Заветные зерна

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заветные зерна

Наиболее распространенное течение человеческой жизни таково: в семь лет ребенок идет в школу, учится десять или восемь лет, затем продолжает образование на курсах, в ПТУ, техникумах, вузах, университетах, получает специальность и трудится в своей сфере до пенсионного возраста, после чего следует счастливая или несчастливая старость.

Ничего подобного со мной не происходило. Меня кружило по жизни. Особенно в сороковые годы.

Что жизнь полна неожиданностей, замечено давно, и, сверх того, каждый убеждался в этой истине на собственном опыте. Но тем не менее мы всегда удивляемся очередному сюрпризу судьбы, будто чему-то необыкновенному, из ряда вон выходящему, немыслимому. Впрочем, не всегда. Иногда – напротив – жизнь преподнесла тебе на блюдечке нечто, ты обратил минимум внимания и небрежно прошел мимо, а этот самый факт повлек за собой такие последствия, что только потом осмысливаешь его значение в полном объеме, если совсем не потерял из памяти. Это в художественных произведениях с категорической ясностью пишется: «Все началось с того…» Я думаю, что с чего все началось, не знает никто.

В самом деле, если бы в Германии не возник фашизм, не началась бы война. Не началась бы война, я не пошел бы на фронт. Не пойди я на фронт, не был бы тяжело ранен и после лечения в госпитале не поселился бы у отца в Костроме. Я не хочу сказать, что Гитлер лично повлиял на мою судьбу. Однако…

Сидение в темной, голодной, притихшей военной Костроме совсем не было для меня пустым времяпрепровождением. Наоборот. Я там пробыл конец 1942-го и почти весь 1943-й, а сделал так много, что теперь, когда я и в тепле, и сыт, и на свету, столько за такой же срок делать не успеваю. Возможно, возраст, а может быть, как у печки: тепло и подремать тянет. В те дни я не только успевал добывать на базаре продукты – покупать и выменивать. В войну меновая система бушевала вольной стихией: мыло на сахар, сахар на мясо, мясо на водку, водку на селедку, селедку на крупу и так до бесконечности во всех мыслимых вариантах.

В 1980 году мы, группа литераторов, ездили по городам Польши. Как-то вечером после официальных встреч и выступлений мы сидели дружной компанией в номере руководителя нашей делегации, министра культуры Азербайджанской ССР, ужинали, рассказывали байки, шутили. И известный наш писатель Борис Васильев повел речь о том, как он в войну, будучи ранен, лежал в госпитале в городе Костроме. Я встрепенулся и спросил:

– А на какой улице помещался ваш госпиталь?

– На улице Лермонтова, – ответил Васильев.

– О, – воскликнул я, – уж не вы ли тогда сидели на заборе и предлагали прохожим купить сахар, который сэкономили из своего госпитального пайка?

Васильев невозмутимо ответил:

– Вполне возможно.

– Так имейте в виду: это я у вас его купил.

И действительно, однажды именно в те годы я шел по этой улице Лермонтова – как мне не запомнить ее навеки, когда там стояла школа, 4-я девятилетка имени Энгельса, в которой я провел столько радостных детских лет! – и купил сахар у свесившегося с забора выздоравливающего воина. Вряд ли это был именно Борис Васильев. Впрочем, может, и Васильев.

Так вот, я не только добывал продукты и готовил обеды, но успел сдать экзамены за первый курс Литературного института и перейти на второй, написать пьесу «Вечно живые» (смотрю как на чудо: свой двадцать пятый юбилейный сезон «Современник» открыл именно этой пьесой, как четверть века назад), влиться в концертную бригаду при костромском Доме офицеров, написать для этой бригады несколько скетчей да еще в свободные вечера совершенно безвозмездно выступать в кинотеатре «Пале» (ныне «Художественный»), где с малюсенькой эстрады читал стихи собравшимся на очередной сеанс людям. И очень мне нравилось это занятие. Зимой люди были закутаны во что попало, стояли плотной, все прибывающей толпой и слушали хорошо, тихо. Я, можно сказать, не читал – пел как птица. Стихов я знал множество – и классических, и современных. И никто мне репертуара не утверждал. Читал то, чем хотелось поделиться с другими. И без цели. Просто хотелось, и все. Даже получил однажды комплимент от одного весьма уважаемого человека, который остановил меня на улице и сказал: «А вы знаете, я хожу в кино специально вас слушать». Ах ты, милый человек, как ты меня погладил по душе!

Сейчас, в век негаданно-нежданно возникших престижных и непрестижных профессий, денежных и малоденежных, все это выглядит, наверное, наивно. Как, мол, это – человек, имеющий специальное высшее образование, в полутемном фойе кинотеатра какого-то городишки случайной толпе читает безвозмездно стихи, от какого лиха? А мне было хорошо, даже замечательно! Еще и еще раз повторяю: царство Божие внутри нас.

Кстати замечу, пока не забыл. Играли мы скетчи. И вот однажды утром пьем с отцом жидкий чай, прикусывая дольками коричневый постный сахар, который я сам сварил. Отец просматривает газету «Северная правда», я – мечтаю. Кончив читать, отец бросает мне через стол газету и спокойно произносит: «Тут о тебе, прочти». И я… Это надо было перенести: не дрогнув (отец был добр, но лишен сентиментальности), читаю ужасную рецензию на свои драматургические опусы. Как только не бранил меня рецензент, какими только словами не обзывал (вероятно, и поделом)! У меня, к сожалению, не сохранилось ни одного моего сочинения тех лет, но если бы они и уцелели, вряд ли я мог бы их представить кому-либо в порядке оправдания. Я вернул отцу газету, не произнеся ни слова. Он не требовал комментариев и не излагал их сам. Мы продолжали пить чай молча. Через несколько минут отец оделся и ушел на работу, а я стал варить суп и крутить через мясорубку распаренную пшеницу – основное наше питание того времени.

