Две встречи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Две встречи

В 1969 году Общество драматических писателей Франции прислало приглашение Самуилу Иосифовичу Алешину и мне быть гостями Общества в течение одного месяца и иметь возможность посмотреть театры, музеи Парижа и даже других городов. Приглашение было приятной неожиданностью, а как известно, приятные неожиданности радуют больше, нежели что-то ожидаемое.

Подобное со мной случалось. Взять хотя бы присуждение звания лауреата Государственной премии СССР за инсценировку романа А.Н. Гончарова «Обыкновенная история», которая была хорошо поставлена театром «Современник» в 1966 году и за постановку которой режиссер Галина Волчек и актеры Олег Табаков и Михаил Козаков также были удостоены звания лауреатов. Надо прямо сказать, что если Волчек, Табаков и Козаков получили звание по праву, то я, инсценировщик, чувствовал себя в несколько неловком положении. И все же приятная неожиданность… Пусть странная, но приятная и забавная.

Так и приглашение Общества: почему я, а не, допустим, Арбузов или Штейн, Салынский или Володин? Все, как говорится, на равных. Но уж тут я никакой неловкости не чувствовал, а просто обрадовался. Вроде выиграл в лотерею.

Люблю путешествия! Конечно, хотелось бы поехать и с женой… И я спросил в иностранной комиссии Союза писателей, которая всегда оформляет подобные вояжи:

– Скажите, пожалуйста, а нельзя мне взять с собой жену?

– Можно. Но где же вы возьмете деньги на ее содержание?

– А сколько денег даст мне на руки Общество? – спросил я, как будто стоял в магазине и узнавал, почем чемодан или зонтик.

– Вам выдадут по одной тысяче франков на руки каждому. Питаться будете сами. Гостиницы, дорожные билеты внутри страны – за счет Общества.

– Ого! – воскликнул я. – Тысяча!

По тем временам это были порядочные деньги. Значит, авиабилеты туда и обратно для жены я беру за собственные деньги, а тысяча франков на двоих на еду – это же, грубо говоря, обожраться можно. В гостиницах номер дают всегда двойной, а если кровать одна, то такая широченная, что улягутся и вшестером.

– Но вам, может быть, захочется что-нибудь купить в Париже.

– Нет уж, лучше я возьму с собой жену.

И мы втроем вылетели во Францию.

Поездка была восхитительная! Хозяева старались показать все, что мы желали. А желали мы увидеть все. Кроме обычного Лувра, Галереи импрессионистов (ах, она помещается в знаменитом зале для игры в мяч, где когда-то, во времена Великой французской революции, заседал Конвент! Черт побери, как разыгрывается воображение, захватывает дух!), Музея нового изобразительного искусства, в котором я ходил тихо и вежливо, почти ничего не понимая (отнюдь не хочу сказать, что это делает мне честь), театров, соборов, Пантеона, площадей, улочек, Монмартра и конечно же Пляс Пигаль, где ты ходишь со страхом и возбуждением, мы с женой посетили два кладбища. Батиньоль, чтоб поклониться праху Шаляпина (кстати сказать, с трудом узнали, на каком кладбище он похоронен; и хорошо, что теперь прах его покоится на родине). Нашли могилу, прочли надпись на плите: «Здесь лежит Федор Шаляпин, гениальный сын земли русской» и положили букетики незабудок и ромашек, решив, что именно такие цветы следовало купить для русского певца. Съездили и за город, в Сен-Женевьев де Буа, чтобы поклониться могиле другого знаменитого русского человека – Ивана Алексеевича Бунина. Нашли, поклонились скромному железному крестику и с печалью отметили некоторую запущенность могилы и удивились, что жестяной прямоугольник с именем его жены, умершей позднее, просто уголком воткнут в землю около креста.

Мы побывали в Марселе, Руане, Реймсе, Каннах, где-то еще и попали в Ниццу. Вот с этого городка мне и следовало бы начать свою маленькую заметку-роман. Да, да, в заметке пишешь обо всем мельком, но если бы кто знал, что совершается в голове пишущего! В это время столько мелькает перед взором, что, поверьте, заметка эта и роман. Калейдоскоп лиц, событий, даже приключений.

