Глава VIII Австро-сербское столкновение и возникновение европейской войны. Приезд Пуанкаре в Петроград 7 июня 1914 года. Убийство в Сараеве. Вручение ультиматума Сербии. Моя попытка добиться продления его срока. Австро-германский заговор. Свидетельство секретных дипломатических документов. Результат
Глава VIII Австро-сербское столкновение и возникновение европейской войны. Приезд Пуанкаре в Петроград 7 июня 1914 года. Убийство в Сараеве. Вручение ультиматума Сербии. Моя попытка добиться продления его срока. Австро-германский заговор. Свидетельство секретных дипломатических документов. Результаты развития программы «мировой политики». Международное положение Германии к 1913 году. Ответ Сербии. Обращение королевича Александра к императору Николаю II. Уклонение Англии от решительного выступления. Мирные предложения держав Согласия. Объявление войны Сербии 28 июля. Приказ о мобилизации в Австрии и России. Заявление германского посла в Петрограде. Мобилизация в Германии. Приказ о всеобщей мобилизации в России. Вручение мне ультиматума германским послом
Эта война — величайшее преступление против человечества, когда-либо совершенное. Те, кто в ней виновны, несут страшную ответственность и в настоящее время достаточно разоблачены.
Моя речь в Государственной Думе 22 февраля 1916 года.
В начале января 1913 года председатель совета министров и министр иностранных дел г-н Пуанкаре, был избран в президенты Французской Республики после оставления этой должности г-ном Фальером. Избрание Пуанкаре было принято у нас с удовлетворением и отмечено, по мысли нашего посла в Париже Извольского, поддержанной мной перед Государем, пожалованием ему тотчас по вступлении в должность Андреевской ленты, в отступление от обычая даровать главам государств высшую в империи награду лишь после некоторого времени пребывания их у власти или при особых к тому случаях, как, например, свиданиях и т. п.
Посещение г-ном Пуанкаре в 1912 году Петрограда оставило по себе хорошее воспоминание. У нас оценили по достоинству его миролюбие, союзническую верность и редкую твердость воли, качество, не теряющее в государственном человеке своей цены, даже если оно иногда граничит с соответствующим этому качеству недостатком — упрямством. С начала XX века создалась в Европе тревожная политическая атмосфера, вызванная неослабевавшей, несмотря ни на какие временные соглашения, напряженностью старой вражды между Германией и Францией и новым фактом морского соперничества между Великобританией и Германией. К этим неблагоприятным обстоятельствам прибавилось ещё третье. С наступлением мировой политики Бюлова стало ясно обрисовываться стремление центральных монархий подчинить себе не только в экономическом, но и в политическом отношении Балканский полуостров, пренебрегая законными правами местных народов и жизненными интересами России. Эта близко касавшаяся нас угроза заставляла русское правительство искренно приветствовать появление во главе власти во Франции человека, относительно непоколебимости которого, с точки зрения общих нам и нашей союзнице политических принципов, мы могли быть совершенно спокойны. Видеть Пуанкаре в 1913 году в должности президента Французской Республики было, несомненно, успокоительно. Предыдущая его политическая деятельность и ещё более личное знакомство с основными чертами его характера давали мне надежду, что он сумеет чисто декоративные обязанности, присвоенные демократической подозрительностью и боязливостью французского конституционного строя президенту республики, превратить в минуту государственной опасности в политический фактор, реальное значение которого станет заметно не только во Франции, но и за её пределами.
Наш посол в Париже писал мне, что новый президент республики намерен выбрать первый удобный случай для официального посещения России.
Седьмого июля по старому стилю г-н Пуанкаре прибыл в Кронштадт на эскадренном броненосце «La France» в сопровождении председателя совета министров, министра иностранных дел г-на Вивиани.
Встреча Государя с президентом произошла на Кронштадтском рейде и носила торжественный и дружеский характер. Государь пригласил недавно прибывшего в Петроград нового французского посла Палеолога, А. П. Извольского и меня на императорскую яхту «Александрия», на которую прибыл и Пуанкаре для приветствия Государя. Яхта затем ушла с нами в Петергоф, где в большом Петровском дворце были приготовлены для президента покои.
День был ясный и солнечный. Никогда Петергоф ещё не производил на меня такого впечатления своей красотой, как в этот день, когда он облекся во все своё царственное великолепие для приема главы французской демократии, скромная фигура которого выделялась небольшим темным пятном на фоне всего этого блеска.
Пребывание в России президента продолжалось три дня. Эти три дня оказались роковыми в истории человечества. В течение их были приняты безумные и преступные решения, которые повергли Европу в неслыханные бедствия, покрыли её развалинами и остановили на долгие годы нормальный ход её развития.
