Аресты на флоте
Аресты на флоте
В ноябре 1937 года командующий Тихоокеанским флотом Г. П. Киреев был вызван в Москву. Помнится, как я провожал его на вокзале. Давая мне указания, он был несколько рассеян и взволнован. А когда собрались в его вагоне, он показался мне даже печальным. Не с таким настроением обычно выезжали в Москву. Но до Киреева так же уехали М. В. Викторов и Г. С. Окунев и… не вернулись. Предчувствие не обмануло Киреева. Вскоре до меня дошли слухи, что он арестован.
Я ожидал нового командующего, считая себя еще недостаточно опытным для такого огромного морского театра. В конце декабря получил телеграмму, в которой сообщалось о моем назначении командующим с присвоением очередного звания, и без рассуждений, хотя и с некоторой опаской, занял этот пост. Молодость, избыток сил в какой-то степени компенсировали недостаток опыта. По мере того как я вникал в обязанности командующего флотом, возникали все новые и новые проблемы. Хлопот и беспокойств было много. Впрочем, вступая в командование флотом, я не ждал легкой жизни. Однако трудности, связанные с быстрым ростом морских сил, с необходимостью надежно укрепить рубежи страны, осложнялись и усугублялись ударами, которые мы получали, казалось бы, с совсем неожиданной стороны, – арестами командных кадров. Я впервые столкнулся с репрессиями против подчиненных мне людей. Хотя я их еще близко не знал, все равно происходящее вызывало недоумение и тревогу.
В памяти вставали события минувшего года, которым я сразу не придал должного значения. Моя работа в Испании была, очевидно, тому причиной. Издалека все выглядит иначе. Вспомнилось, как главный военный советник Г. М. Штерн вызвал меня из Картахены в Валенсию. Я вошел к нему в кабинет и не услышал обычных шуток. Григорий Михайлович не сказал даже своего излюбленного «Салуд, амиго», только молча протянул мне телеграмму из Москвы. В ней сообщалось об аресте М. Н. Тухачевского, И. П. Уборевича, И. Э. Якира и других крупных военачальников. То были люди, стоявшие у руля Вооруженных Сил. Что могло толкнуть их на чудовищные преступления, в которых они обвинялись?
Из арестованных я знал одного Якира, да и то видел лишь однажды, когда он посетил в 1933 году крейсер «Красный Кавказ». Григорий Михайлович Штерн был хорошо знаком со всеми, кто упоминался в телеграмме. Он долгое время работал в Москве, встречался с ними и на службе, и во внеслужебной обстановке. Я видел, что он поражен не менее меня.
Мы были в кабинете вдвоем. Штерн рассказывал о Тухачевском и Якире, которых знал особенно хорошо. Он высоко оценивал их деятельность в годы гражданской войны, их роль в строительстве Вооруженных Сил. Так что же произошло? Штерн только пожимал плечами, но не высказывал никаких сомнений в правильности ареста. Тем меньше мог в этом сомневаться я. Вернувшись в Картахену, я информировал товарищей-добровольцев о телеграмме, прочитанной в Валенсии. Не могли мы себе представить тогда, что никакого преступления не было, что арестованные военачальники – жертвы страшного произвола.
Вернувшись в Москву из Испании, я узнал о новых арестах. В первый день, еще по дороге в наркомат, я встретился на Гоголевском бульваре с К. А. Мерецковым. Мы познакомились с ним еще в Испании.
– Куда спешишь? – остановил он меня.
– Да вот, надо доложиться своему начальству.
– Если Орлову, то можешь не торопиться, он вчера арестован.
Я сперва не поверил Кириллу Афанасьевичу. Но такими вещами не шутят. Весть подтвердили другие, и все равно она не укладывалась в голове. Я вспоминал беседы с Владимиром Митрофановичем Орловым, все, что знал о нем. Были у него свои слабости, недостатки, но чтобы такой человек изменил Родине?!
А товарищи рассказывали все о новых арестах. На Черном море были арестованы Н. Моралев, А. Зельинг, А. Рублевский… Я считал их честными советскими командирами, все силы отдававшими флоту. В них я до сих пор не сомневался. Как же так?
– Если ошибка – разберутся, – успокоил меня товарищ, с которым я осторожно поделился своим недоумением.
