Глава 9 «Будем терпеливы, тверды и выносливы...»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9

«Будем терпеливы, тверды и выносливы...»

Петроград 1919-го и начала 20-х годов нам — по прошествии времен — видится все еще в дыму костров, тысячеголовом волнении митингов и грохоте бронемашин. Тут вина режиссеров кино, прибегающих к эффектным массовкам, в поисках «колорита» пореволюционной поры. Приведем свидетельство современника: следующие строки датированы сентябрем 1919 года. Сохраняем авторскую разрядку.

«И с ч е з л а  с у е т а  с у е т с т в и й.

Медленно ползут трамваи, готовые остановиться каждую минуту. Исчез привычный грохот от проезжающих телег, извозчиков, автомобилей... Прохожие идут прямо по мостовой, как в старинных городах Италии... З е л е н ь  д е л а е т  в с е  б о л ь ш и е  з а в о е в а н и я. Весною трава покрыла более не защищаемые площади и улицы. Воздух стал удивительно чист и прозрачен. Нет над городом обычной мрачной пелены от гари и копоти. П е т е р б у р г  с л о в н о  о м ы л с я.

В тихие ясные вечера резко выступают на бледно-сиреневом небе контуры строений. Четче стали линии берегов Невы, голубая поверхность которой еще никогда не казалась так чиста. И в эти минуты город кажется таким прекрасным, как никогда.

Во всем Петербурге воздвигается только одно новое строение. Гранитный материал для него взят из разрушенной ограды Зимнего дворца. Так некогда нарождающийся мир христианства брал для своих базилик колонны и саркофаги храмов древнего мира.

Из пыли Марсова поля медленно вырастает памятник жертвам революции...»

Петербург словно омылся...

Но в этом светло-сиреневом прекрасном городе на берегах поголубевшей Невы жилось трудно, голодно, тревожно. Милиция, набранная из рабочих пареньков, не успевала вылавливать бандитов и пресекать набеги грабителей; они совершили налет на Антропологический музей, гордость академии, обчистили квартиру Вернадских...

«Город стоял на отшибе, — объяснял В.Д.Бонч-Бруевич, — с севера к нему ничего не поступало для снабжения, а все, что шло с юга, нередко перехватывалось в пути, и до Петрограда доходило очень немного продуктов. Приходилось слышать, что там положение ученых, литераторов, художников ужасное... В 1918 г. неожиданно умер известный академик, доктор многих иностранных университетов Алексей Александрович Шахматов. Эта неожиданная смерть произвела сильное впечатление».

На академиков эта смерть произвела тем более сильное впечатление, что стояла в ряду других потерь: один за другим умирают Лаппо-Данилевский, Радлов, Федоров... Из Одессы пришло известие, особенно сильно ранившее Стеклова: не стало его учителя Ляпунова. Летом 1917 года он уехал к Черному морю в надежде найти лучшее пропитание и более подходящий климат для больной жены. Не нашел ни того, ни другого. Жена скончалась, и Ляпунов, потеряв надежду вернуться в Петроград, к товарищам, покончил с собой... В его письменном столе нашли рукопись «О некоторых фигурах равновесия неоднородной вращающейся жидкости». Он дописывал ее в последние часы.