Ко всем упомянутым выше прежним причинам общего недомогания в области международных отношений в середине лета 1914 года прибавилась ещё новая, истинное значение которой обнаружилось не сразу. 28 июня погиб в Сараеве от руки убийцы наследник австро-венгерского престола эрцгерцог Франц Фердинанд. С ним вместе была убита и его морганатическая супруга, герцогиня Гогенбург. Преступник оказался молодым сербом, боснийским уроженцем и, следовательно, австрийским подданным и был задержан на месте преступления. После первого впечатления ужаса, волнение, произведенное этим преступлением как в Австро-Венгрии, так и во всём свете, начало понемногу улегаться, как вдруг из Вены стали доходить известия о том, что австрийское правительство склонно видеть в сараевском убийстве результат политического заговора, нити которого восходят до Белграда. Общественное мнение, заранее подготовленное непрерывной травлей в течение многих лет официальной и неофициальной австро-венгерской печатью сербского соседа, ухватилось за эти слухи, и в несколько дней во всей Австро-Венгрии, откуда оно быстро перебросилось и в Германию, создалось весьма опасное настроение, основанное на убеждении, что к подготовлению убийства эрцгерцога было причастно и сербское правительство. Судебное следствие, которое открылось в Сараеве тотчас после совершения убийства, не дало в этом отношении ни малейших указаний, а дознание отправленного для выяснения факта участия белградского правительства чиновника венского министерства иностранных дел с полной точностью установило, что о таком участии не могло быть и речи. Тем не менее австро-венгерское правительство, а за ним и вся венская и пештская печать продолжали вести ожесточенную травлю против Сербии, дошедшую вскоре до убийств и разгромов в разных городах монархии, в которых было сербское население. Под прикрытием патриотического негодования велась самая бесстыдная политическая агитация с очевидной целью найти давно желанный предлог для сведения счетов с Сербией. Наученное опытом пяти предшествовавших лет, русское правительство с тревогой прислушивалось к худым вестям, приходившим из Вены, ожидая со дня на день какого-нибудь явно враждебного действия со стороны венского кабинета по отношению к Сербии.
Все три дня, проведенные президентом Французской Республики в Петергофе, прошли под тягостным предчувствием грядущей беды. Возвращение в Петроград ранее истечения срока его отпуска австро-венгерского посла графа Сапари тоже не способствовало моему успокоению. Тем не менее у нас поддерживали в себе надежду, что 84-летний император Франц Иосиф не захочет омрачить кровопролитием последние дни своей жизни. Непричастность сербского правительства к сараевскому преступлению была для нас настолько очевидна, что мы ещё не теряли надежды, что австро-венгерскому правительству придется, волей или неволей, отказаться от обвинения сербских правительственных властей в соучастии в преступлении фанатизированного подростка, преступления, из которого Сербия к тому же не могла извлечь ни малейшей для себя пользы. Мне лично представлялось особенно нелепой попытка венского кабинета связать убийства наследного эрцгерцога с заграничным заговором после того, как политика Эренталя и рабски за ней следовавшая политика Берхтольда в течение многих лет накопляла, в самих пределах двойственной монархии, массу горючего материала, готового вспыхнуть при первой к тому возможности.
Скоро нашим переменным опасениям и проблескам надежды пришлось уступить место действительности, оказавшейся более грозной, чем её рисовало себе воображение наиболее пессимистически настроенных у нас людей.
Вечером 10 июля (по старому стилю) броненосец «La France» покинул Кронштадт, направляясь в Стокгольм. В это же приблизительно время австро-венгерский посланник в Белграде вручил сербскому министру иностранных дел ультиматум, который составил предмет удивленного негодования всей Европы, и появлением которого отмечена в истории не только Европы, а и всего света новая эра. Этот ультиматум настолько до сих пор всем памятен, что говорить о нём подробно нет надобности. Достаточно заметить здесь, что требований, как те, которые в нём заключались, ещё никогда не предъявлялось ни к одной европейской державе, и что принятие их Сербией в полном объеме равнялось бы добровольному отречению от национальной независимости.
Момент вручения ультиматума был подогнан венским правительством ко времени отъезда из России президента Французской Республики. О дне и часе этого отъезда оно было заблаговременно уведомлено при содействии германского посольства в Петрограде, наводившего по этому предмету справку в русском министерстве иностранных дел. Поручить эту справку своему собственному представителю в Вене не решились, чтобы не возбуждать подозрений. Действуя таким образом, граф Берхтольд хотел помешать русскому и французскому правительствам использовать присутствие в России президента республики и министра иностранных дел, чтобы тотчас же установить общий план действий союзных кабинетов ввиду создавшегося, благодаря австрийскому ультиматуму, нового положения. Прежде чем дать взорваться австрийской бомбе, было решено дать президенту Пуанкаре и г-ну Вивиани удалиться из России. Для возвращения во Францию им предстояло, даже при отказе от всяких остановок по пути, четыре дня плавания.
Узнав о вручении ультиматума в ночь с 23-го на 24 июля, я на следующее утро перебрался из Царского Села в город, так как мне было ясно, что мы находились накануне событий чрезвычайной важности. Сроком принятия австрийских требований было назначено сорок восемь часов. В такое краткое время державам Тройственного согласия было невозможно сговориться относительно принятия общих мер для умеряющего воздействия на венское правительство. Ввиду этого первой моей заботой было добиться отсрочки в пользу сербов. На мою просьбу о продлении срока ультиматума последовал от графа Берхтольда решительный отказ. Мое обращение за содействием к Германии как через наше посольство в Берлине, так и путем личных разговоров с германским послом, осталось без результатов, что укрепило меня в предположении, что на этот раз германское правительство намерено было стать, по примеру 1909 года, но, может быть, с ещё большей решимостью, соответственно важности событий, на почву полной солидарности с Австро-Венгрией. Отказ Берхтольда отсрочить поставленные Сербии требования не был мотивирован. Нежелание Германии удержать Австро-Венгрию на том опасном пути, на который она становилась, объяснялось нам в Берлине тем соображением, что берлинский кабинет не считал себя вправе вступать в распрю между своей союзницей и Сербией на том основании, что эта распря касалась их одних и что поэтому борьба между ними, если бы до неё дошло дело, должна была быть локализована. Нелепость этого последнего утверждения бросалась в глаза и обнаруживала явное намерение не считаться, в угоду Австро-Венгрии, со всем известными фактами балканской истории целого столетия. Было ясно, что мы имели дело не с плохо обдуманным почином недальновидного австрийского министра, предпринятым на его личный страх и ответственность, но с тщательно подготовленным планом, на который было заблаговременно получено согласие германского правительства, без поддержки которого Австро-Венгрия не отважилась бы приступить к его исполнению.
