Д. Мазнин11 Об идее «Тихого Дона» и левом загибе т. Янчевского[2]
Д. Мазнин11
Об идее «Тихого Дона» и левом загибе т. Янчевского[2]
«Тихий Дон» – произведение очень сложное. Разобрать его целиком и полностью, дать уже сейчас окончательные выводы, очевидно, нельзя, поскольку роман не закончен. Беря только две книги романа, легко скатиться к тому, что, выпятив ту или иную тенденцию, содержащуюся в нем, объявить ее господствующей, всеопределяющей, отвлекаясь тем самым от анализа и оценки иных, противоположных тенденций. Именно эту ошибку совершает т. Янчевский.
Каждому читателю бросается в глаза двойственность «Тихого Дона», наличие в нем сложного переплета различных классовых влияний. Это вовсе не интересовало т. Янчевского. По Янчевскому, в романе все очень прямолинейно, все очень четко, все очень ясно: Шолохов – идеолог кулацкой части казачества и зарубежного казачьего дворянства, Шолохов яростно обосновывает право казачества на национальную обособленность, считает большевизм чужеродным для казачества телом, холуйски почтителен к белогвардейской своре и т. п.
Ежели бы все было так прямолинейно, то я уверен, что не один Янчевский, а тысячи Янчевских могли бы еще год назад вскрыть это и поднять протест против политически вредного, как утверждает сейчас Янчевский, романа. Остается только одно предположение: силой таланта Шолохова мы все, и массы читателей в том числе, были так загипнотизированы, что не заметили контрреволюционного существа «Тихого Дона» и только Янчевский не поддался этому гипнозу. Именно так Янчевский, очевидно, расценивает свои сенсационные открытия. Попытаемся не поддаться гипнозу ни Шолохова, ни Янчевского, попытаемся вскрыть действительные, а не выдуманные позиции Шолохова.
Мы могли бы к «Тихому Дону» подойти как к роману историческому в строгом смысле этого слова. В этом случае мы имели бы право проверять каждую страницу романа с точки зрения соответствия объективной действительности. Но вовсе не таким романом является «Тихий Дон», и в ряде моментов Янчевский бьет мимо цели, утверждая, что того-то и того-то в действительности не было, а если и было, то не так, как описано в романе. Мы уже давно отошли от такой критики. Для нас важно найти в «Тихом Доне» не соответствие тем или иным фактам, имевшимся в истории донского казачества, а соответствие диалектике объективной действительности, ходу исторического процесса. Что это значит? Это значит, что от такого романа, как «Тихий Дон», отражающего жизнь донского казачества до войны, во время империалистической войны и первые годы революции мы имеем право потребовать показа того, чем именно обусловлено то своеобразное явление, что:
1) Дон стал Русской Вандеей, очагом контрреволюции на юге.
2) Дон стал теперь районом сплошной коллективизации, и донское середняцкое казачество стало опорой советской власти.
Вот эти два факта большого исторического значения и определяют своеобразие Дона. Задача пролетарского писателя, владеющего диалектико-материалистическим методом, заключалась бы в том, чтобы уже с первых же частей романа при описании Дона, каким он был до войны, во время войны и в первые дни революции, показать те силы и те условия, которые предопределили Дон, как гнездо контрреволюции в 1918–1919 гг. и как район сплошной коллективизации в 1930 г. Задача не легкая, но вполне осуществимая для художника материалиста-диалектика. С нею целиком Шолохов не справился, это можно сказать сразу.
Задача была бы решена, если бы в художественных образах романа четкое выражение нашло: во-первых, своеобразие Дона, отличие его от центральной или северной России, во-вторых, то, что объединяет Дон со всей Россией, что объединяет трудовое казачество с трудовым крестьянством всей страны. По линии такого показа «Тихого Дона» идет Шолохов, но без необходимой последовательности.
Тем, кто представляет или представлял казачество, как что-то совершенно отличное от всего крестьянства, Шолохов отвечает словами Мишки Кошевого:
«Они думают – у казака одна плетка, думают – дикой казак и замест души у него бутылошная склянка, а ить мы такие же люди: и баб также любим и девок милуем, своему горю плачем, чужой радости не радуемся» (Ч. II. С. 190).
Не только эти самые общие психологические черты раскрывает Шолохов в обрисовке казачества – это было бы очень мало.