Трудно было всем: умирали от голода и несчастий не одни академики. Но ученые мучились тем еще, что зачастую лишены были возможности вести ту напряженную умственную работу, к которой привыкли и без которой жизнь для них теряла смысл. В предыдущей главе мы рассказывали о важных и необходимых исследованиях, развернутых академией в это время; но ученым этого казалось мало. Они привыкли не просто к напряженной работе, а к такой, чтобы поглощала без остатка их дни и ночи; и только такая жизнь представлялась им достойной. И потому теперь, когда в их квартиры на постой или уплотнение (новое словечко в потоке новых слов, к которым надо было привыкать) подселялись (тоже новое словечко) солдаты, матросы, члены их семей или сотрудники невесть откуда возникших комиссий, подкомиссий, отделов, подотделов, для которых срочно требовались помещения, — ученым казалось, что мир рушится: шум, гам, беготня детишек, стук «ундервудов» мешали сосредоточиться. «Уплотненные» жильцы бежали к Александру Петровичу, а тот слал записки Стеклову, подобные этой от 6 июня 1919 года: «В среду в наш дом заходили два матроса «Промбалта» с намерением занять для канцелярии «Водного транспорта» квартиры Фаминцына и Лаппо-Данилевского...» И дескать, следует вступить в борьбу с «Водным транспортом», имеющим в авангарде двух матросов «Промбалта», и постараться отбиться. И вступали! И отбивались!..

Худо было то, что осенью и зимою, когда и дома-то было невтерпеж холодно, нельзя было укрыться в библиотеке и там спокойно почитать и подумать. 7 ноября 1918 года Ольденбург докладывал президиуму, что в библиотеке плюс 7 градусов, и просил сократить часы занятий для ее работников. Плюс 7 в начале ноября, когда жестокие морозы еще не разыгрались: в декабре, январе, феврале стало еще холодней.

Президент академии дома пальто не снимал, а на руки натягивал перчатки со срезанными пальцами — так ловчее было писать. Тут решимся со всей откровенностью признать, что он с детских пор сохранил бережливое, если не сказать, скуповатое, отношение к трем предметам повседневного обихода: к свечам, мылу и сахару. Последний покупался головками и никогда не пиленый и тем паче не песок; хозяин самолично колол головки, сметая ладонью крошки и сахарную пыль, а чай пил вприкуску и недососанный кусочек заворачивал в салфетку.

Ныне же его бережливость получила законное оправдание, и он строго следил, чтобы того же порядка придерживались домашние... правда, это не распространялось на сахар, который вовсе исчез из обихода! Однажды его навестил какой-то иностранный ученый и застал работающим за конторкой при свете единственной свечи; президент был в пальто и своих укороченных перчатках. Иностранец был так изумлен, что, вернувшись на родину, немедленно послал меховые перчатки, вообразив, что президент не в состоянии их приобрести. В «доме» были очень сим позабавлены.

Бонч-Бруевич винит во многом «Петроградский Совет, во главе которого в то время стояли не очень-то заботливые и понимающие положение вещей люди...». Вероятно, это так, но беда еще и в том заключалась — и сам Бонч-Бруевич это отмечает, — что «самый тонкий и самый культурный слой общества», как он называет, «выдающиеся ученые и литераторы были решительно не приспособлены к борьбе за кусок хлеба».

Да, закаленные в борьбе за научную истину, они не ведали борьбы за хлеб. В записках Ольденбурга встречаем описание такого случая: жена известного академика, исстрадавшись смотреть на голодного мужа, тайком понесла на «барахолку» (и еще одно новообразованное и достаточно мерзкое словечко, коим обозначался черный рынок, название, кстати, тоже возникшее недавно, в годы первой мировой войны, но успевшее стать привычным) мужнины сапоги — в надежде обменять на продукты — и тут же попалась и препровождена была в Дом предварительного заключения как спекулянтка. Со спекулянтов взыскивали по всей строгости революционного закона, запросто могли и расстрелять. С большим трудом вызволили бедную женщину.

Зимою 1918 года на паек выдавалась осьмушка хлеба — накануне нового, 1919 года вместо хлеба выдали овес.

Известные слова М.Горького относятся как раз к этому времени:

«Я имел высокую честь вращаться около них в трудные 1919 — 1920 гг. Я наблюдал, с каким скромным героизмом, с каким стоическим мужеством творцы русской науки переживали мучительный голод и холод, видел, как они работали и как умирали. Мои впечатления за это время сложились в глубокий и почтительный восторг перед Вами — герои свободной бесстрашной исследующей мысли. Я думаю, что русскими учеными, их жизнью и работой в годы войны и блокады дан миру великолепный урок стоицизма».