Это заключение подсказывалось здравым смыслом. Обнародование в 1919 году секретных дипломатических документов австро-венгерского правительства, а равно и германских, изданных в том же году Каутским в отдельном сборнике, принесло неопровержимое подтверждение этому заключению и раскрыло до мельчайших подробностей все нити венского заговора и ту поддержку, которую он нашёл у императора Вильгельма и его правительства.
Австрийский ультиматум поставил Европу сразу на край пропасти, создав положение, из которого трудно было найти иной выход, как европейская война. В истории не найдется примера, более чреватого неисчислимыми последствиями действия человеческой воли, предпринятого с более безрассудным легкомыслием, чем это решение австро-венгерского правительства поправить своё шаткое внутреннее положение и восстановить утраченное бездарной дипломатией внешнее обаяние, бросившись очертя голову, в войну, не взвесив своих сил и не зная даже числа возможных своих противников, в одном расчете на помощь могущественного союзника. На гибель Австрии и на несчастье всего человечества и своё собственное этот могущественный союзник, который мог бы одним словом остановить это безумное решение [5], как он сделал не далее как во время второй балканской войны, на этот раз не захотел произнести сдерживающего слова. Из Берлина вместо запрета раздалось прямое поощрение. Этого было более чем достаточно для того, чтобы сделать тщетными усилия России и держав Согласия предотвратить войну, от которой ни один здравомыслящий человек не мог ожидать для своей родины ничего, кроме страшных бедствий, а может быть, и гибели.
После поражения Германии и уничтожения Австро-Венгрии люди, которых в Европе считают ответственными за войну и её роковые последствия, ощутили, не исключая императора Вильгельма, потребность обелить себя в глазах по крайней мере своих соотечественников, если не всего света, в обвинениях либо в злой воле, либо в бездарности и преступном легкомыслии, которые сыпались на них как со стороны их противников, так и собственных сограждан, разочарованных и негодующих на них за трагический исход войны, на которую их вели, как на праздник. Эти люди стали доказывать в бесчисленном количестве оправдательных книг и брошюр, что они не хотели войны, что она была им навязана коварными противниками, что они начали её в целях самозащиты и т. д.
Я не считаю себя вправе подозревать всех этих людей, без исключения, в недобросовестности и во лжи. Долгий жизненный опыт указывает мне на то, что люди обладают свойством безграничного самообольщения и легко утрачивают чувство реального, постепенно начиная терять вместе с ним способность проводить грань между своими желаниями и намерениями и тем, что фактически они делают. Не может быть сомнения, что среди тех, кого я склонен считать ответственными за мировую войну, со всеми её неизгладимыми последствиями, и были, и есть люди, которые её не желали. Вместе с тем эти люди не только ничего не сделали, чтобы её избежать, но скрестив руки пассивно смотрели на её приближение, думая, что так как она, по их соображениям, всё равно неизбежна [6], то, может быть будет лучше дать ей разразиться тогда же [7]. Правда, при этом они не допускали мысли об ином исходе войны, кроме благоприятного для их отечества. Если бы они обладали хотя бы некоторым даром предвидения, их философское безразличие по отношению к такому, по существу, страшному явлению, как война, со всеми её бесконечными случайностями и трудностями, уступило бы место сознанию их обязанности положить конец той игре с огнём, которой забавлялись в Вене со времен Эренталя и за всё управление внешней политикой его преемника Берхтольда, у которого страх перед Сербией и ненависть к ней выродились в какую-то маноманию. Оценивая ответственность германских государственных людей в катастрофе 1914 года, спрашиваешь себя, что руководило ими, когда шестого июля этого года, т. е. за две недели до вручения австрийского ультиматума, они выразили согласие на представленную при письме императора Франца Иосифа Вильгельму II политическую программу, направленную на уничтожение Сербии, и обещали этой программе свою поддержку.
В означенном письме Франца Иосифа, где Болгарии, как надежному, с австрийской точки зрения, фактору, отводится большая роль в будущей борьбе с Сербией, находятся следующие места, которые не допускают, по всей ясности и недвусмысленности, никаких сомнений насчёт истинных намерений венской политики. «Стремления моего правительства, — пишет император Франц Иосиф, — должны быть отныне направлены к изолированию и уменьшению (Verkleinerung) Сербии». Как связать это с данными нам Веной формальными обязательствами не покушаться на сербскую территорию? Далее, на той же странице, мы читаем: «Это (т. е. создание нового Балканского союза под покровительством Тройственного союза, иными словами, полное подчинение Балкан австро-германской политике) окажется только тогда возможным, когда Сербия, составляющая центр панславистской политики, будет уничтожена как политический фактор на Балканах» [II]. Упомянутые политические соображения, сопровождавшие письмо австрийского императора, кстати сказать, составленные раньше убийства наследника престола, служили только развитием основной мысли беспощадной борьбы с Сербией и её уничтожения.