Он показывает: крестьянский труд, элементы расслоения, общие для всего крестьянства (в какой степени это показано – скажем потом), революционизирующее влияние войны, пробуждение сознания миллионных масс и пр.
С другой стороны, тем, кто вроде Янчевского забывает о специфических чертах казачества, Шолохов показывает то, что отличает казаков от остальных крестьян нашей страны. (Янчевский:
– Например?) Например, особые отношения к царскому правительству («царевы опричники»). Затем относительная слабость классовой борьбы на Дону до революции (сразу же оговоримся, что элементы расслоения и классовой борьбы в первом томе романа почти не вскрыты). Влияние казачьих традиций, укрепляемых верхами казачества. Сословная рознь с иногородними. Влияние офицерства, которое включало в себя почти всю казачью интеллигенцию на Дону. Своеобразная идеология этой интеллигенции, выражавшей настроения зажиточного, кулацкого казачества (историческая «самобытность» казачества, стремления к самостийности Дона и пр.). В общем, мы видим в романе ряд моментов, показывающих то специфическое, что имелось в казачестве в отличие от крестьянства всей страны.
Нельзя ни в коем случае отрицать объективно-познавательное значение «Тихого Дона». Можно сказать, что Шолохов «открыл» Дон для широких читательских масс Советского Союза, отразил в некоторой степени противоречия, свойственные казачеству. Подчеркнув специфические особенности казачества, он тем самым показал те трудности, которые стоят в нашей работе по социалистической перестройке станиц и хуторов на Дону. Эти положительные стороны романа преуменьшать нельзя.
Чем же Шолохов погрешил против диалектики объективной действительности, которая, как видим, известное отражение нашла в романе.
Во-первых, Шолохов не спускается, подобно Панферову, в «нижние этажи» общественной жизни (экономика казачьей станицы), он не воспроизводит в художественных образах всей глубины экономического расслоения казачества. Ставя в центре романа середняцкую и зажиточную часть казачества, Шолохов не дает развернутой картины жизни батрацко-бедняцких слоев как казачества, так и иногородних в их отношении к кулакам.
Во-вторых, как правильно указывал Макарьев, в романе недостаточно показывается революционизирующая роль города, его ведущее начало, связь станиц с городом, влияние шахтеров и т. д.
Именно в связи с наличием этих двух моментов мы можем говорить о том, что Шолохов не поднялся до такого показа казачества, который предвосхищал бы превращение бывшего оплота царизма не только в Русскую Вандею (это Шолохову удалось), но и в район сплошной коллективизации и ликвидации кулака как класса. Уже здесь мы видим, как сказалась ограниченность мировоззрения Шолохова, видим, что его метод не является целостным диалектико-материалистическим методом.
Если мы внимательно вглядимся, как в романе обрисованы специфические черты казачества, мы обнаружим двойственность творческого метода Шолохова, хотя эта двойственность совершенно не замечена Янчевским, который видит или хочет видеть одни прямые, симметричные линии, не пытаясь проанализировать конкретную сложность явления.
Выступая как художник-реалист, Шолохов на многих страницах дает реалистическое разоблачение казачьих традиций и обычаев, далекое от опоэтизирования, приукрашивания их.
Вспомним хотя бы образы деда Гришаки, Пантелея Мелехова, Петра Мелехова. Дед Гришака – это живой носитель казачьих традиций, «славного прошлого», воплощение «казачьей старины», «доблести и геройства» донцов. Эта старая развалина явно иронически обрисована Шолоховым. Вспомните, как петушится дед Гришака на свадьбе Натальи и Григория в разговоре с баклановцем-стариком, какие иронические штрихи положены Шолоховым на портрет этого старого вояки. Сходное положение мы видим в показе Пантелея Мелехова – отца Григория, – живущего по дедовским традициям. Наконец, опоэтизирован ли в какой-либо мере Петр Мелехов – брат Григория, – идущий по пути отца? Петр Мелехов олицетворяет ту часть казачьего середнячества, которая без колебаний пошла в начале революции по реакционному пути, активно поддерживала контрреволюцию на юге страны. Петр Мелехов показан в романе как прямой наследник взглядов, настроений, традиций старого крепкого казачества, карьерист, для которого мила была империалистическая война, потому что сулила офицерские чины. И этот образ реалистически, хотя не всюду с одинаковой резкостью, разоблачен Шолоховым. С Гришаки, Пантелея, Петра и ряда других Шолохов срывает маски, показывает их во всей неприглядности.