Так вот, Ницца… Стоп! Вернусь чуточку обратно. Еще в Париже в отделе культуры министерства иностранных дел меня спросили (Алешин в это время отсутствовал):

– С кем бы вы хотели повидаться?

Я назвал три имени: Мария Павловна Роллан, вдова великого писателя, с которой был знаком и раньше, Эжен Ионеско, автор известных пьес абсурда, и Марк Шагал.

Но дама в отделе культуры сказала, что госпожи Роллан нет в Париже и вряд ли она скоро будет дома.

Относительно же Ионеско было произнесено:

– Он человек несколько странный. Вас не смутит это?

Я ответил:

– Надеюсь, не смутит. – И добавил: – Мне любопытны его размышления о драматургии и хотелось бы узнать из первоисточника, что такое пьеса абсурда. Я же, в конце концов, профессионал и даже веду семинар по драматургии в Литературном институте имени Горького. Студенты вправе требовать у меня разъяснения успеха абсурдистских пьес, зная, что они идут в театрах всего мира. Сверх того, я видел четыре постановки пьес Ионеско: «Урок» и «Лысая певица» – в Париже, «Король умирает» – в Бухаресте, «Жертва долга» – в Нью-Орлеане. Две последние мне весьма понравились, хотя пьесы, что называется, были «не мои».

Я, пожалуй, и тут, как всегда, отвлекусь и расскажу о беседе с Ионеско, хотя бы коротко.

Жил Ионеско на Монпарнасе. Встретил нас, как мне показалось, несколько настороженно. Мы уселись на стульях, а он – в глубоком кресле. Был похож на покойного Бориса Ивановича Равенских, главного режиссера Малого театра, – маленький, щупленький, лохматенький, хотя и с небогатыми волосами. Вначале длилась пауза. Ионеско буравил нас глазами, молчал, и мы не знали, с чего начать. Но постепенно разговорились. Ионеско рассказал, как долго он мучился, нося в своем уме первую пьесу, недоумевая, что это за ерунда бродит в его голове и почему эта ерунда преследует его так маниакально. Он даже стыдился рассказать кому-нибудь свои фантазии. Но однажды решился открыться другу. Друг выслушал и, к его удивлению, изрек: «А что, знаешь, забавно. Пиши. Там разберутся». И «Лысая певица» и «Урок» появились – сначала на бумаге, а потом в театре. Правда, театр был невелик, – кажется, на пятьдесят четыре места (там-то я и смотрел), – но пьесы имели успех, многолетний и ежедневный.

– И тогда я понял, – сказал Ионеско, – что я не сумасшедший, или тогда все сумасшедшие, и стал писать свободно. Я не хотел писать пьесы о том или ином явлении жизни, о каких-либо людях, я хотел писать о самом смысле жизни, о ее, так сказать, сути.

Здесь мы немножко поспорили на тему, можно ли писать о смысле жизни или нельзя, и каждый остался при своем. Я-то, сермяжный реалист, считал и считаю, что писать только о смысле жизни бессмысленно, потому что смысла этого никто не знает, так как он необъятен, недоступен человеческому разуму. Пиши не пиши, упрешься в стенку. Возьмем пример проще. Допустим, я хочу написать сущность стола. В чем она?

Стол – предмет, на котором едят.

Да, но не только.

Стол – предмет, на котором пишут.

Да, но не только.

Стол – предмет, на котором играют в карты.

Да, но не только.

Мало ли что можно делать на столе и даже со столом. Если он деревянный, может пойти и на растопку печки, как в войну бывало. Он может быть деревянным, железным, пластмассовым, на одной ножке, на трех, быть сороконожкой… Даже большой пень на пикнике становится столом, когда на нем расстелешь скатерку и разложишь еду. Нет, сущность стола не отыщешь, дело можно иметь только с конкретным столом. Сущность же его, на мой взгляд, определяется только понятием. Скажи слово «стол», и сразу в это слово можешь вместить все столы мира от первого до последнего. Но является ли понятие предметом художественного исследования и изображения? Не думаю. Не представляю.