Много лет спустя, после долгих мытарств и странствий, о моих пьесах стали писать и хорошие отзывы, иногда даже превосходные. Жаль, что отец не дожил до этого. У меня всю жизнь чувство, будто я себя перед ним не реабилитировал. Впрочем, он и самую хорошую рецензию обо мне прочел бы так же спокойно и так же не сказал бы ни слова, ну разве бросил бы коротко: «Врут, наверно…» Но в душе у него, может быть, было бы хорошо. А тогда, видимо, было скверно.

С концертной бригадой Дома офицеров мы выступали не только в Костроме, но ездили и за ее пределы, иногда и далековато.

Так, однажды занесло нас в Пошехоно-Володарск. Я уже давно прочел «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина и, откровенно говоря, думал, что страна эта давно исчезла. А мы туда едем! Не чудо ли? Разве не интересно – Пошехонье! Как назло, в утро того дня, когда мы должны были выйти из Рыбинска в Пошехоно-Володарск на пароходике, на Рыбинском водохранилище (его даже называют важно – Рыбинское море) разыгралась буря, и наше суденышко ни под каким видом нельзя было отправить в путь. Мы страшно злились и кричали:

– Давайте поедем! Подумаешь, буря и волны! У нас вечером концерт, не успеем! Нельзя же опаздывать! Там ждут зрители!

Актеры – народ необъяснимых свойств. Я знаю тьму примеров их самопожертвования. На моих глазах на спектакле «Ромео и Джульетта» у Ольги Ивановны Пыжовой, игравшей кормилицу, сделались ужасные судороги ног, она не могла шевельнуться, стонала от мучительной боли, глаза ее готовы были выскочить из орбит. Но впереди был последний акт. Когда ее спросили: «Вызвать “скорую помощь”?» – она дрожащими губами прошептала: «Доиграю». Ее вынесли на сцену, устроили на полу в лежачем положении. Пошел занавес, и Ольга Ивановна, как будто ничего не произошло, отчетливо и темпераментно доиграла спектакль, не двигаясь с места, а «скорая помощь» уже ждала ее у служебного театрального выхода.

Мне рассказывали, что известный актер Малого театра Рыбников (я еще застал его и видел в нескольких ролях) в силу каких-то причин не успел сойти с очень высокого станка во время чистой перемены, когда декорация меняется в темноте – чаще всего это делается при помощи поворотного круга, – и мог очутиться перед глазами зрителей, чего по ходу действия никак не полагалось. Рыбников бросился со станка в кулисы, сломал ребро, но спектакль доиграл.

Или вот совсем недавно я видел любительский спектакль в маленьком городке штата Канзас в Соединенных Штатах Америки. В этот день в городе справлялся ежегодный праздник, посвященный деревьям – кленам. История возникновения этого праздника мила и нежна, и я коротенько передам ее так, как мне рассказали. Когда-то, в те времена, когда это был даже не город, а поселок, мимо него проходил товарный поезд с деревьями, предназначенными для посадок, и совершенно случайно один вагон с саженцами оказался отцепленным и остался около поселка. Жители не знали, как поступить с деревцами, которые должны были тихо погибнуть в вагоне, так как вернуться за ними никто не собирался. И тогда они, жители селенья, решили высадить все клены – это были именно клены самых разных пород – вдоль своих улиц, во дворах и даже попытаться создать рощу, и дружно, всем миром, как у нас говорят, принялись за работу. Видели бы вы сейчас эти могучие деревья! Сказка! Краса города! Праздник справляется осенью, когда листва кленов пылает оранжевыми, красными, желтыми, золотыми кострами в синем южном небе Канзаса. Поверьте мне, мощь кленов и неисчислимое богатство оттенков листвы создают такое буйство цвета, что дух захватывает от восторга.

Так вот на этот праздник всегда дается специально приуроченная театральная постановка пьесы «Черный Джек» (полулегендарный герой местности вроде Робин Гуда), разыгрываемой актерами-любителями, по-нашему говоря, самодеятельностью. Перед началом спектакля на авансцену вышел мужчина и, поздравив собравшихся с праздником, объявил: «Господин такой-то, исполняющий такую-то роль, вчера сломал ногу и просит его извинить за то, что он будет играть на костылях». И играл! И большую роль! В гипсе и на костылях скакал по всей сцене и даже принимал участие в сценических битвах.

И уже, можно сказать, на днях я был в командировке в Минске и узнал, что в Русском драматическом театре идет моя пьеса «Гнездо глухаря». Захотел посмотреть, позвонил в театр, но администратор меня предупредил, что актриса Аксенова, играющая роль Искры, сломала руку и будет срочная замена. Каково же было мое удивление, когда я сразу же при открытии занавеса увидел в роли Искры именно Антонину Павловну Аксенову. Она так искусно замаскировала накинутым на плечи платком загипсованную руку, что я далеко не сразу заметил белизну гипса.

Я уж не говорю об истинном героизме, который проявляли наши актеры в войну, – об этом книги написаны.

Конечно, и среди актеров встречаются мелкие душонки, которые берут бюллетень, когда у них тридцать семь и пять или нарывает палец. Но это так, мелочь. Истинные актеры самоотверженны.

Вот и мы, в силу того что были актеры, а совсем не храбрецы, кричали: «Надо ехать, надо ехать!» И поехали. Пароходик был ненамного больше гуся и трещал как мотоцикл. Швыряло его, как ту Жучку, которая «то взлетая, то ныряя, скачет, лая впопыхах». Девушки (а большинство в нашей бригаде были именно представительницы нежного пола) зажмурились и попискивали от страха. А кораблик со скоростью, видимо, десять сантиметров в час пробивался к намеченной цели. Увы, ехали мы долго-долго. Вот уже и семь часов вечера – время начала концерта, вот и восемь, и девять, а кругом «вода и больше ничего!»

Прибыли мы в Пошехонье в четыре часа утра, когда совсем рассвело и водная гладь зеркально сияла тихой небесной голубизной, будто не она только что ревела, шаталась, буянила, как распоясавшийся хулиган.