Каков же был ответ императора Вильгельма и канцлера Бетмана-Гольвега на письмо Франца Иосифа и на записку Берхтольда?
Вильгельм II, ознакомившись с содержанием обоих документов и вполне одобрив намерения венского кабинета по отношению к Сербии, заявил австро-венгерскому послу Сегени, передавшему их ему, что «если бы дело дошло даже до войны между Австро-Венгрией и Россией, мы (т. е. австрийцы) могли бы быть уверены, что Германия, с обычной союзнической верностью, стала бы на нашу сторону. Россия, впрочем, в настоящем положении вещей ещё далеко не готова к войне и хорошенько подумает, прежде чем обратиться к оружию». Вслед за этим император прибавил: «Если мы (австрийцы) на самом деле убедились в необходимости военных действий против Сербии, то он (император) пожалел бы, если бы мы оставили не использованной настоящую, нам столь благоприятную, минуту. Что касается Румынии, относительно которой в Вене питали большие сомнения, то император позаботится о том, чтобы король Карл и его советники вели себя как должно» [III].
Таков был ответ кайзера. Что касается до государственного канцлера, Бетмана-Гольвега, то он в присутствии помощника статс-секретаря по иностранным делам Циммермана заявил австрийскому послу, что «германское правительство, поскольку дело шло о наших (австрийских) отношениях с Сербией, стояло на той точке зрения, что нам самим судить о том, что надо делать для выяснения этих отношений. При этом мы могли, каково бы ни было наше решение, с уверенностью рассчитывать, что Германия, как союзница и друг Австро-Венгерской монархии, будет стоять за нее». Посол прибавляет, что канцлер, равно как и император Вильгельм «смотрят на немедленное выступление (sofortiges Einschreiten) с нашей стороны, как на наиболее основательное и лучшее разрешение наших затруднений на Балканах. С международной точки зрения канцлер считал настоящий момент более благоприятным, чем какой-либо более поздний».
Интересно также, в виде иллюстраций берлинских настроений, следующее краткое извлечение из письма графа Берхтольда к венгерскому первому министру, графу Тиссе [IV]: «Только что меня покинул Чиршкий (германский посол в Вене), который сообщил мне, что он получил телеграмму, которою император поручает ему особенно подчеркнуть (mit allem Nachdruck zu erkl?ren), что в Берлине ожидают выступления Австро-Венгерской монархии против Сербии и что в Берлине показалось бы непонятным, если бы мы пропустили случай нанести ей удар».
Австрийский посол дополняет свои сообщения об отношениях разных германских высокопоставленных лиц к плану венского кабинета нападения на Сербию следующей секретной телеграммой от 9 июля, в которой он отдает Берхтольду отчёт о свидании с только что вернувшимся из отпуска статс-секретарем по иностранным делам фон Яго: «Статс-секретарь, как я мог убедиться, вполне согласен с положением, занятым германским правительством, и дал мне весьма решительные уверения, что и по его мнению планирующееся против Сербии выступление должно было бы быть предпринято безотлагательно» (ohne Verzug) [V]. Другой пример отношения статс-секретаря фон Яго к австрийским замыслам я заимствую из секретной телеграммы того же графа Сегени Берхтольду, в которой он передает слова, сказанные ему Яго по поводу отсрочки вручения Сербии ультиматума до отъезда г-на Пуанкаре из Петрограда: «Статс-секретарь чрезвычайно (ganz ausserordentlich) сожалеет об этой отсрочке. Г-н фон Яго опасается, что сочувственное отношение и интерес к этому шагу в Германии может ослабеть благодаря этой отсрочке» [VI].
Видно, Яго боялся отстать от своего императора в проявлении «Нибелунговой верности» к союзникам. Если бы Яго умышленно толкал австрийцев на путь погибели, он не мог бы говорить с ними иначе.
Резюмируя свои предыдущие телеграфные сообщения в подробном донесении своему начальнику, посол пишет ему, между прочим, следующее: «Как Ваше Превосходительство осведомились из моих недавних телеграфных сообщений, а равно и из личных впечатлений графа Хоиоса [8], как император Вильгельм, так и остальные руководящие здесь лица не только твёрдо стоят, как верные союзники, за а. — в. монархию, но и подбадривают (ermunteren) нас самым определенным образом, чтобы не дать пройти настоящей минуте, а со всей энергией выступить против Сербии и покончить раз и навсегда с этим гнездом заговорщиков-революционеров, совершенно предоставляя нам выбрать для этого средства, какие нам покажутся лучшими» [VII]. Из того же донесения я извлекаю ещё «… германские руководящие круги и не менее их сам император Вильгельм, просто хотелось бы сказать, почти заставляют (dr?ngen) нас предпринять военное выступление против Сербии».