И я принял тогда эту удобную формулу, еще глубоко не задумываясь над происходящим. Но теперь, во Владивостоке, когда арестовывали людей, мне подчиненных, за которых я отвечал, успокаивать себя тем, что где-то разберутся, я уже не мог. Было непонятно и другое – как арестовывают людей, даже не поставив в известность командующего? Я высказал эти мысли члену Военного совета Я. В. Волкову. Оказалось, он лучше осведомлен о происходящем. Значит, мне не доверяют, что ли?
Некоторое время я еще терпел. Но в феврале 1938 года прокатилась новая волна арестов. Опять я узнавал о них уже задним числом. Как-то позвонил комендант береговой обороны А. Б. Елисеев, спросил, не знаю ли я, что случилось с командиром артиллерийского дивизиона на острове Русский. Я ничего не знал.
– Три дня не выходит на службу, – сообщил Елисеев. – Видно, арестовали.
Предположение подтвердилось. Тогда я отправил телеграмму в Центральный Комитет партии. Я писал, что считаю неправильной практику местных органов, которые арестовывают командиров без ведома командующего, даже не поставив его в известность о происшедшем. Ответа не получил.
Прошло несколько дней, и ко мне приехал начальник краевого НКВД Диментман.
– Имейте в виду, – сказал он в тоне сердитого внушения, – не всегда надо кого-то извещать, если арестовывают врага народа.
Я ответил, что обращался не к нему, а в Центральный Комитет партии, а это не только мое право, но и обязанность.
Диментман ушел весьма раздраженный, но аресты с этого дня прекратились. Несколько недель все было тихо.
В начале апреля 1938 года мне сообщили, что на Тихий океан выезжает Нарком ВМФ П. А. Смирнов. Я уже довольно давно ждал встречи с ним. Надо было доложить о нуждах флота, получить указания по работе в новых условиях. Мы понимали, что реорганизация Управления Военно-Морскими Силами связана с большими решениями по флоту. Страна начинала усиленно наращивать свою морскую мощь.
Одновременно с созданием наркомата был создан Главный военный совет ВМФ. В его состав входили А. А. Жданов, П. А. Смирнов, несколько командующих флотами, в том числе и я. Но пока на заседания совета меня не вызывали. В то время поездка с Дальнего Востока в Москву и обратно отнимала не менее двадцати суток. Начальство, видимо, не хотело из-за одного заседания на такой срок отрывать меня от флота. Словом, я считал приезд нового наркома вполне естественным и своевременным, тем более что на Северном флоте и на Балтике он уже побывал. Но все вышло не так, как я предполагал.
– Я приехал навести у вас порядок и почистить флот от врагов народа, – объявил Смирнов, едва увидев меня на вокзале.
Остановился нарком на квартире члена Военного совета Волкова, с которым они были старинными приятелями. Первый день его пребывания во Владивостоке был занят беседами с начальником НКВД. Я ждал наркома в штабе. Он приехал лишь около полуночи.
Не теряя времени, я стал докладывать о положении на флоте. Начал с Главной базы. Весь ее район на оперативной карте был усеян условными обозначениями. Тут было действительно много сил. Аэродромы, батареи, воинские части располагались вдоль побережья и на многочисленных островах. Соединения кораблей дислоцировались в бухте Золотой Рог и в ближних гаванях. Но чем дальше на север, тем меньше становилось сил, тем слабее защищались опорные пункты и базы. Отдельные участки побережья находились по договору в руках японских рыбаков, и это еще больше осложняло положение.
Я видел, что нарисованная мной картина произвела на народного комиссара большое впечатление. Но когда я стал говорить о нуждах флота, П. А. Смирнов прервал меня:
– Это обсудим позднее.
«Ну что ж, – подумал я, – пускай поездит, посмотрит своими глазами. Тогда будет легче договориться».
– Завтра буду заниматься с Диментманом, – сказал Смирнов в конце разговора и пригласил меня присутствовать.
В назначенный час у меня в кабинете собрались П. А. Смирнов, член Военного совета Я. В. Волков, начальник краевого НКВД Диментман и его заместитель по флоту Иванов. Диментман косо поглядел на меня и словно перестал замечать. В разговоре он демонстративно обращался только к наркому.