Мы грустили: концерт сорвался. Нет, нас не материальная сторона беспокоила – этим заведовало наше костромское начальство, платившее нам не поконцертно. Было неприятно сознавать, что вчера зрители ждали, может быть, даже долго ждали. Играть сегодня можно только днем, так как вечером мы должны быть снова в Рыбинске. А возможно ли? Ну, раз приехали, посмотрим по обстоятельствам.

Невысокий травянистый берег был уже виден, а за ним мелькали и какие-то строения. Божественное раннее утро, полное сияния и чистоты. Ах эти хрустальные ранние утренние часы в верховьях Волги, полные величия и покоя! Глаз не оторвешь! Аж зубы ломит! Пароходик, фыркая, режет своим носиком литую воду.

А что там за темное пятно на берегу, недалеко от мостков, к которым мы, видимо, должны причалить? Смотри-ка, толпа, люди. Верно, должны куда-то ехать. Но не видно никакого другого парохода, даже баржи. А на нашу посудину можно взять только человек пятнадцать. Вероятно, что-то случилось.

Швартуемся. И толпа бросается к нам. Это зрители! Зрители, которые еще вчера пришли на концерт, ждали, а потом из клуба отправились к мосткам встречать наш корабль. Но ведь уже пятый час утра!

Я и сейчас, когда пишу эти строки, вспоминая те мгновения, ясно вижу этих людей, слышу деликатное негромкое гудение и испытываю странную дрожь. Они ждут. Они ждут начала представления.

Измученные долгой качкой, бессонной ночью, минуту назад вялые и бессильные, мы, как по волшебству, делаемся самыми юными, самыми свежими, воодушевленными, готовыми не только к актерской деятельности, но, кажется, и на подвиг. Нас почтительно ведут в гостиницу – небольшой деревянный дом, где женщина, чрезвычайно похожая на бабу из «Пошехонской старины», в широкой, длинной, темной в мелкую крапинку юбке, подвязанная под подбородок ситцевым платком и босая, проворно и старательно моет большой серой тряпкой пол в коридоре, видимо тоже узнав, что артисты прибыли.

Минут через тридцать – сорок мы, чистые и боевые, уже на сцене. Отдали все, что могли: пели, танцевали, читали, играли скетчи. Я не пел, не танцевал, только участвовал в скетчах, читал и исполнял обязанности конферансье.

Нам казалось в этот вечер (раннее утро!): все мы блестящи и талантливы. Провожаемые благодарными зрителями (ну и двужильные эти пошехонцы!), мы сразу двинулись на кораблик. Проводы. Махание рук. Отплывающий зеленый берег и крики оттуда: «Спасибо! Спасибо!» И наши ответные «спасибо» с корабля.

Все исчезает. В мгновение ока усталость валит нас с ног. Падаем. Просыпаемся у рыбинского причала.

Нет, я не видел Пошехонии. Не было времени. Жаль. Но всего счастья не вберешь. И на том спасибо.

Я сейчас припомнил еще один спектакль, на котором зрители тоже проявили себя необычно. Это было уже после войны. Я тогда работал в театре ЦДКЖ (Центральный Дом культуры железнодорожников), что в Москве на Комсомольской площади, рядом с Казанским вокзалом и напротив Ярославского. Это театрик, разъезжающий из края в край необозримой нашей страны, всюду, куда только могут катиться вагонные колеса. Театрик этот заслуживает отдельного рассказа. Он тоже дал мне столько светлых, неожиданных и прекрасных впечатлений, что я просто обязан буду написать главу под названием «ЦДКЖ», но потом, а сейчас только чуть-чуть обозначу контуры будущего рассказа.

Играли мы «Мачеху» Бальзака. Эта безотказная, огнеметная, бронебойная пьеса сражала наповал любого зрителя. Она одной железной рукой интриги сжимала сердце, другой перехватывала горло, и выдохнуть можно было уже только после финала.

Играли мы «Мачеху» в Средней Азии – в Узбекистане, в городе Ленинабаде. Большинство театров в Средней Азии открытые: жарко. Но южные вечера ранние, и начинать представление можно было не поздно.

Идет спектакль. И где-то примерно с его середины мы слышим, как ползут отовсюду странные шорохи, потом доносятся частые мелкие дробные удары по крыше сцены. Чувствуем: в атмосфере происходит что-то тревожное, грозное. Фалды занавеса, кулисы, падуги начинают тихо раскачиваться. Сильней, сильней… Свет прожекторов, освещающих сцену, медленно тускнеет и сеется как бы сквозь дымку. И зритель тоже как бы колышется. Это оттуда – из-за хребтов скалистых гор, что серыми фантастическими гигантами тянутся в небо на том берегу мутной, быстрой и тоже таинственной Сырдарьи, – сюда, к нам, летит вихрь из пустыни Гоби. Вихрь этот поднимает в воздух песок, сухие травы, коренья, ветки, мелкие камни, скорпионов и прочую пакость. Все это висит в воздухе, куда-то несется и по пути рассыпается; в данном случае сыплется на нас. Ветер крепчает. Костюмы трепещут на ветру, особенно пышные женские наряды Полин, Гертруды и Маргариты. Порывы ветра срывают реплики с губ и не доносят до партнеров.

Мы искоса поглядываем в зал. Зрители, тесно прижавшись друг к другу, образовав одно мощное ядро, не покидают своих мест.

Ветер крепчает. Спектакль идет. Зрители цепко держатся друг за друга. Я вижу, как наиболее предприимчивые отдирают от столбов большие фанерные рекламные щиты и сооружают над головами зонты-крыши.

Честно скажу, мы надеялись, что зрители в конце концов дрогнут перед стихией и разбегутся. И кто бы за это бросил в них камень! Нет. Задыхаясь, крича во всю глотку, чтобы публика хотя бы вкратце понимала, о чем идет речь, мы доиграли «Мачеху» до конца. Самое забавное: с последней репликой ветер заметно стих. Зрители дружно зааплодировали, а мы, отплевываясь от песка и протирая глаза, пошли разгримировываться.

