Дон надо было посылать самых отборных, умных и гибких большевиков, которые вели бы работу среди казаков не в лоб, а тонко, не оскорбляя их гордости и самолюбия.
Ведь неспроста же Мамонтов, когда объявил мобилизацию в некоторых станицах, призвал казаков в возрасте от семнадцати до двадцати двух лет и от сорока пяти до пятидесяти пяти. Промежуточный же возраст, который приходился на казаков-фронтовиков, ему не годился. Он не доверял людям, побывавшим на фронтах империалистической, считая их — и правильно считая — зараженными большевизмом.
А получилось так, что и наши им не особенно доверяли, традиционно называя казаков «душителями», «подавителями»… не знаю еще как. Простая отмена казачества как сословия не могла росчерком пера прекратить сословную рознь, станичники были к этому не готовы, с ними надо было работать и работать. Разумно, тактично. Не доросли до понимания этого и наши, иногородние, если сейчас же начали на собраниях горлопанить, что вот, мол, когда наша власть, мы вам теперь покажем!
С сегодняшнего дня смотреть, сколько же глупостей мы тогда понаделали! Однако, как видим, обошлось. Ну ладно, это я отвлекся. Возвращаюсь.
А враги наши не дремали, заметив, в чем наша слабина, усилили агитацию, замутили неокрепшее сознание. И вот результат: дерутся между собой люди, делить-то которым нечего.
Так, или примерно так, думалось мне, когда сидел я в окружении своих врагов на завалинке, которая в тихой ночной темноте могла показаться вполне мирной. Смотрел я на возбужденные лица усталых казаков, а вспоминались мне мои товарищи, тоже казаки, сражавшиеся со мной плечом к плечу. Тот же самый Ока Иванович Городовиков, который так меня подвел. Или Николай Алтухов, преданный революции до нечеловеческого предела. Ведь он же отца своего родного убил, сошедшись с ним в бою! Как же он упрашивал его сдаться, как молил сложить оружие!
Но тот бросился на сына с обнаженным клинком:
— Не сомневайся, собака, я тебя первым зарублю!
И ведь зарубил бы. Но Коля был моложе… После боя по земле катался, стоном стонал. Но при этом повторял, что, случись снова такое, рука бы у него опять не дрогнула.
Так ведь не только с ним такое случалось…
Казаки — люди с сердцем, люди страстные, люди верные, безоглядные. Я как-то, годы спустя, заночевал в одной из донских станиц. На стол собирала казачка, немолодая полная женщина с веселым добродушным лицом. Во дворе хозяйничал ее муж, невысокий, сухонький, в чистых белых шерстяных носках, в которые были заправлены казачьи штаны с лампасами. И при этом параде — в сверкающих новых галошах. Прямо на носки. Очень шикарно, доложу я вам, по своему времени. А оба вместе — милая дружная пара.
А потом мне рассказали их историю.
Они смолоду любили друг друга, но он был беден, она — побогаче, и родители отдали ее за нелюбимого, зато при крепком хозяйстве.
Она живет с ним год, живет другой. А любимый ни на одну казачку не смотрит, не смотрит и на нее и только ходит по улице мимо ее окон — в таких же белых носках, в таких же сверкающих галошах. Идет, не обернется, как горячий нож сквозь масло.
Она на это смотрела, смотрела, да как-то взяла топор и зарубила постылого мужа.
Казачий круг приговорил ее к десяти годам каторги. И он все десять лет вот так же, не глядя ни на одну красавицу, ходил вдоль улицы. В белых шерстяных носках и блестящих галошах.
Вот какие это люди. За них стоило бороться, да времени на это нам гражданская война мало отпустила…
Погутарили казаки о бое и замолчали, задумались каждый о своем, в мысли свои ушли.
«Ну что же, подумайте, — разрешил я им. — Занятие невредное. А у меня своя забота. Мне надо сообразить, как половчее от вас утечь. Ибо затяжное гостевание в этом обществе нам с Колей неминуемо выйдет боком».
И вдруг услышал я свою фамилию. Аж дернулся и уставился на станичников, но они по-прежнему не обращали на меня внимания, толковали о своем:
— Так что еще б немного, и захватил бы я Буденного в плен, — продолжал свой рассказ один из казаков.
— Да ты давай поподробнее, интересно же, — загомонили казаки.