Хорошо гуляют казаки на свадьбе! А вспомните описание свадьбы Натальи и Григория, и вы почувствуете всю неприглядность, омерзительность этой хваленой казачьей гульбы.
Какое молодечество проявляли казаки в драках с иногородними! – скажет какой-нибудь дед Гришака, перебирая в памяти былые дни. А вспомните описание в «Тихом Доне» побоища казаков с тавричанами, и вы почувствуете всю отвратительность этой сцены.
Какое большое событие для казака прием присяги царю и отечеству! А вспомните, о чем думают в момент присяги казаки в «Тихом Доне»? Митька весь занят думой о том, что очень больно давят сапоги, а Григорий размышляет, как быть с Аксиньей, с женой.
Какой торжественный для казака момент – традиционный смотр офицерами и атаманами снаряжения на призыве!
Прочтите еще раз описание смотра (Ч. I. С. 220–222), и ничего торжественного, поднимающего «казачий дух» вы не найдете. Увидите злого с утра «по случаю проигрыша в преферанс» пристава, который брезгливо морщится от одного только прикосновения к пальцам казака. Услышите реплики казаков по адресу пристава, производящего смотр: «Чертило!», «Во кобель!» и пр.
Сколько дешевой «романтики», казалось бы, можно найти в том факте, что казак на военную службу идет со своим конем! Но и этот факт вовсе не опоэтизирован Шолоховым. Едет Штокман на хутор, говорит с казаком Федотом, и тот жалуется: «Выхожу на службу, продал быков – коня справил, а его взяли и забраковали»… «Ить это раз-з-зор», – заключает Федот. Именно раззором для казачьей бедноты было идти с своим конем на службу.
Война! Да ведь это традиционная профессия для казака! Вот где широкое поле для доблести, храбрости, силы, ловкости казачьей! Нет, совсем не в таких тонах показывает Шолохов встречу казаками объявления войны. Полковник говорит перед полком о том, что Германия объявила войну. Он «расстанавливал в необходимом порядке слова, пытался подпалить чувство национальной гордости, но перед духовными глазами тысячи казаков не шелк чужих знамен шурша клонился к ногам, а свое буднее, сырцева-то-кровное, разметавшись, кликало, голосило: жены, дети, любушки, неубранные хлеба, осиротелые хутора, станицы»… (Ч. I. С. 273). Где ж тут традиции доблести и геройства?
Нет необходимости подробно доказывать, что и отношение казаков на войне к царскому правительству, отношение их к офицерскому составу, к религии и пр. – все это показано так, что читатель неминуемо оттолкнется от обычных обывательских представлений о казачестве, по-новому взглянет на казачьи традиции и обычаи, с которых Шолохов срывает маски. Особенно характерно разоблачение так называемого «подвига» Крючкова. Здесь своим реализмом Шолохов приближается к пролетарской литературе.
С другой стороны, Шолохов еще далек от пролетарской литературы, потому что наряду с элементами реализма в его методе мы видим элементы романтического приукрашивания действительности, отсутствие последовательности в «срывании всех и всяческих масок».
Не все маски срывает Шолохов, не все иллюзии и ложные представления разрушает он. Если не останавливаться на мелочах, то можно отметить две значительные «маски», не сорванные Шолоховым.
«Маска» первая: спокойно и сыто жил тихий Дон до войны, не раздирался он социальными противоречиями. Это, безусловно, иллюзия. Можно говорить об относительной слабости классовой борьбы на Дону до войны, но смазать те социальные противоречия, которые имелись в казачестве, это значит исказить действительность.
«Маска» вторая: в казачестве есть какие-то своеобразные черты, которые позволяют рассматривать его как особую национальность. Это тоже иллюзия. Конечно же никакой особой национальностью казачество не является, хотя оно и имеет своеобразные черты, отличающие его от крестьян рязанских, вятских и пр.
Почему эти маски не сорваны Шолоховым? Могут быть два решения этого вопроса.