Сегени считает нужным объяснить своему правительству, почему Германия смотрит на эту минуту, как на наиболее удобную для энергичных мер против Сербии. По его мнению, в Берлине пришли к заключению, что Россия «вооружается для войны со своим западным соседом, на которую она не смотрит более, как на возможную в будущем, но которой она отвела место в своих политических расчетах, однако только будущих, так что она, не теряя войны из виду, к ней всеми силами готовится, но в настоящее время ещё не собирается начать её или, вернее сказать, к ней ещё недостаточно подготовлена». К этому, по мнению того же Сегени, присоединяется у немцев ещё и то соображение, что у Германии «имеются верные указания, что Англия не примет в настоящее время участия в войне, которая разразилась бы из-за балканского вопроса, даже и в том случае, если бы она привела к военному столкновению с Россией или даже с Францией. И не потому, — прибавляет посол, — что отношения Англии к Германии улучшились настолько, чтобы Германии не приходилось опасаться более враждебности Англии, но оттого, что Англия ныне совершенно не желает войны и вовсе не расположена вытаскивать из огня каштаны для Сербии или, в конечном результате, — для России. Таким образом, — заключает он, — из вышесказанного вытекает, что для нас (Австро-Венгрии) общее политическое положение (Konstellation) в настоящую минуту как нельзя более благоприятно».
Относясь строго объективно к сведениям старого дипломата, который долгие годы представлял Австро-Венгрию в Берлине и который заслужил полное доверие и уважение не только германских правительственных кругов, но и самого императора Вильгельма, можно высказать предположение, что он с полной точностью передавал истинное настроение императора и его правительства. Когда партия была проиграна и революционные германские власти приступили к обнародованию секретной дипломатической переписки бывшего правительства, многие лица, утверждавшие свою невиновность в войне, почувствовали себя задетыми этими разоблачениями и стали объяснять сведения, заключавшиеся в сообщениях Сегени, старческим ослаблением его умственных способностей [9]. Я не знал Сегени лично и не могу судить о состоянии его способностей иначе, как по его напечатанным донесениям, но лица, близко его знавшие именно в эту пору его деятельности в Берлине, говорили мне, что он находился в здравом уме и твердой памяти и не подавал признаков умственного одряхления. Я считаю долгом прибавить, что всегда слышал о нём и о его константинопольском товарище Паллавичини как о двух наиболее даровитых представителях австро-венгерской дипломатии.
Но не в этом дело. Каково бы ни было состояние здоровья Сегени, сообщавшиеся им в Вену сведения находят себе полное подтверждение в упомянутом мной сборнике германских официальных документов Каутского, изданном, как сказано выше, одновременно с австрийской красной книгой, из которой я делал мои заимствования.
Чтобы не быть голословным, я приведу несколько выдержек из первого из этих сборников, проливающих яркий свет на отношение высших германских правительственных кругов к задуманному Берхтольдом и его сообщниками нападению на Сербию.
Император Вильгельм имел привычку испещрять поля подносимых ему для чтения донесений большим числом весьма характерных по своеобразному ходу мыслей и способу выражения собственноручных заметок, из которых многие воспроизведены Каутским целиком. Из его сборника я извлекаю следующую, не оставляющую никакого сомнения по своей краткости и выразительности: «Теперь или никогда». Эта пометка сделана императором на донесении германского посла в Вене Чиршкого против того места, где он говорит об общем желании австрийцев когда-нибудь «основательно рассчитаться с сербами» [VIII]. На том же донесении, несколькими строками ниже император отмечает по поводу вполне основательного мнения, высказанного его послом в Вене, о необходимости предостеречь австрийцев от скороспелых решений: «Кто его на это уполномочил? Это очень глупо; совсем не его дело» — и т. д., кончая так «Чиршкий должен оставить эти глупости. С сербами надо рассчитаться и притом поскорее». Вот как был встречен с высоты престола первый благоразумный совет, данный германским дипломатом венскому кабинету. Не приходится удивляться после этого, что этот совет оказался и последним. Что касается самого Чиршкого, то для него этот урок не пропал даром, и с этого дня, покончив с неблагодарной ролью осторожного советника, он превратился сразу в одного из наиболее откровенных подстрекателей.
Чтобы покончить с цитатами императорских пометок, приведу ещё две, сделанные одна на донесении того же Чиршкого, где последний пишет, что передача австрийского ультиматума Сербии была отложена до отъезда из России президента Французской Республики. Против этого места император отмечает: «Как жаль!» [IX]. Другая отметка, пожалуй ещё более типичная, украшает поля донесения германского посла в Лондоне, князя Лихновского, в котором этот спокойный и рассудительный дипломат, не без тревоги смотревший на горячечное настроение, охватившее его правительство, передает своему министерству иностранных дел опасение сэра Эдуарда Грея, что краткий срок австрийского ультиматума делает войну почти неизбежной.
Английский министр заявил при этом Лихновскому о своей готовности сделать совместно с Германией представления о продлении срока ультиматума, так как этим путем, он полагал, может быть, было бы возможным найти желанный исход из затруднения. Против этого места рукой Вильгельма II написано: «Бесполезно» [X].
Я думаю, что эти выдержки в достаточной мере очерчивают душевное состояние императора Вильгельма, граничившее иногда с потерей всякого самообладания и равновесия. Их можно было бы приумножить до бесконечности, приведя немало других, имеющих характер явно оскорбительный для лиц, неугодивших кайзеру. Но и этого более чем достаточно.