— Так вот, значит, как только мы стали преследовать красных, я сторонкой, сторонкой — да и вперед. Конь мой, братухи, вам известный — не каждый догонит, не всякий уйдет. Прижимаю я добре и вдруг вижу: Буденный скачет.
— Кончай брехать, Кузнецов, — говорит кто-то из казаков. — Откуда ты его знаешь, чтобы так вот сразу и признать?
— Да как же не знать? Усы черные вразлет, сам ростом не больно здоров, но кряжист. Да мне его самого и знать-то не главное — конь у него больно приметен. Буланый, с черным ремнем по спине, на лбу звездочка, хвост черный, а грива — вороново крыло, аж в зелень отдает. Рубашка редкая, всякому известная — кому же еще быть? Буденный.
— Это что же, у Буденного хвост и грива черные?
— Тю тебя! Чего придуряешься? А то не понял, о чем толкую? Я ж сказал — у коня его. Не перебивай, брату-ха. Так вот, увидел я Буденного и думаю: где наша не пропадала и кто от нас не плакал? Сгину или спымаю его, сатану этакого. Припустил. А он вроде бы и не торопится, коня придерживает да посмеивается. Подпустил меня к себе, а потом как прижмет! И как его не бывало. Я туда, я сюда — нету! Глядь, а он опять передо мной и опять смеется, сатана. Так и я ведь не кислым молоком мазаный. Нет, думаю, не уйдешь! И врезался за ним. Хотите верьте, хотите нет, только я сколько ни пришпориваю, а все вроде на месте стою, а он от меня наметом уходит. Вот это конь — сколько живу, таких не видел. Гнался, гнался — толку нет. Вдруг блысть — и пропал. Оглянулся, а я один, наших никого. Плюнул, распослал всех куда подальше и обратно повернул. Вот и весь сказ.
— Значит, Кузнецов, так и не спымал ты Буденного?
— Не спымал, — удрученно вздохнул Кузнецов. — Посейчас не пойму: не то он колдун, не то конь у него сам черт.
Складно врал казак, душу тешил. Складно врал, да вот одна беда: масть, или, по-нашему, по-кавалерийски, рубашку моего коня, действительно редкую и заметную, описал он очень точно. И конь этот сейчас вздыхал у коновязи, шумно грыз обитое ржавым железом дерево и всячески привлекал к себе внимание. Это счастье наше, что мы ввалились к казакам в темноте.
Казаки поднялись и, покликав нас, пошли в хату ужинать.
— Ну, Николай, пожалуй, пора подобру-поздорову, — сказал я и скоренько пошел отвязывать лошадей.
Кравченко бросился открывать ворота. Только мы собрались выезжать, как во двор шумно въехали двадцать казаков во главе со старшим урядником. Они потеснили нас, оживленно переговариваясь, и из их слов я понял, что их взвод назначен в сторожевую заставу.
Я тотчас подошел к уряднику, доложил ему сказку про 72-й полк и попросил разрешения вернуться в свою часть.
— Какого хрена вы здесь путаетесь? — ворчливо буркнул он и, не дожидаясь ответа, сообщил мне пропуск.
И мы были таковы.
Вернувшись в Самохин, я поднял полк Маслакова по тревоге. И дал задание: окружить Жутов и разгромить противника. Специальную группу разведчиков выделили для захвата полевых караулов белых. Им я сообщил полученный от урядника пропуск, которым они великолепно воспользовались.
В четыре часа утра полк Маслакова грянул на хутор, на легкомысленно спящего противника. Неожиданность, как всегда, пожала свои плоды: особого сопротивления нам не оказали, хотя хутор был плотно нашпигован белыми — три полка кавалерии и пехота. Лишь небольшой части белых удалось прорваться сквозь нашу конницу и бежать в степь.
Пленных выстроили на окраине Жутова. Я подъехал к ним:
— Здравствуйте, станичники!
— Здравия желаем, ваше превосходительство!
Мои бойцы за животы от смеха похватались:
— Вот сукины коты! Вспомнили превосходительство!
— Станичники! Кто сегодня ночевал со мной в Жутове, выходи.
Не двигаются, стоят молча.
— Да вот в этом крайнем доме, — уточняю.
Никакой реакции, память как отшибло.
— Что же получается, значит, я не был вашим гостем? А кто рассказывал, как меня ловил? Где тут Кузнецов?