Я впервые увидел, как решались тогда судьбы людей. Диментман доставал из папки лист бумаги, прочитывал фамилию, имя и отчество командира, называл его должность. Затем сообщалось, сколько имеется показаний на этого человека. Никто не задавал никаких вопросов. Ни деловой характеристикой, ни мнением командующего о названном человеке не интересовались. Если Диментман говорил, что есть четыре показания, Смирнов, долго не раздумывая, писал на листе: «Санкционирую». Это означало: человека можно арестовать. Я в то время еще не имел оснований сомневаться в том, что материалы НКВД достаточно серьезны. Имена, которые назывались, были мне знакомы, но близко узнать этих людей я еще не успел. Удивляла, беспокоила только легкость, с которой давалась санкция.
Вдруг я услышал: «Кузнецов Константин Матвеевич». Это был мой однофамилец и старый знакомый по Черному морю. И тут я впервые подумал об ошибке.
Когда Смирнов взял перо, чтобы наложить роковую визу, я обратился к нему:
– Разрешите доложить, товарищ народный комиссар!
Все с удивлением посмотрели на меня, точно я совершаю какой-то странный, недозволенный поступок.
– Я знаю капитана первого ранга Кузнецова много лет и не могу себе представить, чтобы он оказался врагом народа.
Я хотел рассказать об этом человеке, о его службе подробнее, но Смирнов прервал меня:
– Раз командующий сомневается, проверьте еще раз, – сказал он, возвращая лист Диментману.
Тот бросил на меня быстрый недобрый взгляд и прочитал следующую фамилию.
Когда совещание окончилось, я задержался в кабинете. Ко мне заглянул Я. В. Волков. Тоном товарища, умудренного годами, он сказал, как бы предупреждая от новых опрометчивых поступков:
– Заступаться – дело, конечно, благородное, но и ответственное…
Я понял недосказанное. «За это можно и поплатиться», – видимо, предупреждал он.
В следующий вечер, когда процедура получения санкций на аресты продолжалась, Смирнов и Диментман разговаривали подчеркнуто лишь друг с другом и все решали сами.
Прошел еще день. Смирнов посещал корабли во Владивостоке, а вечером опять собрались в моем кабинете.
– На Кузнецова есть еще два показания, – объявил Диментман, едва переступив порог. Он торжествующе посмотрел на меня и подал Смирнову бумажки. Тот сразу же наложил резолюцию, наставительно заметив:
– Враг хитро маскируется. Распознать его нелегко. А мы не имеем права ротозействовать.
Это звучало как выговор. Скажу честно, он меня смутил. Я подумал, что был неправ. Ведь вина Кузнецова доказана авторитетными органами!
После совещания Волков снова заглянул ко мне. Он говорил покровительственно и вместе с тем ободряюще. Дескать, ошибки бывают у каждого, но впредь надо быть осторожнее и умнее, не бросать слов на ветер.
К. М. Кузнецова арестовали, всех остальных тоже. Их было немало. Недаром короткое рассмотрение этих «обвинительных» листов потребовало трех вечеров. Я ходил под тяжелым впечатлением арестов. Мучили мысли о том, как это люди, служившие рядом, могли стать заклятыми врагами и почему мы не замечали их перерождения? Что органы государственной безопасности могут действовать неправильно – в голову все еще не приходило. Тем более я не допускал мысли о каких-то необычных путях добывания показаний.
Нарком провел два дня в море, побывал в Ольго-Владимирском районе. В оперативные дела он особенно не вникал. Может быть, ему, человеку, не имевшему специальной морской подготовки, это было и трудно. Зато он очень придирчиво интересовался всюду людьми, «имевшими связи с врагами народа».
Пребывание Смирнова подходило к концу. К сожалению, решить вопросы, которые мы ставили перед ним, он на месте не захотел, приказал подготовить ему материалы в Москву. Я заготовил проекты решений. Смирнов взял их, но ни одна наша просьба так и не была рассмотрена до самого его смещения. На месте нарком решил лишь один вопрос, касавшийся Тихоокеанского флота, но и это решение было не в кашу пользу. Речь шла о крупном соединении тяжелой авиации. Во Владивостоке Смирнов сказал мне, что командование Особой Краснознаменной Дальневосточной армии просит передать это соединение ему. Я решительно возражал, доказывал, что бомбардировщики хорошо отработали взаимодействие с кораблями, а если их отдадут, мы много потеряем в боевой силе. Смирнов заметил, что авиация может взаимодействовать с флотом и будучи подчиненной армии.