Позднее, когда мы были в Ницце в музее Матисса, я нашел подтверждение этой своей мысли. В одной из комнат музея висят огромные эскизы – чуть ли не от потолка до пола – фигуры святого Доминика. Фигуры эти предполагались для росписи часовни святого Доминика. На одном эскизе Доминик изображен в рост, с горящими глазами, лохматой головой и бородой, косматыми руками, жилистыми стопами, даже грязными ногтями на ногах. На нем была детально расписанная ряса. Все было то, что мы называем «реалистично». На втором эскизе тот же Доминик в рост, но уже подробной разработки глаз, волос, лица, рук, ног, рясы не было. Чувствовалась беглость, нечто похожее на эскиз во втором или третьем варианте. На следующем полотне эта эскизность увеличивалась и уже была похожа на черновой набросок: едва обозначены глаза, руки, ноги, ряса. И на последнем – так он и нарисован в часовне (я там не был, но женщина-экскурсовод сказала об этом) – было нарисовано нечто самым примитивным образом.

И я подумал: видимо, Матисс искал именно сущность святого Доминика. И если бы художник шел дальше, он должен был бы оставить холст чистым. Как же я могу писать сущность жизни, если не могу изобразить таким способом конкретного человека и даже стол. Кто-либо из искусствоведов может опровергнуть мои соображения на этот счет или высказать что-нибудь противоположное. Вполне возможно. Я никогда не претендую на знание истины в ее конечной инстанции, но поскольку эту заметку пишу я, то и пишу о том, как лично я понимаю и чувствую. Другие – пожалуйста! У Бога всего много.

…Возвращаюсь в отдел культуры министерства иностранных дел Франции.

– В отношении Шагала несколько сложнее, – произнесла дама раздумчиво и, образно говоря, почесала пальчиком в своей ловко уложенной прическе. – Шагал столь знаменит, что видеть его желают многие, – почти вслух размышляла она. – Нужен мотив. Не найдется ли он у вас?

И у меня тут же с ходу мелькнула извилистая (если не сказать грубо – хулиганская) мысль:

– Может быть, господину Шагалу будет приятно узнать что-нибудь о Витебске? Алешин в этом городе родился.

Родился или не родился Алешин в Витебске, я не знал, но, как говорится, слово вылетело.

– О, это уже идея! – воскликнула дама и даже подняла указательный пальчик.

Кто не знает, что родина Шагала – Витебск, что это для него самый великий город на земле, что он рисует его всю жизнь.

– Я сообщу ответ господина Шагала вечером, – уже совсем деловито сказала дама.

И я исчез. В гостинице я сразу поймал Алешина и закричал:

– Самуил Иосифович, вы родились в Витебске!

Алешин отпрянул и воскликнул:

– Ничего подобного!

Я рассказал ему о своей выходке.

– Но как же в Витебске… В Литературной энциклопедии написано, где я родился.

Вечером мы узнали о согласии Шагала принять нас. И Алешин обрадовался так же, как и я.

Итак, из Ниццы мы едем в Сен-Поль де Ване к Шагалу. Красивейшая дорога от побережья Средиземного моря шла в горы. По пути с правой стороны мелькнула вилла Ренуара, где он жил, творил, где музей.

Увы, время ограничено… И все же… Все же мы попросили подъехать к вилле. Вошли во двор, постояли еще у одной человеческой реликвии. Право же, великие тени не покидают своих мест никогда.

Музей был закрыт. Мы побродили по саду, полюбовались статуями. Я сорвал маленькую розу из сада Ренуара – она поныне лежит у меня в книге… «Цветок засохший, безуханный…»

Я сентиментален. Меня яростно ругали за это после постановки пьесы «Ее друзья» в Центральном детском театре. Но я и не скрываю: я сентиментален. Сейчас, пожалуй, увы, стал жестче.