Сражались две стихии: ураган и искусство. «Кто ж из нас могучей в споре?»

Большое это счастье, если человек может с кем-то делиться. А актеры на то и существуют. Я давно понял: зритель, сам того не сознавая, идет в театр не только за сюжетом, полюбоваться на знаменитостей, провести вечер, – он отправляется еще и за каким-то неведомым витамином, которого не хватает всему его существу. И актеры, театр этот витамин могут давать. Нечто духовное.

А сейчас, как и бывало, я сделаю свободное движение в сторону, так как вспомнил еще один из ряда вон выходящий спектакль, участником которого мне посчастливилось быть.

Год 1933-й. Я артист Костромского театра юного зрителя. Об этом театре, который мы, костромские ребята и девушки, под руководством режиссера городского театра Николая Александровича Овсянникова основали, я тоже когда-нибудь расскажу подробно.

Год голодный. Летом мы ездим в дома отдыха области. Там всегда накормят да еще дадут немножко денег. Играем «Недоросля». Все дома отдыха, естественно, вдоль Волги. Краше не придумаешь! Отыграли в Плесе и на огромном баркасе всей труппой и со всем скарбом спускаемся вниз по Волге в Порошино, где также обосновался в бывшем имении Шаляпина дом отдыха.

Уже интересно: имение Шаляпина! Дух великих людей преображает даже окрестности. Например, Пятигорск без Лермонтова – просто курортный городок, каких множество. А маленький домик на окраине, где жил и умер гений, все преображает. Ходишь на цыпочках. «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит…» Я видел эту дорогу.

…Крутой берег, покрытый орешником. Шаляпинского дома с реки и не видно, одна зелень. Причалили. Забираем имущество и поднимаемся в крутую гору. Навстречу водовоз – бочка на телеге. Уф, взобрались… Какой великолепный вид! Старинная барская усадьба с обязательными колоннами, с просторной открытой верандой, широким крыльцом, балконом на втором этаже, обнесенным изящными, как кегли, балясинами. А там, вверху, под самой крышей, – окошечко, и тоже художественное. Слева и справа от дома разросшиеся, буйные в своей дикости и заброшенности кусты сирени. Перед парадным подъездом сочная зеленая поляна. А дальше взор улетает в поля и леса, за горизонт. Волшебное царство! Уносишься куда-то в даль времен и вспоминаешь все, что читал у Тургенева и Гончарова, видел на картине «Все в прошлом» и так далее…

И нам приходит мысль: а ведь это усадьба госпожи Простаковой. Никакой декорации! Будем играть на веранде и крыльце, а зрителей попросим разместиться на лужайке перед домом. Запах эпохи, причастность к тому времени, всамделишность места совершили в нас какой-то внутренний переворот. Чувства закипели, мысли бушевали. Мы как мыши засновали по дому, по его первому и второму этажам: обследовать балкон, искать какие-либо старинные вещи – чашки, самовар, деревянную бадью. Притащили валявшиеся в сарае допотопный сундук и немыслимое кресло.

Весь день мы репетировали – прикидывали, кто откуда появится. Скотинин – вон из того леса, по той дороге. Милон и Правдин встретятся у полуразрушенного флигеля. Правдин гулял, а приехавший с отрядом Милон пошел осматривать местность, вот и встретились неожиданно. Еремеевна будет метаться по дому и по дорожкам, бегать и в сарай, и в амбар. А Стародум… О, для Стародума будет особый выезд. Мы уговорили водовоза – того, что встретили по пути в гору, – привезти актера Пржевуского-Стародума на своей телеге именно снизу, из-под горы. И Софья с криком: «Дядюшка!» – опрометью помчится по дорожке навстречу и, вспрыгнув на телегу, бросится в его объятия. (Когда вечером мы играли, и Софья – Ирочка Златоустова – помчалась по дороге с этим самым криком «Дядюшка!», и Кирилл Пржевуский – Стародум – соскочил с телеги и бросился ей навстречу, они обнялись, и Софья разрыдалась, я – Скотинин – вдруг выбился из роли и почувствовал, как у меня что-то забулькало в горле, защипало в носу и чуть не брызнули слезы. Видимо, я на мгновение сделался зрителем.)

Обдуманы были только самые общие мизансцены, в остальном каждому разрешалось вести себя по обстоятельствам.

Начало спектакля приурочили ко второй половине дня после мертвого часа, чтобы закончить представление ко времени захода солнца. Так и получилось. Отдыхающие уютно устроились на травке-муравке, и мы начали представление.

Поверьте мне, это не аберрация памяти, не милое воспоминание из детства: все свои сценические ощущения и как актера, хотя в этом качестве я существовал недолго, и как автора я помню отчетливо и за жизнь перевидел театральных зрелищ видимо-невидимо от вершин искусства до его глубоких низин. Но тот день был единственным. Свобода-спутник вдохновения, в данном случае, видимо, та свобода, на которую способны только безответственные дилетанты, – охватившая нас, бросившая полностью, без остатка в восемнадцатый век, сделала нас талантливыми. Да, да, пусть на один день, но сделала. Это был спектакль-импровизация. Мы не играли, мы вольно общались не как актеры, а как Простаковы, Скотинин, Кутейкин, Цифиркин, будто ими мы и были на самом деле. Мы не мешали друг другу, никто не мешал нам. Отдыхающие были случайными свидетелями жизни дома Простаковых, ее величия и падения. Принято считать, что спектакль – это та вольтова дуга, которая возникает между сценой и зрительным залом. Думаю, что, как правило, это верно. Но ведь всегда бывают исключения из правил. И спектакль «Недоросль» в Порошине был таковым. Мы не замечали зрителя. Мы жили. А разве живой жизнью живешь на зрителя? И в то же время это была игра. Игра для себя. Возможно, похожая на игру детей, которым совершенно не нужен зритель.