Осенью 1920 года в Петроград приехал Герберт Уэллс, знаменитый английский писатель-фантаст, его книга «Россия во мгле» — о результате поездки — была переведена во многих странах. Он встречался с Александром Петровичем Карпинским, Сергеем Федоровичем Ольденбургом, Иваном Петровичем Павловым. «Они меня забросали целым рядом вопросов о современном научном развитии в странах вне России, и мне стало стыдно своего невежества в этих вопросах... Наша блокада отрезала их от всякой научной литературы. У них нет новых инструментов, нет бумаги, они работают в нетопленных лабораториях. Изумительно, что они продолжают работать, но это так. Павлов производит опыты поразительного масштаба и изобретательности в области психики животных. Манухин открыл способ лечения туберкулеза и т.д.».

Не умея ответить на вопросы о развитии науки, англичанин охотно рассказывал о послевоенном укладе жизни на Западе; утешительного ученые услышали мало.

«Здесь был знаменитый Уэллс (знаменитые «Марсиане» и т.д.), — спешит сообщить подробности Стеклову, уехавшему в Москву в командировку, Ольденбург, — был у меня в Академии, говорили много, и я вынес впечатление, что на Западе война оставила глубокие и печальные следы: страшные нервные потрясения у участников войны (молодежь не может пока усидчиво работать, массы душевно и нервно заболевших), большое взаимное недоверие между разными народами: «чураются иностранцев», «путешествие вне своей страны очень тяжело». Необходимость залечить громадные «материальные» раны повысила значение труда физического и понизила значение труда умственного, что, разумеется, отражается на общем культурном уровне... У нас материальные невзгоды: из пайка для служащих пока ничего не выходит. В сентябре совсем жалованья не платили и выдали 2 октября и то за первую половину сентября, что болезненно ощущали все, особенно в виду непрекращающегося роста цен при закрытии рынков.

Осень дает себя знать простудами и всякими болезнями. Дрова понемногу выгружаются, но пока их еще немного, зато они недурные. Кажется, в Петербурге будет лучше с топливом в этом году. Среди смертей назову Венгерова, в этой несчастной семье за этот год умерли, кроме него: жена, сын, дочь...»

(Письма академиков этой поры торопливы, порывисты, удивляют смешением разнородных новостей, которые спешат вывалить гуртом, боясь чего-нибудь запамятовать; научное сообщение соседствует с забавным эпизодом или трагической вестью. Трагические, впрочем, преобладают...)

Иногда кажется, что стоицизм, потрясший Горького — с равным правом его можно назвать и героизмом, — совершенно не осознавался и вытекал из наивности натуры, ни с чем не сравнимой детскости этих старых людей, подчас принимавшей почти смешные формы.

5 мая 1919 года академия с прискорбием узнала, что скончался московский ее член-корреспондент Климент Аркадьевич Тимирязев. Ольденбург сейчас же поехал на Главный почтамт, чтобы послать телеграмму соболезнования сыну покойного, профессору Московского университета. Телеграмма была подписана, как положено, президентом, вице-президентом и непременным секретарем, но дама в окошке ее не приняла. Сергей Федорович принялся было объяснять всю горестную важность этого письменного акта, но вместо ответа ему выставили предписание, согласно которому прием телеграфных соболезнований, а равно и «каких-либо приветствий запрещен».

— Как? Соболезновать запрещено? — несчастным голосом воскликнул Сергей Федорович.

И долго он не мог успокоиться, переживал, что академия выказывает себя самым невоспитанным образом и нужно подумать о семье покойного, которой стало бы, возможно, чуточку легче, узнай она о печали, пронзившей души академиков, и никак не мог понять, какие такие условия военного времени могут заставить отменить соболезнования...