Из строя вышел чубатый казак.
— Ну, я рассказывал. Так я того… брехал, — скромно сказал он, без малейшего стыда оглядываясь на товарищей. — Что, сбрехнуть нельзя? — добавил он, обращаясь уже к нам.
— Здоров врать, казак, — покрутил я головой. — Лошадь-то мою откуда знаешь?
— Приятель описал, — вздохнул Кузнецов.
— А куда же вы от нас так скоро уехали? — с невинным видом спросил чернявый казак с хитрыми веселыми глазами. — И молочка не попробовали, и попрощаться не успели. А хозяйка добрая, во какой шмат сала выставила. Да когда же вы нас покинули?
— Вот именно тогда, когда вы этим салом закусывали и молоком парным запивали. Вам, казаки, верно, говорят, что красные расстреливают пленных, — продолжал я разговор. — Так это ложь, причем ложь обдуманная, направленная на то, чтобы посеять вражду между трудовыми казаками, которые иногда волей случая оказываются по разные стороны баррикад. Всем добросовестно заблуждающимся мы гарантируем жизнь, и об этом вы хоть сейчас можете написать домой, своим родным и соседям.
Ну, тут они взбодрились, и по рядам пробежала радостная волна, как с души тяжесть спала. Казаки загомонили, оживились, переговариваться стали, мнениями меняться.
— Спросить можно? — выступил вперед чернявый с лукавыми глазами.
— Валяй.
— А что, верно это, что вы заговоренный? Что пуля и сабля вас не берут, а что думает наш командир полка, вы наперед знаете и делаете все наоборот?
Я рассмеялся:
— Давайте, станичники, я лучше расскажу вам, за что мы воюем, глядишь, и вы поймете, на какой стороне вам бы быть следовало.
Хорошо мы поговорили тогда, душа у людей податлива.
Потом, приспособив бумагу на коленях, пленные казаки принялись писать письма домой, а написав, выбрали девятерых представителей, которым поручалось пройти в тыл белым — разнести письма и передать станичникам наказы товарищей, оставшихся в плену.
А я отправился писать донесение своему командованию, в котором просил рассмотреть вопрос о дальнейшей судьбе пленных, из которых еще можно было воспитать вполне приличных людей.
Шел 1918 год. Сколько потом еще было всего, может, и забылась бы эта история под грудой других событий, цена которым была повыше собственной жизни. Да вот при наступлении на станицу Нагавскую на нашу сторону без боя перешла сотня казаков — жители этой станицы. Их привел старший урядник Кузнецов, мой старый знакомец по хутору Жутову. Он был одним из девяти отпущенных в тыл белым с письмами казаков и солдат. Когда Кузнецов пришел домой, белые снова мобилизовали его. Услышав, что на Нагавскую наступает моя дивизия, он уговорил молодых станичников перейти на нашу сторону. Себе в приданое казаки захватили два станковых пулемета…
— Кузнецов к вам просится, — доложил мне Коля Кравченко.
— Пускай заходит, — пригласил я.
— Нет, он просит вас выйти во двор, — таинственно прищурился Коля.
Я вышел. Передо мной стоял улыбающийся Кузнецов, стоял уверенно и с достоинством. В поводу он держал гнедого темно-рыжего жеребца, крупного, мощного, с благородной головой и синими добрыми глазами.
— Семен Михайлович! Примите от меня в подарок Казбека. Он будет вам верным боевым товарищем. Очень надежный конь. Конечно, не такой заметный, как ваш, да зато никто брехать не станет, что брал вас в плен.
Я с благодарностью принял подарок: какой же кавалерист откажется от такой великолепной — я-то уж знаю! — лошади?
Боевая судьба развела нас с Кузнецовым. А встреться мы с ним позже, я бы еще сто раз сказал ему спасибо за Казбека. На этом жеребце я отвоевал всю гражданскую, верой и правдой он служил мне до самой своей смерти. Он стал главной лошадью в моей кавалерийской жизни, хотя ездил я на многих: к сожалению, лошадиный век гораздо короче человеческого. Вторым, почти столь же любимым, стал Софист. Но Софист — для мира, для праздника, он нервен и пуглив. А Казбек — под пули, под шашки, в огонь и в воду. Мы ведь и людей на эту чашу весов бросаем, не так ли?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.