Зрителей мы увидели потом, уже в легких сумерках после захода солнца. Они все сидели на траве. Нас попросили подойти. Какой-то худощавый высокий мужчина, очень чисто одетый, в дорогом по тем временам костюме, сказал: «Уважаемые товарищи артисты! Я нездешний, я москвич. Приехал в этот дом отдыха. Много я видел в Москве и Ленинграде замечательных спектаклей с великими актерами, но такого представления, которое увидел сегодня, не видывал никогда. Ваш спектакль запомнится на всю жизнь».

Я позволил себе заключить слова зрителя в кавычки, не имея на это никакого права, потому что не могу же я дословно воспроизвести слова, произнесенные более полвека назад, но за суть каждой мысли как факта несу полную ответственность.

В течение моей жизни я часто вспоминал порошинского «Недоросля», пытаясь умом освоить, что же это за свободный полет игры совершили мы тогда.

Связываю прерванную нить рассказа и напоминаю: из Пошехонии мы вернулись в Рыбинск и вечером играем в Переборах, где еще достраивается гигантская плотина, уже перекрывавшая могучую Волгу, – она-то и образовала Рыбинское море. На грузовике нас везут прямо по гребню, по верхушке плотины. Мы подъезжаем к весьма солидному и комфортабельному дому.

Прекрасный зрительный зал. Лепка, позолота, люстры, простор. Удобная сцена. И наша костромская бригада (как я ее называл, «восемь девок – один я») вовсю развлекает почтенную публику. Все идет как по маслу.

Но я же не устаю повторять: жизнь в совершенно неожиданные, а иногда и неподходящие для тебя моменты (для жизни все моменты подходящие) преподносит или, скажем, дарит сюрпризы. Ну в самом деле, подумайте, мог ли я ожидать, что где-то в клубе во время концерта я получу сюрприз, следствием которого будет изменение всей моей жизни. А получил!

Кончили мы первое отделение, отдыхаем, прихорашиваемся ко второму. И вдруг…

Дочь, когда ей было лет восемь, спросила меня:

– Папа, какое твое любимое слово?

Я не понял смысла вопроса и ответил:

– Все слова, Таня, интересны.

– Нет, – продолжала настаивать дочка, – одно любимое.

Недоумевая, я признался, что не знаю.

Дочь ответила:

– А у меня есть: «вдруг».

Дочь уже читала, и я понял магию этого слова, когда-то и меня заставлявшую трепетать при чтении страшных историй вроде гоголевского «Вия» или детективных – Шерлока Холмса, Ника Картера, Ната Пинкертона.

И вдруг… дверь в нашу большую гримуборную распахивается и в комнату влетает эффектнейшая женщина – с пушистой копной волос цвета новорожденного цыпленка, в развевающемся крепдешиновом белом с синими цветами платье (у большинства людей такие наряды уже давно были обменены в деревнях на картошку), элегантных сверкающих туфлях – и громко объявляет:

– Здравствуйте! Я Наталья Сац.

Если кто-либо из читателей, очень далеких от театральной жизни, не слыхал этого имени, что почти невозможно, откройте любую советскую энциклопедию – общую, театральную, литературную, педагогическую, – и вы непременно найдете это имя, следующее после имени Ильи Саца, ее отца, автора музыки к спектаклю «Синяя птица» etc, etc. О Наталье Ильиничне, если она вас заинтересует, вы без труда достанете целые тома книг, написанных о ней и ею самой. И я, конечно, с детских лет знал это имя. Знал, что Сац возглавляет в Москве Детский театр, что она является его создательницей на самой заре Советского государства, когда и ей-то самой было всего пятнадцать лет. Знал, что ее работу ценил Луначарский. Популярность ее была столь велика, что даже кондитерские фабрики выпускали специальные коробки конфет, продававшиеся в буфете Детского театра, и на дне каждой коробочки находилась красная бумажка с отпечатанной фразой: «Не забудь поблагодарить тетю Наташу». Слава ее гремела всеми трубами. Это именно она, Наталья Сац, получила для своего Детского театра одно из лучших театральных зданий столицы, стоявшее бок о бок с Большим театром и против Малого, после того как был закрыт находившийся там 2-й Художественный театр. И ныне это дорогое для меня здание принадлежит Центральному детскому театру, в котором я начал свою счастливую судьбу драматурга в 1949 году.

Все-все-все в жизни складывается чудесным и даже фантастическим образом!

Я также знал, что было время, когда феерический полет жизни Натальи Сац резко и драматично оборвался.

Наталья Сац

(В своей книге «Новеллы моей жизни» Наталья Ильинична довольно обстоятельно пишет обо всем и даже упоминает нашу встречу в Переборах.) И вдруг сейчас это видение, эта роскошная женщина! Это почти повелительное и гордое: «Здравствуйте! Я Наталья Сац!» Согласитесь, было чему удивиться.

– Кто писал эти скетчи? Ставил и режиссировал программу? – спросила Наталья Ильинична, обводя всех нас по очереди, можно сказать, вельможным взглядом.

Я объявился, признался.

– Я вас приглашаю ко мне работать. Извещу, где это будет и когда. Дайте мне ваш адрес. Впрочем, где вы остановились?

– В Рыбинске. В гостинице, – успел пискнуть я.

– Завтра я буду у вас в номере, и мы договоримся.

По-правильному я должен был бы написать эту речь без всяких знаков препинания. Их не было, был поток непрерывающихся слов, даже не слов – звуков. Обращаясь ко всем, Сац бросила безапелляционно:

– Вы мне все нравитесь.

И исчезла.