Янчевский, например, считает, что Шолохов непосредственно является нашим классовым врагом, которому невыгодно срывать эти маски, выгоднее укреплять их. Бывшее казачье дворянство пропагандирует за границей идейку о том, что казачество есть угнетенная в СССР национальность и нужно бороться за независимость Дона. Шолохов, по выражению Янчевского, тоже «обосновывает казачество как особую национальность». Это центральный пункт в критических рассуждениях Янчевского. Раз взгляды Шолохова совпадают со взглядами кулаков и дворянства – значит он является «идеологом кулацкой части казачества и эмигрантского казачьего дворянства». Просто и ясно.
Но может быть и другое решение вопроса. Иллюзия национальной обособленности в течение десятков лет казачьими верхами вколачивалась в сознание трудящихся казаков и была выгодна помещичье-буржуазному государству, так как усиливала отчужденность казаков от остальных трудящихся страны. Известно, что эта иллюзия и после Октября не была изжита у значительной части бедняцко-середняцких масс на Дону и даже у той части, которая дралась вместе с большевиками против контрреволюции (Подтелков, например). Именно здесь, а не в эмигрантских кругах, находится, по-моему, источник иллюзии национальной обособленности казачества у Шолохова.
То, что Шолохов даже после десятка лет, отделяющих его от описанных в романе событий, не преодолел этой иллюзии, объясняется ограниченностью его мировоззрения, неумением пробиться сквозь «кору явлений», обнажить их сущность и диалектическую связь, объясняется эмпиризмом, характерным для его творчества (отсюда, кстати – отсутствие подлинных типовых обобщений в образах романа).
Какова классовая основа перечисленных особенностей творческого метода Шолохова? Кулацкая, крестьянская, пролетарская или какая другая? Эту классовую основу надо искать в идее или совокупности идей произведения.
Какую идею обнаруживает в «Тихом Доне» Янчевский?
«Требуется доказать, – говорит он, – что казачество является особой национальностью, что эта национальность имеет особый исторический путь, что этот путь не совпадает с путем пролетариата, что среди казачьей национальности нет предпосылок для классовой борьбы, что казак, уклонившийся с казачьего пути, обречен на гибель, если не возвратится в лоно казачества. Доказательству всех этих положений посвящен роман «Тихий Дон». Такова, по мнению Янчевского, идея романа.
Мы подошли к самому интересному месту анализа «Тихого Дона». Выражением какой единой идеи является вся система образов романа?
Насколько мне известно, никто еще не пытался всерьез заняться этим вопросом. А без решения его не будет окончательной оценки «Тихого Дона». Но можно ли решить этот вопрос, имея только две книги романа? Нет, можно высказать только предположения, которые потребуют проверки, когда мы будем иметь перед собой законченный «Тихий Дон». Ко всему, что в дальнейшем я буду говорить, надо подходить только с той точки зрения, что это является в той или иной мере предположением.
Разберемся прежде всего, на чем основываются столь категорические высказывания Янчевского. Он исходит из того, что центральной проблемой романа является проблема казачества, его роли, исторического пути и пр. Я считаю, что есть более широкая проблема в романе, что проблема казачества является одной из проблем, но не основной, не центральной в «Тихом Доне». Гуманизм и классовая борьба – так можно бы сформулировать стержневую, наиболее общую проблему романа. Но об этом позже.
Сперва посмотрим, как Шолохов подходит к казачеству.
По Янчевскому, Шолохов из кожи лезет вон, пытаясь «обосновать» казачество как особую национальность. Но что значит «обосновать» нечто несуществующее в действительности? Ведь если б даже Шолохов захотел это сделать, его попытка была бы обречена на неудачу.
Какие «национальные» черты казачества якобы утверждает Шолохов? Может быть, особый казачий язык? Нет. Любовь к родине, к тихому Дону? А почему такой любви не может быть у самарца, саратовца, нижегородца к Волге? При чем тут особая национальность? Вражда с иногородними? Но здесь явление не национальной, а искусственно разжигаемой сословной розни. Дружба людей военной касты, дружба по полку? При чем опять-таки здесь национальность? Никаких убедительных фактов, подтверждающих, что казачество есть нация, ни один читатель в «Тихом Доне» не найдет.
Янчевский пытается привести убийственный как будто довод: связь донцов, дескать, по Шолохову, сильнее классовой борьбы.