Для характеристики взглядов германского статс-секретаря по иностранным делам г-на фон Яго я приведу весьма краткий документ, телеграмму его германскому послу в Вене следующего содержания: «В «Норддейче Цейтунг» появится по поводу австро-сербской распри заметка, умышленно смягченная ради европейской дипломатии. Высокоофициозное издание не должно преждевременно бить тревогу. Прошу Вас озаботиться тем, чтобы это не было ложно истолковано, как уклонение с нашей стороны от проявляемой в Вене решительности».
* * *
Кроме усилий Государя и русского правительства добиться примирительного посредничества берлинского кабинета в Вене, к которым мне придётся ещё вернуться, таковые были сделаны и королем Карлом Румынским, мнения которого всегда пользовались особенным весом у императора Вильгельма и у германского правительства. Мудрейший из Гогенцоллернов в разговоре с представителем своего германского сородича высказал несколько мыслей, которые должны были бы навести на раздумье императора и берлинских дипломатов, но которые на этот раз скользнули по ним, не оставив следов. Австрийцы успели убедить германское правительство в том, что Россия замышляла создание нового Балканского союза, направленного против Австро-Венгрии, и этим, до известной степени, могла быть объяснена та решительная поддержка, которую нашёл в Берлине их безумный план уничтожения Сербии. Когда германский представитель обрисовывал ему картину опасностей, проистекавших из русских замыслов, для Австро-Венгрии и самой Германии, король Румынский прервал его замечанием, что о подобном плане ему ничего не известно. Замечание короля заслуживало тем большего внимания, что описываемый разговор происходил через месяц с небольшим после свидания в Констанце, где как Государь, так и я вполне откровенно говорили королю Карлу и его министрам о наших взглядах на балканские вопросы, как они нам представлялись после обеих балканских войн и Бухарестского мира. В то время Балканский союз 1912 года уже сделал своё дело, и для замены его новым после предательской измены ему со стороны Фердинанда Кобургского и Родославова не было налицо нужных элементов. Что касается вопроса об участии Сербии в убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда, воспринятого в Берлине со слов Берхтольда как Евангельская истина, король Карл заявил, что он не думает, чтобы это преступление могло быть приведено в какую-нибудь связь с сербским правительством и что он об этом уже говорил с австро-венгерским посланником Черниным, спросив его, имеются ли этому в Вене какие-либо верные доказательства. Король прибавил, что политическое положение ему представляется серьезным, но не безнадежным. В Вене, по его мнению, потеряли голову. Было бы полезно, если бы из Берлина подействовали на австро-венгерское правительство, чтобы успокоить его воинственное настроение. При этом король высказал несколько неодобрительных слов по поводу положения Боснии в административном отношении. О дарованиях графа Берхтольда он отозвался нелестным образом. Говоря о вредной агитационной деятельности печати в Сербии, король сказал, что следовало бы приостановить её, так как неразборчивая газетная травля несёт главную ответственность за постоянное возбуждение общественного настроения. В Австрии также надо было бы повлиять на печать, чтобы она прекратила свои нападки на Сербию. Он прибавил, что я, будучи в Констанце, говорил ему, что Россия не помышляла вести войну по соображениям внутреннего спокойствия [10], но что нападения Австрии на Сербию она потерпеть бы не могла. «В таком случае, — прибавил король, — на Румынию не пало бы никаких обязательств» [XI].
Из этого разговора, который я привожу в сокращенном виде, в Берлине могли бы извлечь немало пользы. Мнения Карла Гогенцоллернского, в горячем германском патриотизме которого никто не мог сомневаться, должны были бы подействовать отрезвляющим образом на императора и на германское правительство. К несчастью для всех, обвинения Сербии Берхтольдом и его единомышленниками в участии в убийстве наследника австро-венгерского престола, поддерживаемое вопреки собственным официальным сведениям, по соображениям уже тогда довольно прозрачным, а в настоящее время, после обнародования секретных документов, не представляющим и тени сомнения, нашли в Германии настолько благоприятную почву и так быстро укоренились, что говорить с немцами об их полной голословности стало уже невозможно. Виновность Сербии, не только ничем не подтвержденная, но даже опровергнутая расследованием на месте австро-венгерского лица, обратилась тем не менее в непреложную истину и как таковая стала исходной точкой для всех рассуждений об австро-сербском споре. Я помню, как глубоко меня возмущала эта предвзятость, когда я натыкался на неё в моих мучительных разговорах с германским послом, графом Пурталесом, по этому поводу. В этом, как и в других отношениях, он был ярким представителем того типа немцев, которые отстаивали правоту германской точки зрения даже тогда, когда её трудно бывало примирить с очевидностью. Приходилось поневоле верить в справедливость замечания, слышанного мной уже давно от покойного Миловановича, одного из наиболее выдающихся сербских государственных деятелей, утверждавшего, что большинство немцев органически неспособны относиться беспристрастно ни к французу, ни в особенности к славянину. Созданных таким образом людей было много в Берлине в 1914 году, и к ним принадлежал, к несчастью, Вильгельм II, у которого такое отсутствие беспристрастия объяснялось, как я узнал гораздо позже, его прирожденной ненавистью к славянам. В попавшихся недавно мне под руку воспоминаниях австрийского генерала, графа Штюркга, прикомандированного во время войны к главной квартире кайзера, я нашёл следующую, типичную, фразу, слышанную автором от него самого: «Я ненавижу славян. Я знаю, что это грешно. Никого не следует ненавидеть, но я ничего не могу поделать: я ненавижу их» [XII].