Еще поворот… еще… выше в горы… стоп! Мы у цели. Ворота распахнулись, и мы едем по участку земли Шагала. Конечно, для нас не прошло незамеченным, что по владениям Шагала мы ехали довольно долго. Нет, это был не садово-огородный участок. Вот и само здание. Как мне запомнилось, серое, прямоугольное, без украшений. Не какой-нибудь Шереметевский или Юсуповский дворец. Лаяла собака, но под охраной прислуги мы безопасно вошли в дом.

Не знаю, все ли испытывают некий священный трепет, когда входят в подобное жилище, да еще когда в нем в яви и плоти находится тот, кто окутал великой творческой тайной это жилище. Я испытываю. И я счастлив. Даже когда иду в театр на спектакль, – театр, как известно, тоже храм. Недаром раньше, идя в театр, зритель одевался понаряднее, женщины сооружали украшающие их прически, а мужчины чистили ботинки. Увы, увы, мне грустно было видеть на днях, как в двери одного из прославленных наших театров шли растрепанные дамы с авоськами и небритые джентльмены. Мне скажут: «Отстаньте вы, товарищ Розов, с вашими претензиями, замотанному за день современному зрителю не до завивок, наши женщины – они еле успевают мазнуть помадой губы, глядя в автобусное стекло». Может быть, может быть… А все-таки жаль.

…Через прихожую нас провели в большую комнату, лишенную всего ненужного. Маленький столик, около него несколько стульев, будто поджидавших нас. И картины. Вот тут-то дух и перехватило.

– Господин Шагал в мастерской, он сейчас спустится к вам, – произнесла служанка и исчезла.

Мы молча рассматривали, видимо, самые любимые автором картины. Я не художник. Не зная живописи, не могу их объяснить, я просто любуюсь какой-то восторженной яркостью красок, фантастичностью сюжетов, тайными для меня композициями. Люди парят в небе без парашютов, и не в космическом пространстве, а именно в воздухе. Что грезилось художнику, не знаю. Стараюсь понять и не понимаю. А надо ли? Не лучше ли просто полюбоваться, почувствовать этот полет, о чем-то помечтать, что, может быть, и сбудется?

Осторожно ступая, мы обходим стены. Картин мало. Но перед каждой хочется постоять. Пестрые петухи… незамысловатые хаты… непременные козлы… Любовь…

Хозяин не идет. Может быть, дает нам время познакомиться с ним сначала таким способом. Стихи поэта суть его дела. Но вот за дверью звонкие шаги и голос:

– Кто тут из Витебска?

Негодяй я, негодяй. Но мне и отвечать. Еще не успев поздороваться, спешу оправдаться: я спутал, Алешин родился не в Витебске, но я там не так давно был.

Опять приврал: в Витебске я был давненько. Однако хозяева совершенно пропустили оправдание мимо ушей: мы уже были гостями.

Шагал маленького роста. На нем синий халатик, весь заляпанный красками. Ворот серой рубашки расстегнут. Лицо ни в коем случае не благостного восьмидесятилетнего старца, а ясное, полное жизни и будущего. Рукопожатие крепкое, доброжелательное… Невольно вспомнил чье-то старое выражение: «Рука гораздо реже врет, чем глаза и губы»… Он искренне рад прикосновению к чему-то родному. Да, да, тут тоже трудно обмануться – только ли вежливость или некоторая радость. Вместе с Марком Захаровичем его жена, тоже моложавая, статная. Бродская. «Чай Высоцкого, сахар Бродского» – так говаривали до революции… Она его ангел-хранитель, может быть, страж.

Вышли на террасу. Одна стена – причудливая мозаика.

– Это я подарил своей жене к дню рождения, – мягко, но не без некоторой любовной гордости говорит Шагал.

Да, просто богатые люди дарят дорогие изделия чужого труда, а тут – свое. Даром, а драгоценность.

Осмотрели частичку сада. Всюду «там чудеса, там леший бродит, русалка на ветвях сидит». Разве все упомнишь! Да я ведь и не инвентарную опись имущества делаю.