На протяжении многих лет жизни я часто встречался с Натальей Сац и никогда не мог не изумляться ее натуре. Иногда я восхищался ею, нередко негодовал, но что меня всегда поражало – ее вулканическая энергия. Я никогда не видел Наталью Ильиничну вялой, унылой, даже меланхоличной, а уж тем более на что-либо жалующейся. Вечно она что-то создавала. Ее организационный талант феноменален, а искусство привлекать на свою сторону всех поистине было фантастичным. Я сам видел, как она в период создания Театра для детей и юношества в Алма-Ате дружески и как бы наивно обнимала первого секретаря ЦК КП Казахстана Шаяхметова, целовала и называла «дорогим и замечательным Шаяхметиком». И важный, величественный Шаяхметов только жмурился.

Нет, нет, в Наталье Ильиничне было что-то от… таинственной ворожбы. Я знал немало людей, которые недолюбливали Наталью Сац. И я частенько на нее сердился. Но, согласитесь, основать первый в мире детский театр в Москве, создать Театр для детей и юношества Казахстана и уже в почтенном возрасте осуществить идею Музыкального театра в Москве и, в довершение чуда, построить для него великолепное здание на Ленинских горах – «вы, нынешние, ну-тка!»

…На следующий день после концерта в клубе, рано утром, когда я только еще приводил себя в порядок, раздался стук в дверь.

– Кто там?

– Наталья Сац.

Я открыл дверь и извинился за свой неухоженный вид, за беспорядок. Ничего этого Наталья Ильинична и не видела, ее интересовало дело.

Вернувшись в самом конце 1943 года в Москву (к тому времени я уже забросил костыли и обходился одной палочкой, которую однажды забыл в магазине и тут же решил: раз забыл, значит, долой и палочку!), я устроился работать в театр, который, по-моему, и названия не имел и располагался в клубе «Красный луч», в здании, примыкающем к МОГЭСу.

Об этом театре у меня в памяти остались два ярких воспоминания.

Одно – весьма забавное и милое. В первый же день пребывания в этом театре после репетиции я, еще ни с кем не познакомившийся, одиноко побрел домой. Но в клубном же дворе меня догнал совсем юный актер этого театра и спросил:

– Вам в какую сторону?

– К метро «Новокузнецкая».

– Мне тоже, – отозвался молодой человек.

И мы пошли в метро.

Юноша показался мне интеллигентным, деликатным, в чем-то даже старомодным. Подобные ему, вероятно, существовали в пушкинские времена. Болтая о том о сем, мы спустились в метро и доехали до «Площади Революции».

– Мне пересадка, – сказал я.

– И мне, – отозвался юноша.

Мы перешли к платформам «Охотного ряда». Я протянул спутнику руку и сказал:

– Мне в сторону «Парка культуры».

– Мне тоже, – удивленно произнес Виталий – так звали моего нового знакомого и коллегу.

Мы сели в вагон, и, подъезжая к «Дворцу Советов», я вновь протянул свою ладонь, сказав:

– Мне здесь выходить, до свидания.

– Мне тоже, – опять аукнулся, уже улыбаясь, спутник.

Мы вышли из метро. Я сказал:

– Мне на Метростроевскую улицу.

– И мне, – отозвался Виталий.

Дойдя до Зачатьевского переулка, я пояснил, что живу здесь, во дворе монастыря.

– Я тоже! – уже почти закричал Виталий.

И что же выяснилось? Мы давным-давно – я с 1935 года, а Виталий с рождения – живем во дворе Зачатьевского монастыря бок о бок, и Виталий с детства дружит с моей кузиной Марьей Красавицкой. Надо же быть такому совпадению! Я должен сказать, мы подружились с Виталием Блоком в тот же день и, видимо, навсегда. Теперь дружим семьями, и на днях он заходил проведать меня здесь, в больнице, где я пишу эту главу, слегка оправившись после тяжелой операции.

И второй случай, я бы сказал, психологический.

Режиссер этого театра – мне не хочется называть его фамилию – написал пьесу, в которой шла речь о наших союзниках по войне – американцах и англичанах, о том, что они до сих пор не открывают второй фронт и мы вот уже который год фактически несем только на себе главные тяготы войны, хотя и ценим африканские успехи Монтгомери, изгонявшего фашистов из Тобрука, Аль-Аламейна и т. д. Действительно, хотя наши успехи на фронтах были очевидны и быстры, и небо Москвы чуть ли не ежевечерне сверкало фейерверками побед, и воздух гремел от торжественных пушечных выстрелов, особенно когда победы одерживались крупные и залпы производились из двухсот двадцати четырех орудий, все же открытия второго фронта мы ждали как облегчения, как безоговорочного признака скорейшего окончания войны.

Пьеса уже репетировалась. В это утро я шел в театр и чувствовал на улицах необычное оживление. Не скажу, что я обратил на это особое внимание. Взяли, думаю, еще какой-нибудь важный город и вечером дадут салют. Но, подходя к театру, у газетного киоска на Пятницкой улице заметил толпу и, протиснувшись к продавцу, купил газету. И сразу понял все. Крупными буквами первая страница возвещала: «Открыт второй фронт!» Счастливый и воодушевленный, я быстрее заковылял к театру. Там тоже царило радостное воодушевление. Но когда вошел режиссер, мрачный и осунувшийся, все притихли. С горечью и даже злобой он сказал:

– Ну вот, открыли второй фронт, теперь пьеса моя пропала. – И, сжав губы, удалился.

Меня потрясло его состояние. Как, думал я, приближается конец войны, будут сохранены сотни тысяч жизней, исчезнут голод и холод, снимем светомаскировочные шторы с окон, загорятся огни! О какой пьесе, пьеске, писульке может идти речь! Да, да, я был потрясен, потому что поведение режиссера-автора было почти неправдоподобным. Какие же могут существовать натуры, как изуродованно, эгоцентрично способны реагировать они даже на всенародную радость! Да, когда мы пишем пьесы, часто подталкиваем персонажи на поступки, которые в данной ситуации совершили или не совершили бы сами. Этого мало. Великие писатели проникали в неведомые нам глубины души других существ, как Пушкин в душу Сальери или Достоевский в душу Смердякова.

Упомяну еще и о том, что в этом театре работала Елена Михайловна Баскакова – когда-то первая и чудесная исполнительница роли Норы в России.