Так ли это? Вспомним экспедицию Подтелкова. Подтелковцев берут в плен. Происходит трогательная сцена братания однополчан. Забыта, казалось бы, вражда, «казачье-национальное» как будто бы побеждает. Но на другой день «однополчане» – старые друзья – расстреливают своих «братанов»-подтелковцев.
Классовая борьба, значит, перевешивает все связи по полку, станице, «национальные», так сказать, связи.
Нет, вовсе не на «обосновании казачества, как особой национальности» делает упор Шолохов. Обосновывать это нечем. Центр тяжести у него в другом. Иллюзию национальной обособленности он не пытается ни проверить, ни подтвердить. Иллюзию он просто принимает за некую реальную предпосылку, и в этом его ошибка.
В чем же заключается проблема казачества в «Тихом Доне»? Если бы Янчевский внимательно вгляделся в образы романа, он обнаружил бы такую постановку вопроса:
– Какими путями сочетать «казачье-национальное» с большевизмом?
Это уже совсем другое, чем «обоснование казачества, как особой национальности». Этот вопрос уже ни в коем случае не могут ставить кулаки и эмигранты-дворяне.
Нас особенно интересует, как выражается «казачье-национальное» в политике, в политических взглядах казачества. Упрощенец Янчевский видит только одно политическое требование – «самостийность». Он не замечает, что Шолохов замечательно ярко подчеркнул многоразличное классовое содержание «казачье-национального», подчеркнул отсутствие единства в политических высказываниях тех или иных социальных слоев Донщины.
Евгений Листницкий, Изварин, Подтелков, Лагутин – развертывая эти образы, Шолохов, вопреки мнению Янчевского, утверждает (может быть, сам того как следует не осознавая), что так называемые «казачье-национальные» связи бесповоротно рвутся, как только доходит до них дыхание классовой борьбы. Эти четыре образа романа представляют, правда, недостаточно полно, группировку классовых сил на Дону: дворянско-офицерская верхушка, кулачество, зажиточное середнячество, беднота. Одинаковы ли их так называемые «национальные» политические требования? Янчевский не пытался даже разобраться в этом вопросе.
Евгений Листницкий — идеолог дворянско-офицерской верхушки донского казачества. Он откровенный и сознательный честный служака российского капитализма, помещичье-буржуазного государства, преданный слуга царской династии.
На улицах Петрограда он видит, как гуляют «довольные, радостные и счастливые» – «и купцы, и биржевые маклеры, и чиновники разных рангов, и помещики, и люди голубых кровей»…
«Но с кем же ты в конце концов? – задал он сам себе вопрос и, улыбаясь, решил: – ну, конечно же, вот с этими! В них частичка самого меня, а я частичка их коллектива. Все, что есть хорошего и дурного в моем классе, есть в той или иной мере и у меня. Может быть, у меня немного тоньше кожа, чем у этого вот упитанного боровка»…
Политическая программа Листницкого: оставить и на Дону и во всей России все по-старому, сохранить казачество на службе российского капитализма и царской династии, землю, конечно, оставить у помещиков. Вот дворянский вариант «казачье-национального».
Ефим Изварин — идеолог кулацкой части казачества. Как подчеркивает Шолохов, Изварин был сыном зажиточного казака. Он «покоряюще красиво рисовал будущую привольную жизнь на родимом Дону, – когда править будет державный Круг, когда не будет в пределах области ни одного русака, и казачество, имея на своих правительственных границах пограничные посты, будет, как с равным, не ломая шапок, говорить с Украиной и Великороссией и вести с ними торговлю и мену».
Классовую основу «казачье-национальных» устремлений Изварина понимает и сам Шолохов, когда говорит, что Изварин «трогал наиболее сокровенное, лелеемое большей частью зажиточного низового казачества» (Ч. II. С. 204).
Политические лозунги Изварина ясны: за полную автономность Дона, за кулацко-зажиточный атаманский «державный Круг», за изгнание пришлых и иногородних с «казачьей земли», против монархии, но за беспощадную борьбу с большевиками, ибо, утверждает Изварин, «между сегодняшним укладом казачьей жизни и социализмом – конечным завершением большевистской революции – непереходимый Рубикон, пропасть» (Ч. II. С. 206).