– Нет, – возражал я. – То будет уже потерянная для флота авиация.
Я сослался на испанский опыт, показывавший, как важно, чтобы самолеты и корабли были под единым командованием. Все это не приняли в расчет. Приказ был отдан, нам оставалось его выполнять.
Потом Смирнов признался мне, что принял решение потому, что его уговорил маршал Блюхер. Наши «уговоры» на наркома действовали меньше.
В день отъезда П. А. Смирнова мы собрались, чтобы выслушать его замечания. Только уселись за стол, опять доложили, что прибыл Диментман.
– Вот показания Кузнецова, – объявил он, обращаясь к Смирнову.
Смирнов пробежал глазами бумажку и передал мне. Там была всего одна фраза, написанная рукой моего однофамильца: «Не считая нужным сопротивляться, признаюсь, что я являюсь врагом народа».
– Узнаете почерк? – спросил Смирнов.
– Узнаю.
– Вы еще недостаточно политически зрелы, – зло сказал нарком.
Я молчал. Диментман не скрывал своего удовольствия. Только Волков пытался как-то сгладить остроту разговора, бросал реплики о том, что комфлот, мол, еще молодой, получил теперь хороший урок и запомнит его, будет лучше разбираться в людях…
Признание Кузнецова совсем выбило у меня почву из-под ног. Теперь я уже не сомневался в его виновности. В дальнейшем, выступая по долгу службы, я придерживался официальной версии, говорил об арестованных, как было принято тогда говорить, как о врагах народа. Но внутри что-то грызло меня…
Забегая вперед, расскажу еще о некоторых событиях, связанных с репрессиями. Через несколько месяцев в Москве был арестован П. А. Смирнов. Вместо него наркомом назначили Н. Н. Фриновского. Никакого отношения к флоту он в прошлом не имел, зато был заместителем Ежова.
Весть об аресте Смирнова принес мне Я. В. Волков. Чувствовал он себя при этом явно неловко, был растерян. Ведь еще недавно Волков подчеркивал свое давнее знакомство и дружбу с наркомом. Я не стал ему об этом напоминать.
Вскоре после того во Владивосток прилетел известный летчик В. К. Коккинаки. Он совершил рекордный беспосадочный полет из Москвы на Дальний Восток. Коккинаки был моим гостем. Мы быстро и крепко с ним подружились. Тогда во Владивостоке Владимир Константинович со свойственной ему неугомонной пытливостью интересовался действиями кораблей, был со мной на учениях флота. Когда он собирался домой, мы устроили прощальный ужин. Во Владивосток приехали Г. М. Штерн и П. В. Рычагов. Мы ждали еще члена Военного совета Волкова, а он все не шел. Я позвонил к нему на службу, домой. Сказали, срочно выехал куда-то, обещал скоро быть, да вот до сих пор нет. Пришлось сесть за стол без него.
Ужин был уже в разгаре, когда пришел секретарь Волкова и таинственно попросил меня выйти.
– Волкова арестовали, – тихо сообщил он и виновато опустил голову, словно уже приготовился отвечать за своего начальника…
Такая судьба постигла людей, еще совсем недавно с удивительной легкостью дававших санкции на арест многих командиров.
Уже работая в Москве, я пробовал узнать, что произошло со Смирновым. Мне дали прочитать лишь короткие выдержки из его показаний. Смирнов признавался в том, что якобы умышленно избивал флотские кадры. Что тут было правдой – сказать не могу. Больше я о нем ничего не слышал.
Я. В. Волкова я вновь увидел в 1954 году. Он отбыл десять лет в лагерях, находился в ссылке где-то в Сибири. Приехав в Москву, прямо с вокзала пришел ко мне на службу. Я сделал все необходимое для помощи ему. Когда мы поговорили, я попросил Якова Васильевича зайти к моему заместителю по кадрам и оформить нужные документы.