О бедах, обрушившихся на ученых, написано немало, и свою задачу мы видим не в том, чтобы удлинять список несчастий (хотя этой темы не избежать, представляя читателю разного рода личные и официальные документы — да и не следует специально избегать!). Академия приняла революцию и неизбежные трудности, сопутствующие ей, — это почти дословное выражение, часто фигурирующее в академических документах этих лет. Ученые принимали неизбежность, но это вовсе не значит, что они мирились с ней!

И наша задача состоит в том, чтобы показать, как три великих старца академии, которым она обязана, быть может, даже больше, чем спасением, она обязана им великим примером самоотверженности, который делает русскую академию особенной в ряду всех академий мира, потому что с этого момента русская академия становится знаменита не только своими несравненными научными достижениями, но и несравненной гражданской, человеческой стойкостью, как три великих старца, сами наравне с другими страдая от голода, холода и других невзгод, боролись, искали новые пути развития академической науки, твердо отстаивали свое мнение. Мы можем только восхищаться той смелостью, иногда даже дерзостью, никогда, впрочем, не переходящей границ вежливости, с которыми ученые ставили острые вопросы, никогда не льстя, не заигрывая, не хитря, не скрывая своих трудностей, сомнений и заблуждений.

25 сентября 1918 года Сергей Федорович посетил Луначарского. Он оставил ему письмо, в котором в резкой форме говорилось о необходимости улучшить положение ученых. «Люди умственного труда находятся в особо тяжелом положении, ибо они поставлены в наихудшие условия относительно питания и привлекаются часто к трудовой повинности, а квартиры их не свободны от случайных постоев, библиотеки от разгрома и конфискации... в среде их наблюдается, по заключению врачей, особо сильное физическое истощение, а ряды их тают с чрезвычайной быстротой вследствие болезней, многочисленных смертей и отъездов за границу. От имени Академии отмечена желательность принять следующие меры: прекратить походы против людей умственного труда и охранять властью их безопасность; освобождение от добавочной трудовой повинности; безопасность их жилищ и рабочей обстановки от всяких случайных вторжений; принятие срочных мер для обеспечения лучшего питания...»

Было необходимо в такой резкой форме ставить эти вопросы, потому что, отвлекаемое нуждами фронтов гражданской войны, промышленности, сельского хозяйства и транспорта, молодое правительство не всегда успевало следить за нуждами ученых.

В свое время был создан Совет ученых учреждений и высших учебных заведений. 24 апреля 1919 года академия обращается в Правление этого Совета с письмом «о принятии срочных мер к улучшению питания и существования наиболее слабых научных работников». 6 ноября 1920 года на заседании президиума академии вновь разговор о том же. «Предложено обратиться от имени Академии в Совнарком с запиской, в которой было бы указано на катастрофическое положение научных работников в России и были бы предложены меры к облегчению этого положения». 1 октября 1921 года В.И.Вернадский предлагает внести на рассмотрение общего собрания академиков «заявление о том, что необходимо обратиться к правительству с указанием на то тягчайшее положение, в какое вновь поставлены ученые, не получающие содержания в срок именно в то время, когда при переходе к денежному хозяйству деньги приобретают большое значение. В тягчайшем положении по той же причине находятся и ученые учреждения».

Не под всеми из перечисленных документов подпись Карпинского, но за всеми проглядывает он, ощущается его присутствие, его направляющее участие.

Он часто выступает теперь перед коллегами, но мы сильно ошиблись бы, предположив, что о том только и говорит: о трудностях и о мерах по их устранению.

Он рассуждает о науке. «Настоящие ученые являются свободными рабами истины. Они принадлежат к наиболее необходимым работникам для каждой страны, для всего человечества».

Он говорит о социальном переустройстве России. «Современникам такой перестройки неизбежно приходится нести тяжелые испытания. Но будем терпеливы, тверды и выносливы».

И эти слова ободряли ученых, прибавляли им силы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.