Федор Подтелков выражает взгляды части донского середнячества, примкнувшего в Октябре к большевикам и в рядах Красной армии боровшегося с контрреволюцией. Подтелков олицетворяет те слои трудящихся казаков, которые были проникнуты националистическими иллюзиями.
Его политическая программа: «Раз долой царя и контрреволюцию – надо стараться, чтоб власть к народу перешла». Он за «народную власть, выборную». Он за признание «центральной государственной власти Российской советской республики», но за автономию Донской области. Землю делить надо, но иногородним ее не давать. «Землей мы не поступимся, – говорит Подтелков. – Промеж себя, казаков, землю переделим, помещицкую заберем, а мужикам давать нельзя. Их – шуба, а наш – рукав». Подтелков, как видим, считал казачество особой национальностью, но у Янчевского вряд ли повернется язык назвать его идеологом кулачества и дворянства.
Безусловно, Подтелков, если бы остался в живых, смог бы быстро изжить националистические иллюзии.
Иван Лагутин — олицетворение нашей твердой опоры на Дону – казачьей бедноты. Еще до Октября он был связан с находящейся под большевистским влиянием военной секцией петроградского совета. Он уводит казаков в момент восстания из Зимнего дворца. В дальнейшем он председатель казачьего отдела при ВЦИКе, участник экспедиции Подтелкова.
Лагутин – безоговорочно за большевистскую советскую власть на Дону. Мы не видим у него каких-либо остатков националистических иллюзий. Его не тревожит, как Подтелкова, вопрос о земле. «Земли на всех хватит», – говорит он. Больше того. Он поднимается над середняцкой ограниченностью, он «болеет душой» не только о казачьей бедноте, но и о мужиках – иногородних и о польских крестьянах. Характерен его разговор с Евгением Листницким:
– Да ты что – землей не сыт? Нехватает тебе? – повысил Листницкий голос.
В ответ, взволнованно задыхаясь, почти крикнул побелевший Лагутин:
– А ты думаешь, я об себе душой болею? В Польше были – там как люди живут? Видал, аль нет? А кругом нас как мужики живут?.. Я-то видал! Сердце кровью закипает! Што ж, думаешь, мне их не жалко, што ль? Я может быть об этом, об поляке, изболелся весь, на его горькую землю интересуясь».
«Казачье-национальное» в Лагутине таким образом растворено без остатка в большевистском пролетарском интернационализме.
Если бы Шолохов действительно имел намерение во что бы то ни стало «обосновать казачество, как особую национальность», он наделил бы «национальными» чертами не только кулацкого идеолога Изварина, но и бедняка-казака Лагутина. К несчастью для Янчевского, Шолохов это не сделал.
Я сказал, что Подтелков олицетворял часть середняцкого казачества, не изжившую «националистических» иллюзий, но выступившую на борьбу с контрреволюцией под руководством большевистской партии.
Иным образом казака-середняка является Григорий Мелехов. В нем выражена количественно в то время более значительная часть середняцкого казачества, подверженная очень большим колебаниям.
Между кем, если говорить применительно к образам романа, колеблется Григорий Мелехов? К кому в последовательном порядке примыкает он по политическим убеждениям на протяжении двух книг романа? Путь его таков: от большевика Гаранжи – в объятия Изварина, от Изварина – к Подтелкову, от Подтелкова, после неудавшейся попытки быть нейтральным, он попадает под руководство своего брата Петра – командира белогвардейского отряда. Если говорить о Петре, то его политические убеждения характеризуются тем, что он есть послушный исполнитель воли Извариных и Листницких.
Колебания Григория очень значительны, в основном он колеблется между большевизмом (т. е. идеологией революционного пролетариата) и идеологией кулацкой части казачества.
Янчевский, недоумевая по этому поводу, выбрасывает Григория совершенно из анализа романа, считая этот образ не действительной, а «воображаемой» осью «Тихого Дона». Григорий, дескать, какой-то мотылек, порхаемый по ветру, нельзя к нему, дескать, серьезно относиться.