Уселись за маленьким столиком. Нам подали чай. Идет беседа. Немножко о Витебске, много о Москве. Шагал поминутно бросает взгляд на мою жену Надю и сквозь разговор восклицает:

– Нет, как хорошо вы выглядите!

Должен сказать, что у Нади всегда был прекрасный цвет лица, хотя она никогда не употребляла ни румян, ни тона, не делала массажа. Когда она попала в какой-то парижский, по-нашему говоря, салон красоты к мадам такой-то, куда ее рекомендовала Вера Петровна Марецкая, то парижская специалистка по красоте спросила: «Как вы добились такой сохранности и свежести лица?» Надя ответила: «Не знаю. Так уж само как-то».

И специалистки долго не знали, как подступиться к Наде. Все же что-то проделали, и когда я вернулся в гостиницу (а я в это время ездил в марочный магазин, так как я филателист и имел в данном случае одну авантюристическую цель), то решительно не узнал свою жену. Это было нечто с лицом полугодовалого младенца – розовенькое до неприличия. Я даже спросил: «А где моя жена?!» И мы оба долго хохотали. Слава Богу, к вечеру следы старательного труда косметичек исчезли.

Так вот Шагал опять с каким-то недоумением произнес:

– Нет, как вы хорошо выглядите!

Надя мне потом сказала: «Не понимаю, почему он так удивился… Может быть, он думает, что мы все в Москве сидим на черных сухарях?»

– Марк Захарович, а вам хотелось бы поехать в Москву?

– Очень.

– Так в чем же дело?

– Видите… туристом я ехать не хочу, а просто так… – Он слегка замялся. – Если бы устроили мою выставку, пусть небольшую, и пригласили, я бы с удовольствием поехал.

– Я поговорю с нашим министром культуры Екатериной Алексеевной Фурцевой, передам ваше пожелание.

– Да, да, я бы поехал, – подтвердил Шагал.

По возвращении в Москву я сдержал обещание и передал слова Шагала Екатерине Алексеевне. Сразу это предприятие осуществить не удалось, но, как известно, в начале семидесятых выставка, действительно небольшая, состоялась, и Шагал побывал в Советском Союзе.

– Мне хотелось бы, – продолжал тему Шагал, – узнать судьбу написанного мною панно, которое я в свое время сделал в Москве для еврейского театра. Мне рассказывали, что оно лежит в запасниках Третьяковской галереи, но, кажется, сложено. Вероятно, оно слегка повредилось в сгибах. Я бы поправил и подписал его, так как оно не подписано.

Мы заговорили о других работах Шагала, которые знали в оригиналах. Алешин и я видели, наверно, все его работы, которые находились в Москве. Из этого живого интереса и даже волнения, с которым нас слушал Марк Захарович, я понял, как же любит художник своих детей! В них, своих детях, вся его душа, вся жизнь. Правда, он иногда говорил: «Эту не помню, забыл». Но он же сотворил их тысячи!

– Если вас интересует, то в Ницце я сделал дар юридическому институту – написал на стене фреску. Посмотрите. По-моему, она вам понравится.

Мы спросили: а как же нам проникнуть в институт?

– Скажите, что это я вас послал, – объяснил Шагал.

Марк Захарович поинтересовался и нами – кто мы, что сделали, по какому случаю во Франции. Знать он о нас, конечно, ничего не знал, но нас это не обидело, и славный тон нашего разговора не изменился.

– Марк Захарович, – подъехал я, осуществляя свой тайный замысел, – в Нью-Йорке я видел витражи, выполненные вами для театрального здания Линкольн-центра.

– Да, да, я действительно их делал.

– Вы знаете, – продолжал я, – что они изображены на марках Организации Объединенных Наций?

– Нет, не слыхал.

– Вот они. – И я бережно вынул из кармана два блока марок ООН с изображением шагаловских витражей в Линкольн-центре.

Вот зачем я ездил в магазин марок!