Театр «Красный луч» распался, и я вынужден был искать другое прибежище. За один год промелькнули три театра. Какой-то областной, репетировавший в клубе «Правды», возглавляемый маститым старым провинциальным режиссером, в силу возраста глубоко дремавшим на своих собственных репетициях. Затем, не помню, какой по счету (их было много) фронтовой театр, ни разу не выехавший из Москвы, находившийся в глубоком подвале на Сретенском бульваре; скорее не фронтовой театр, а театр-бомбоубежище. Этот театр возглавлял режиссер Резник, но памятен он мне только тем, что там два-три раза мелькнула худенькая молчаливая фигура черненького длинноносого человека в очках, числившегося режиссером. Им оказался никому не ведомый Георгий Александрович Товстоногов, столь ведомый теперь всему миру. Да и с многолетним директором Центрального дома работников искусств Виктором Георгиевичем Тарасовым встретился я там же, он репетировал роль Береста в пьесе Корнейчука «Платон Кречет». Встретился, можно сказать, мельком, а дружим теперь давно. Война всех метала, бросала, кружила в своем оглушительном урагане.

Недели на две мелькнул какой-то театр, располагавшийся в одном из московских клубов. Что я там делал – решительно не помню. В памяти сохранился только такой же хромой, как и я, Федор Васильевич Евсеев – директор театра, управлявший впоследствии театрами РСФСР. Упоминаю его как человека, никогда чиновнически не относившегося к делу, любившего театр горячо и отдавшего ему всю свою жизнь.

Особенно запомнился мне театр, тоже фронтовой, тоже дальше Настасьинского переулка не выезжавший, возглавлявшийся великим, на мой взгляд, деятелем советского театра Алексеем Денисовичем Диким.

За все недолгое существование и этого театра репетировалась одна пьеса – «Маскарад» Лермонтова, но эти репетиции и возможность слышать и видеть Дикого дали мне многое. Недаром еще Алиса Георгиевна Коонен, единственный раз встретившаяся с нашим курсом при Театре Революции, говорила: «Старайтесь быть в кругу интересных людей».

Я позволю себе, хотя совсем не думал об этом писать, коротко и пунктирно рассказать об этих репетициях. О самом же Алексее Денисовиче написано немало, в том числе целая книга.

Дикий мне казался гениальным русским самородком – самородком золота, но еще не отделенного от породы. Казалось, он никогда не воспитывал себя. Каким родился, таким и остался, только рос, отчего кристаллы золота тоже увеличивались и сверкали все зримее и ярче. Но от породы он совершенно не желал очищаться, был таков, как есть, без всякой личины. Еще кто-то из древних заметил: человек чуть ли не с первых дней жизни вырабатывает себе личину. Отсюда, видимо, и идет слово «личность». Эта личина как бы прикрывает натуру, естество, которое родилось. Прежде чем я прочел это у древних, я и сам глубоко задумывался над этой проблемой. Да, мы выстраиваем себя. Допустим, от природы вспыльчивые или даже яростные – приучаем себя быть сдержанными. От рождения себялюбивые, мы на людях стараемся казаться весьма простодушными. Но в критические моменты жизни натура берет верх, и происходит извержение вулкана. Чем эмоциональней и горячее натура, чем сильнее ты ее подавлял волевыми усилиями, тем мощнее вылетают камни, пепел и льется лава.

Алексей Дикий

Из знаменитых людей, которых я знал, только Дикий всегда был самим собой. Среди людей простых, особенно раньше, натуральные люди встречались часто. Они полны очарования, приветливы, сострадательны, добры. А уж если родился зверь, то зверь во всем, всегда.

О таланте, грубости и всевозможных выходках Дикого ходили легенды. Говорят, он даже сидел в тюрьме за то, что в ресторане «Метрополь» хватил по лицу какого-то иностранца. Рассказывали, что в Константинополе в игорном доме, когда какой-то партнер уронил на пол золотую пятирублевую монету и, наклонясь, стал искать ее под столом, Алексей Денисович скрутил сторублевую бумажку, зажег ее о свечу и посветил под стол мелочному игроку. Может быть, все это выдумки, но ведь не складывали же таких легенд, допустим, о Немировиче-Данченко или о Завадском.

И я был свидетелем резкостей и эмоциональных взрывов Дикого. Однажды актриса, в тот день неважно репетировавшая баронессу Штраль, никак не могла уловить замечаний Дикого. Алексей Денисович спросил:

– Что сегодня с вами?

– Я очень волнуюсь, Алексей Денисович, – ответила Штраль.

Дикий буквально хватил кулаком по столу, за которым сидел, и заорал:

– Не сметь этого говорить! Как вам не стыдно! Она, видите ли, волнуется! А я, когда выхожу на сцену Малого театра, я, думаете, не волнуюсь? Волнение входит в нашу профессию. Мы должны владеть им, скрывать его и никому об этом не говорить. Никакое волнение не оправдывает плохую игру актера. Волнуешься, не можешь играть – прочь со сцены! Не актер!

Еще задолго до этого, когда я был в Театре Революции, я спросил однажды замечательного актера Михаила Федоровича Астангова:

– Вы очень волнуетесь на сцене?

Астангов ответил:

– Да. А на премьере все мое усилие направлено на то, чтобы зритель не видел, как у меня дрожат колени.

Разбирали образ Арбенина. Дикий хорошо знал подобный тип и, уничтожая его, объяснял, какой это холодный и до глубины души уверенный в своем циническом отношении к жизни человек.

– Но, простите, – пропищала нервно какая-то актриса. – Арбенин – это крупная фигура. Это герой. Демонический, но герой.

В ее воображении, верно, был не Арбенин, а те герои-любовники, которых она видела на сцене в этой роли; может быть, даже знаменитый Юрий Михайлович Юрьев.

Мне очень нравилось решение образа Арбенина Диким, и, набравшись храбрости, я стал на защиту такой трактовки, говоря, что Арбенин – это хищник: волк, леопард, тигр.