– Какой номер его камеры? – спросил, горько улыбнувшись, бывший член Военного совета. Тюремный лексикон въелся в него за эти годы.
Надо еще сказать и о Константине Матвеевиче Кузнецове. Весной 1939 года я приехал во Владивосток из Москвы вместе с А. А. Ждановым. Мы сидели в бывшем моем кабинете. Его хозяином стал уже И. С. Юмашев, принявший командование Тихоокеанским флотом после моего назначения в наркомат. Адъютант доложил:
– К вам просится на прием капитан первого ранга Кузнецов.
– Какой Кузнецов? Подводник? – с изумлением спросил я.
– Он самый.
Меня это так заинтересовало, что я прервал разговор и, даже не спросив разрешения А. А. Жданова, сказал:
– Немедленно пустите!
Константин Матвеевич тут же вошел в кабинет. За год он сильно изменился, выглядел бледным, осунувшимся. Но я ведь знал, откуда он.
– Разрешите доложить, освобожденный и реабилитированный капитан первого ранга Кузнецов явился, – отрапортовал он.
Андрей Александрович с недоумением посмотрел на него, потом на меня. «К чему такая спешка?» – прочитал я в его глазах.
– Вы подписывали показание, что являетесь врагом народа? – спросил я Кузнецова.
– Да, там подпишешь. – Кузнецов показал свой рот, в котором почти не осталось зубов.
– Вот что творится, – обратился я к Жданову. В моей памяти разом ожило все, связанное с этим делом.
– Да, действительно, обнаружилось много безобразий, – сухо отозвался Жданов и не стал продолжать этот разговор.
Прошли годы. Теперь, после XX и XXII съездов партии, все стало на свои места. Решительно вскрыты преступления времен культа личности Сталина, но мы не можем о них забыть. Вновь и вновь возвращаюсь к тому, как мы воспринимали эти репрессии в свое время. Проще всего сказать: «Я ничего не знал, полностью верил высокому начальству». Так и было в первое время. Но чем больше становилось жертв, тем сильнее мучили сомнения. Вера в непогрешимость органов, которым Сталин так доверял, да и вера в непогрешимость самого Сталина постепенно пропадала. Удары обрушивались на все более близких мне людей, на тех, кого я очень хорошо знал, в ком был уверен. Г. М. Штерн, Я. В. Смушкевич, П. В. Рычагов, И. И. Проскуров… Разве я мог допустить, что и они враги народа?
Помню, я был в кабинете Сталина, когда он вдруг сказал:
– Штерн оказался подлецом.
Все, конечно, сразу поняли, что это значит: арестован. Там были люди, которые Штерна отлично знали, дружили с ним. Трудно допустить, что они поверили в его виновность. Но никто не хотел показать и тени сомнения. Такова уж была тогда обстановка. Про себя, пожалуй, подумали: сегодня его, а завтра, быть может, меня. Но открыто этого сказать было нельзя. Помню, как вслух, громко, сидевший рядом со мной Н. А. Вознесенский произнес по адресу Штерна лишь одно слово: «Сволочь!».
Не раз я вспоминал этот эпизод, когда Николая Алексеевича Вознесенского постигла та же участь, что и Г. М. Штерна.
После войны я сам оказался на скамье подсудимых. Мне тоже пришлось испытать произвол времен культа личности, когда «суд молчал». Произошло это после надуманного и глупого дела Клюевой и Роскина, обвиненных в том, что они якобы передали за границу секрет лечения рака. Рассказывали, что Сталин в связи с этим сказал:
– Надо посмотреть по другим наркоматам.
И началась кампания поисков «космополитов». Уцепились и за письмо Сталину офицера-изобретателя Алферова. Он сообщал, что руководители прежнего Наркомата Военно-Морского Флота (к тому времени объединенного с Наркоматом обороны) передали англичанам «секрет» изобретенной им парашютной торпеды и секретные карты подходов к нашим портам. И пошла писать губерния! Почтенные люди, носившие высокие воинские звания, вовсю старались «найти виновных» – так велел Сталин.
Я знал этих людей, знал об их личном мужестве, проявленном в боях, знал о том, что они безукоризненно выполняли обязанности по службе. Но тут команда была дана, и ничто не могло остановить машину. Под колеса этой машины я попал вместе с тремя заслуженными адмиралами, честно и безупречно прошедшими через войну. Это были В. А. Алафузов, Л. М. Галлер и Г. А. Степанов.