– Если вам не трудно, подпишите мне их.

– И мне тоже, – сказал Алешин. (Я, конечно же, и для него купил этот сувенир.)

– Вам как подписать – по-русски или по-французски?

– У меня их два. На одном можно по-русски, на другом – по-французски.

И Марк Захарович твердой рукой подписал нам блоки. Они хранятся у меня в коллекции отдельно. Один подписан по-русски, другой – по-французски. Я вообще кроме советских марок собираю и марки ООН, так как считаю, что поскольку мы являемся членом этой организации, вносим на ее содержание деньги и какая-то частичка, пусть крохотная, этих денег идет на изготовление марок, то они в этом отношении и советские марки. А кроме того, на первых марках ООН надписи делались на четырех языках – английском, русском, французском и китайском.

– Я вам хочу подарить свою книжку, – сказал мастер.

Ну, читатель понимает, как нам было это приятно.

Жена Шагала принесла два альбома небольшого формата и вручила их Алешину и мне. Мы поахали, поблагодарили.

Но нет, я решительно авантюрная натура!

– Марк Захарович, может быть, вы нарисуете нам что-нибудь на выходном листе, – не без робости, но с искренним желанием сказал я.

– Да, – ответил Шагал без колебаний. Взял у меня альбом и добавил: – Я вам нарисую печальное лицо. – И нарисовал.

Алешин протянул свой альбом.

– А вам вот. – И на белом выходном листе появилась голова миленького козленка.

Тут наша благодарность стала еще более энергичной.

Альбом у меня дома, и я нет-нет и взгляну на это печальное лицо, на дарственную надпись и на розу из сада Ренуара, так как она хранится именно в этом альбоме.

Прошел приблизительно час времени, и мы, не желая утомлять хозяев, хотя никаких знаков к окончанию визита нам никто не подавал, стали прощаться.

– Нет, нет, мы не хотим мешать вам работать. Всего доброго! Будьте здоровы! До свидания!

Мы уезжали, битком набитые впечатлениями и радостью.

Приехав в Ниццу, мы отыскали юридический институт, сказали, что нас направил господин Шагал, и «сезам» тут же открылся. Фреска занимала огромную длинную стену широкого институтского коридора и изображала всевозможные сюжеты на тему странствий Одиссея. Рассматривая ее, я в который раз в жизни пожалел, что не был всерьез приучен к чтению древней классической литературы и почти ничего не помню так детально из странствий греческого героя, как не только помнил, но и знал Шагал. Буйство сюжетов, вихрь фантазии…

Я отступил к противоположной стене и сфотографировал часть фрески. Так как в коридоре было мало света, а аппарат у меня не имел вспышки, то снимок получился неярким, но все же достаточно ясным. Он тоже хранится у меня вместе с фотографиями, которые я сделал на память с Шагалом, его женой, Надей, Алешиным и французской переводчицей, нашей спутницей во Франции. Слева на короткой боковой стене коридора начертаны слова – пожелание Шагала студентам института. К сожалению, я не переписал их и помню только смысл: «Войдя в жизнь, вы, как Одиссей, будете встречать всевозможные препятствия на своем пути. Будьте столь же мужественны, отважны, умны и находчивы, как он».

Когда французская опера гастролировала в Москве, то декорации к одному из спектаклей были выполнены Шагалом, и их высоко оценила наша критика. Я вырезал из газет эти рецензии и послал Шагалу. В ответ получил доброе письмо.

От Марка Захаровича я узнал, что в Ленинграде живет его сестра, с которой он поддерживает самые теплые отношения. Я пообещал, что непременно навещу его сестру, когда буду в Ленинграде, и был у нее два раза.

Я пишу эти заметки вскоре после того, как пришла весть о смерти Шагала на девяносто восьмом году жизни.

Что главное понял я, осмысляя визит к Шагалу? «Стихи поэта суть его дела». Остальное суета. Меньше суеты, больше работы. Я понял это, но живу, увы, не так. Видимо, и жить, как Шагал, дано только избранным небом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.