– Почему же нам не любоваться тигром? – спросила актриса. – Не предлагаете ли вы нам любоваться коровой?

Дикий в голос захохотал и крикнул прямо-таки убийственную фразу:

– А всего глупее, когда корова восхищается тигром!

После чего в репетиции был объявлен перерыв.

Трактовка Диким пьесы «Маскарад», на мой взгляд, уникальна. Он хотел ставить пьесу без последнего акта. Алексей Денисович уверял, что четвертый акт Лермонтовым дописан поневоле, под давлением цензуры, требовавшей наказания порока (ох эта многовековая цензура, требующая, чтобы пьеса непременно напоминала валериановые капли!). Он объяснял, почему и каким образом пьеса оканчивалась в третьем акте.

Когда Арбенин требует у Нины, уже им отравленной, признания в ее виновности, – он совершенно в ней уверен, так как за всю свою жизнь встречал только порок и другого, по его неколебимому убеждению, и быть не может в этом мире. Он уверен, что Нина кому-то подарила браслет, как дарили другие женщины, которых он знавал. Нина сказала, что где-то обронила браслет, возможно, в карете. И когда Арбенин приказывает слуге обыскать карету, то говорит он, по замыслу Дикого, спокойно и даже иронично, зная, что браслета там, конечно же, нет. Слуга, вернувшись, подтверждает его догадку, и Арбенин только улыбается. Знает он все эти нехитрые, даже глупые женские уловки! Так вот, когда Арбенин перед смертью Нины требует от нее признания в ее виновности, а Нина отвечает, что чиста перед мужем, Арбенина охватывает беспокойное волнение. Он в ужасе. В ужасе оттого, что все его, говоря нашим языком, мировоззрение может быть ошибочным, что существуют на свете чистота, верность и добро, счастье и свет, которых он не знавал никогда. И он криком требует признания Нины. Оно нужно ему теперь уже как доказательство правильности его взглядов на жизнь. Скажи Нина: «Да, я виновата» – и мир снова приобрел бы ту гармонию, в которую Арбенин верил, в которой существовал. Но Нина отвечает: «Я все ж невинна перед Богом». И умирает. Арбенин понимает: жена сказала правду. Но эта правда оказалась для него страшнее любой лжи. И он кричит свою последнюю реплику третьего акта – всего одно слово: «Ложь!» Это слово Дикий относил не к Нине, а ко всей арбенинской концепции жизни, которая была ложью. И здесь, именно здесь, не вытерпев ошеломляющей ошибки, Арбенин сходит с ума.

Пьеса окончена. В конце концов все на своем месте.

Добродетель, хоть и мертва, торжествует, зло остается живым, но наказано. Даже русская поговорка гласит: «Если Бог хочет наказать, он отнимает разум».

Очень мне нравилась эта интерпретация Дикого.

Правда, во мне всегда занозой сидела мысль, да и сейчас сидит: сможет ли актер сыграть так, чтобы зритель все это понял?

А вообще от пребывания Алексея Денисовича Дикого в этом театрике ощущение было такое: лев вынужден проводить время в кругу зайцев, сусликов и куропаток.

В помещении был, конечно, холод, и Дикий сидел в бобровой круглой шапке старинного образца, в меховой шубе с таким же бобровым воротником и существовал как бы сам по себе, отдельно от нас и всем своим видом, и сущностью. Но я снова благодарен судьбе за этот подарок.

Война шла к концу. Эвакуированные театры один за другим возвращались в Москву, и наш театрик в Настасьинском переулке рассыпался сам собой за ненадобностью. Большинство актеров разлетелись по крупным театрам.

Я остался без работы. И именно к Дню Победы.

Это сейчас нам, инвалидам Великой Отечественной войны, предоставлены правительством всевозможные льготы и большинство населения относится к нам уважительно и даже с почтением. А в те годы Москва кишела калеками. Там идет бедняга, и рукав его шинели болтается пустым. Тот прыгает на костылях, и даже не видно, как высоко отсечена его нога. Этот едет, гремит на низенькой каталке – дощечке на четырех колесиках, поставив торцом, как на постамент, свой корпус, и отталкивается от тротуара часто просто руками, обмотанными тряпками, а в лучшем случае – деревяшками с ручками, похожими на утюги. Слепых ведут за руку. У иных так изуродовано лицо (подорвался на мине или горел в танке), что у тебя в мгновение ока слезы набегают на глаза. А сколько их, невидимых глазу, тяжело раненных в грудь, живот, самые нежные места, оглохших, немых, потрясенных психически! И все они претендовали на особое к себе внимание, на возможность купить без очереди, получить лучший паек дров, карточку усиленного дополнительного питания. Почти все они были нервны, шумливы, взрывчаты и даже истеричны. Многих горе буквально раздавило, и они заливали его крепким вином. Кричали, бранились, стучали костылями – требовали.

И отношение обывателей к ним было чаще всего плохое. И это тоже понятно. Время нечеловеческих напряжений! Очереди за каким-нибудь суфле (эрзац молока), лярдом, маргогусалином (эрзацы жиров) выстраивались чуть ли не на километры. На ладонях людей с бидончиками и кошелками, на рассвете, а то и с вечера пришедших к магазину, химическим карандашом писался порядковый номер. Люди часами ждали, ждали, ждали… А тут один инвалид лезет без очереди, там – другой, через две минуты – третий… Если бы ангелы слетели с неба и стали в такую очередь, то обратно они вернулись бы прямехонько в ад. Скажу откровенно: нет, неприятно было в то время быть инвалидом.

Нет ничего унизительнее и омерзительнее, чем выбивать себе право костылем. Я это знаю. Я тоже один раз стучал им по столу. Было это в городе Гурьеве, где мне после выхода из госпиталя надо было делать пересадку с парохода на железную дорогу. Как я попал из Казани в Гурьев – дело сложное и интимное.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.