Сперва нас судили «судом чести». Там мы документально доказали, что парашютная торпеда, переданная англичанам в порядке обмена, была уже рассекречена, а карты представляли собой перепечатку переведенных на русский язык старых английских карт. (Адмирал Ю. А. Пантелеев, проводивший по указанию свыше вместе с начальником гидрографии ВМФ Я. Я. Лапушкиным экспертизу, отмечал, что ими был составлен акт по результатам экспертизы, в котором доказывалось, что торпеда и карты несекретные. Этот акт был передан начальнику Главного морского штаба для доклада Сталину. Однако к делу его не приобщили.) Следовательно, ни о каком преступлении не могло быть и речи. Я лично докладывал об этом И. С. Юмашеву – тогдашнему главнокомандующему Военно-Морским Флотом и Н. А. Булганину – первому заместителю Сталина по Наркомату Вооруженных Сил. Оба только пожимали плечами. Вмешаться они не захотели, хотя и могли.
Вопреки явным фактам политработник Н. М. Кулаков произнес на «суде чести» грозную обвинительную речь, доказывая, что нет кары, которой мы бы не заслужили. Помню, как после этого «суда» я сказал своим товарищам по несчастью:
– Сейчас ничего не сделать. Законы логики просто не действуют.
Оставалось лишь мужественно перенести беду. А беда только начиналась. Сталину так доложили о «деле», что он распорядился передать всех нас суду Военной коллегии Верховного суда. А там не шутят.
Четыре советских адмирала оказались на скамье подсудимых в здании на Никольской улице. И теперь, проходя мимо этого дома, я не могу не взглянуть с тяжелым чувством на окна с решетками, за которыми мы ждали тогда приговора.
Председатель Военной коллегии Ульрих знал, чего требуют от него, и не особенно заботился хоть как-то обосновать приговор. Для этого и видимых материалов не имелось. Но ему было важно осудить.
Лично с Ульрихом я знаком не был, но много раз видел его на различных заседаниях. Сидя в приемных или в зале Большого Кремлевского дворца, где проходили сессии Верховного Совета СССР, я не раз наблюдал за ним. Невысокого роста, с небольшими подстриженными усиками, красными щеками и слащавой улыбкой, Ульрих никак не походил на человека, выносившего суровые приговоры. Напротив, он слыл человеком добрым, словоохотливым и доступным. Но это только казалось…
За короткой судебной процедурой последовал долгий, мучительный перерыв. Около трех часов ночи объявили приговор: В. А. Алафузов и Г. А. Степанов были осуждены на десять лет каждый, Л. М. Галлер – на четыре года. Я был снижен в звании «на три сверху» – как говорили моряки, то есть до контр-адмирала.
Во время суда для меня было отрадно лишь одно – поведение подсудимых. Никто не пытался свалить «вину» на другого, облегчить свою участь за счет товарищей. Так старался держать себя и я. Мне на суде была как будто предложена лазейка.
– Вы не давали письменного разрешения на передачу торпеды? – задали мне вопрос.
– Если разрешение дал начальник штаба, значит, имелось мое согласие. Таков был порядок в наркомате, – заявил я.
Впоследствии все привлекавшиеся к суду по этому делу были полностью реабилитированы. А. А. Чепцов (генерал-лейтенант юстиции), стряпавший в свое время обвинительный материал для Военной коллегии, в 1953 году обратился ко мне за советом, как лучше обосновать нашу невиновность. Я ему ответил:
– Как закрутили, так и раскручивайте.
Реабилитация была полная, но не все осужденные на том процессе дождались ее. Лев Михайлович Галлер, один из организаторов нашего Военно-Морского Флота, отдавший ему всю свою жизнь, так и умер в тюрьме.
То, что пришлось пережить нам, было лишь одним из многих трагических случаев, порожденных грубым нарушением законности в период культа личности Сталина. И этот случай – отнюдь еще не самый трагический. Произвол, ломавший судьбы людей, наносил тяжелый ущерб всему нашему делу, ослаблял могущество нашей социалистической Родины. Одно неотделимо от другого.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.