Позволительно думать, что эти добрые чувства императора разделялись многими его ближайшими сотрудниками. Воля этих лиц несомненно имела решающее влияние на ход событий в эпоху мировой войны.
По мере того, что я возобновляю в своей памяти события, предшествовавшие войне 1914 года, передо мной все яснее раскрывается психология тех людей в Германии, которые были непосредственно политически или экономически заинтересованы во включении в германскую орбиту всей Восточной Европы и которые вполне правильно, со своей точки зрения, рассуждали, что им было невыгодно для своих целей дожидаться того времени, когда оборона России, над которой стали работать серьезно лишь через пять или шесть лет после окончания японской войны, была бы доведена до такого состояния, что осуществление Германией своего плана сделалось бы несбыточным или, по крайней мере, трудно выполнимым. Тем не менее я должен признать, что почин европейской войны принадлежит не Германии, а несомненно Австро-Венгрии, совершенно к ней неподготовленной, но решившейся на неё, во что бы то ни стало, по причинам, изложенным выше, и в непоколебимой уверенности если не в своей собственной, то в германской непобедимости. Германия, взявшая на себя тяжкую ответственность за попустительство преступного легкомыслия своей союзницы, ринулась в войну в той же уверенности в своей непобедимой силе с завязанными глазами, сознавая себя вполне подготовленной, с военной точки зрения, к войне на два фронта, политически же совершенно к ней не готовая. Это настолько верно, что в Берлине не имели никакого представления о тех размерах, которые она неизбежно должна была принять, и о тех задачах, превышающих германские силы, которые эта война должна была поставить. Становясь на эту точку зрения, Вильгельм II мог не кривя душой объявить своим войскам, что он её не желал, а германские государственные люди провозглашать во все концы вселенной, что они не искали войны со всем светом. Как сказано, в 1914 году Германия действительно не изыскивала повода к войне, но раз он был для неё найден Австро-Венгрией, она решилась воспользоваться случаем свести счета с восточным и западным соседями, сломить раз и навсегда их силу и затем спокойно приступить к осуществлению своего плана пересоздания Средней Европы на новых началах, которые превратили бы её для нужд и потребностей Германии в преддверие Ближнего Востока.
Для выполнения подобной задачи надо было, уничтожив Сербию, вытеснить Россию с Балканского полуострова и заменить её влияние австро-венгерским, в чём кайзер с полной откровенностью признался, отмечая, согласно своей привычке, на полях донесения Чиршкого от 24 июля 1914 года, что «Австрия должна первенствовать над мелкими государствами на Балканах за счет России, а то не будет покоя» [XIII]. Было ясно, что пока существует жизнеспособная Сербия, Австрия не сможет спокойно владеть пятью миллионами сербов, присоединённых Эренталем вместе с Боснией и Герцеговиной, ни тем более осуществить старую мечту о захвате Салоник, а Германии, не забрав в свои руки Константинополя [11], извлечь из великого пути, предназначенного связать Гамбург с Багдадом, всю пользу, которую от него ожидали его строители.
Всему этому мешала Россия, не отдававшая без борьбы Балкан, освобожденных ею для блага и независимости балканских народов и ради её собственной безопасности, и не соглашавшаяся признать вместо султана императора Германии привратником проливов. Поэтому Германия, преследуя на Балканах с момента вступления своего на путь «мировой политики» новые политически цели, могла не считаться более с мнением, высказанным Бисмарком в 1890 году, что «поддержание честолюбивых планов Австрии на Балканах является менее всего делом Германии» [XIV].
Минута хотя и была выбрана не ею, тем не менее казалась ей подходящей. В решимости России воевать из-за сохранения своего положения на Балканах, значительно окрепшего после обеих балканских войн, в Берлине не были твёрдо убеждены. К тому же её не считали способной вести войну. О боевой готовности Франции были тоже невысокого мнения, а возможность увидеть Англию в лагере своих врагов не приходила решительно никому в голову, несмотря на предостережения германского посла в Лондоне, князя Лихновского, над которым в берлинском министерстве иностранных дел подшучивали, называя его снисходительно «добрым Лихновским».
Основываясь на такой оценке общего политического положения, было решено не только оказать Австро-Венгрии энергичную поддержку, но и всячески поощрять её в её крестовом походе против «белградских цареубийц». Если же Россия решилась бы тем не менее вступиться за сербов и не согласилась бы отдать их в жертву австрийским замыслам, то пришлось бы воевать и с Россией, что в данную минуту было бы, вероятно, даже легче, чем в другое время, хотя не будь австрийского почина, её, вероятно, оставили бы до поры до времени в покое.
Вместе с тем, толкая, как мы видели, Австро-Венгрию на путь войны с Сербией, в Берлине требовали прежде всего её «локализации», не отдавая себя отчёта, что это требование было совершенно невыполнимо вследствие того, что при существовавшей политической группировке держав война между двумя из них должна была неминуемо привести к европейской войне.
Неудовлетворительность дипломатического осведомления берлинского кабинета была поразительна. Когда не бывало никакой серьёзной опасности международных осложнений, германские дипломаты сплошь и рядом её создавали, раздувая совершенно незначительные случаи до размеров политических событий. Когда же предусмотрительным германским представителям случалось произнести слово предостережения, имея для того вполне достаточное основание, им не внимали, приписывая их пессимизм чрезмерной впечатлительности или наивности, как это случилось с князем Лихновским. Ввиду этого у немногих хватало мужества продолжать писать своему правительству то, что они видели и слышали, зная, что оно не всегда совпадало с берлинскими настроениями. Большинство же германских дипломатов, как, например, граф Пурталес, совершенно искренно исходили из убеждения в непогрешимости своего начальства. Это были те, на донесениях которых делались наиболее любезные пометки. Другие же, как фон Чиршкий, заметив, что попали не в тон, быстро его меняли и настраивались по берлинскому камертону.
Надо отдать справедливость австро-венгерской дипломатии, что хотя она и оперировала сомнительными данными и исходила из неверных отправных точек, она тем не менее проводила свою политику с большей логикой и последовательностью, чем её могущественная союзница. Берхтольд знал, чего он хотел, и выполнял план, им самим задуманный, хотя для выполнения его ему приходилось рассчитывать на чужие силы, тогда как Вильгельм II и его советники впряглись в неуклюжий австрийский рыдван, давно плотно увязший в болоте, из которого и при германской помощи было трудно его вытащить. Австро-Венгрии не оставалось более ничего делать для достижения своих целей, как добиваться правдой и неправдой подмоги со стороны Германии, причём никакой риск уже не мог казаться ей опасным. Для Германии же, как бы в конечном итоге ни была однородна её политическая программа с программой её союзницы, отказ от свободного почина и принятые на себя с необыкновенным легкомыслием обязательства, был благодаря невыясненности общего политического положения сопряжен с громадным риском. Пятое июля [12]оказалось для Германской империи и для германского народа роковым днём. В этот день Германия отказалась от роли руководительницы судьбами Тройственного союза и отдала себя в кабалу своей беспомощной союзнице, связав себя по рукам и ногам ради служения безнадежному делу.
Почитатели Бисмарка, объясняя историю возникновения в 1879 году Австро-Германского союза, говорят, что он не имел в виду навеки связать этим соглашением судьбу Германии с Австро-Венгрией, что оно отвечало лишь временной нужде, по миновании которой он, несомненно, нашёл бы иное политическое сочетание, которое бы предоставляло Германии те же выгоды, не неся с собою неудобств и рисков, происходящих из союза с государством, быстро и неудержимо клонившимся к упадку. Ещё менее имел он в виду выпустить из своих рук руководство союзом, предоставив Австро-Венгрии вести себя с завязанными глазами туда, куда её влекли её мелкие интересы и недальновидные расчёты и где Германия могла мало выиграть, а потерять чрезвычайно много. Поклонники Бисмарка, вероятно, правильно судили о его политике. На самом деле трудно, даже и в наши дни, когда обаяние имени Бисмарка, бывшее необычайным при его жизни и в первые годы после его кончины, уже значительно померкло, представить себе Германию, при его жизни ведомую в поводу Австро-Венгрией. В его глазах союз с ней, давая ей нужные для её существования гарантии, отводил ей, в сущности, только служебную роль. В этой роли она была для Германии не только полезна, но и необходима, защищая её южную границу и давая ей благодаря этому возможность вести войну на два фронта. Для этой цели, по всей вероятности, и был создан союз центральных империй, как привлечение к нему затем Италии имело в виду помешать её сближению с Францией, поддерживая искусственно между ними соревнование. На долю Италии выпадала ещё и другая задача — парализовать опасный для Австрии итальянский ирредентизм. Бисмарк надеялся достичь этой цели, впрягши их обеих в одно ярмо. Если эта политика и могла казаться в то время глубокой и мудрой, то вскоре после смерти её творца её тщета обнаружилась с полной ясностью, и сама Германия была вынуждена признать, что Тройственный союз не выполнил возлагавшихся на него надежд. Союз с Румынией, служившей дополнением к Тройственному союзу, также принёс одни разочарования, и королю Карлу ещё до войны пришлось самому признать себя ненадежным союзником. Оставалась одна Австро-Венгрия, на которую, как она ни была ветха и дрябла, устремились все германские упования. В Берлине рассчитывали также, до известной степени, на Болгарию и Турцию, но эти перспективы рисовались ещё только в значительном отдалении.
Попытки договориться до какого-нибудь соглашения с Англией, о котором поочередно, начиная с Бисмарка, предложившего, правда, безуспешно, лорду Солсбери в 1887 году союз против России, и кончая Бетманом-Гольвегом, мечтали всю жизнь германские государственные люди, которые все питали к Англии несчастную любовь, не привели ни к чему, хотя англичане относились с некоторой симпатией к центральным государствам и не отвергали возможности сближения с Германией, которое положило бы конец их взаимному соревнованию в области военного судостроения. В Германии оказывались очень требовательными, англичане, со своей стороны, были несговорчивы и осторожны, пока наконец не было достигнуто соглашение, которым ни та, ни другая сторона не осталась вполне довольной.
Отношения с Францией были безнадежны. Годы оказались бессильными залечить рану, оставленную на теле Франции отторжением от неё Эльзаса и Лотарингии. Германцы, совершив роковую ошибку насильственного присоединения этих крепко сросшихся с французским национальным организмом провинций, ожидали от французов не только беспрекословного признания этого невыносимого для их самолюбия отторжения, но и его забвения. Каждое о нём воспоминание во Франции истолковывалось в Берлине как вызов Германии или как проявление непримиримого шовинизма.