Каким же, по Янчевскому, был в первые годы революции, в дни «Русской Вандеи» на юге казак-середняк? Целиком и полностью во всей своей массе с большевиками? Целиком и полностью с белой армией? И первое и второе неверно. Колебания были значительными, что вполне понятно для тех, кто понимает классовую природу середняка и специфические особенности донской обстановки, где влияние кулачества было очень сильно. Для Янчевского же, по-видимому, невероятна и непостижима сама возможность таких колебаний: от Гаранжи к Изварину, от Изварина – к большевикам, от большевиков – к изваринской банде, невероятна возможность колебаний середняка то к пролетариату, то к кулаку. Мы не знаем, каков будет Григорий в третьей книге «Тихого Дона». Но пока что применимы известные слова Ленина:
«Мелкий буржуа находится в таком экономическом положении, жизненные условия таковы, что он не может не обманываться, он тяготеет невольно и неизбежно то к буржуазии, то к пролетариату. Самостоятельной «линии» у него экономически быть не может. Прошлое влечет его к буржуазии, его будущее – к пролетариату, рассудок – тяготеет к последнему, его предрассудок (по известному выражению Маркса) к первой» (Т. XXI. С. 53)[3]. Перефразируя слова Ленина, мы могли бы сказать о Григории: рассудок тяготеет к Гаранже и Подтелкову, его предрассудок – Изварину». Это подчеркивает и Шолохов, говоря о подсознательной тяге Григория к Изварину:
«Сопоставляя слова Изварина и Гаранжи, пытался (Григорий), не мог определить, на чьей стороне правота. Однако, как-то невольно для себя, подсознательно, воспринимая новую веру (т. е. взгляды Изварина Д.М.), критически пересматривал нечто прочное, отложившееся в сознании» (Кн. II. С. 205).
Надо учитывать, что Григорий вышел из семьи крепкого, в достаточной мере самостоятельного середняка, что еще более объясняет его колебания, ибо «его прошлое влечет его к буржуазии». Образ Григория вполне закономерен, поскольку и исторические данные говорят об известных колебаниях основных масс казачества вплоть до 1920 г. Рабочим читателям и всем нам, может быть, не хотелось бы видеть в качестве одного из основных героев романа такого, как Григорий, но несомненно, что наличие его «в Тихом Доне» позволяет нам ярче представить трудности перестройки донской станицы и это отнюдь не бесполезно.
Независимо от того, каким будет Григорий Мелехов в третьей книге романа (он может и остаться в руках кулаков, ничего странного в этом не будет), нам надо решить вопрос: с кем, на чьей стороне из перечисленных нами действующих лиц романа находится сам Шолохов.
Янчевский указывает на Изварина. По утверждению Янчевского, Изварин «излагает политическую программу автора». Это логично, если считать Шолохова идеологом кулачества.
Вспомним, как мы формулировали политические лозунги Изварина: за полную автономность Дона, за кулацко-зажиточный атаманский «державный Круг», за изгнание пришлых и иногородних с «казачьей земли», против монархии, но за беспощадную борьбу с большевиками.
И вот нас пытаются убедить, что эти лозунги есть лозунги самого Шолохова! Как можно отождествлять Шолохова с Извариным, когда Шолохов прямым образом разоблачает классовую суть изваринской программы, указывая социальные корни ее – кулацко-зажиточное казачество? Как можно отождествлять Шолохова с Извариным, когда Шолохов, иронически называя его «заядлым казаком-националистом», указывает с той же иронией, что «кружил Изварин головы простодушным казакам и малообразованному офицерству». Если бы Шолохов кулацко-изваринскими глазами смотрел на действительность, он извратил бы, конечно, образ представителя казачьей бедноты Лагутина, извратил бы образ казака-большевика Бунчука, не назвал бы большевизм Гаранжи «большой человеческой правдой» – и главное – не стал бы выдвигать в романе в качестве одной из основных проблему:
– Какими путями сочетать «казачье-национальное» с большевизмом, какими путями основные массы трудового казачества должны прийти под знамена пролетарской революции?
Для Изварина, написавшего на своем знамени лозунг непримиримой борьбы с большевиками, явно немыслима такая постановка вопроса. А она явственно звучит и в трактовке образа Григория
Мелехова, и в обрисовке Федора Подтелкова, Кривошлыкова, Лагутина, Бунчука, а также Мишки Кошевого и Христони.
Автор не сливается в полной мере ни с одним из героев романа. Он не поднимается еще до уровня Бунчука или Лагутина, не овладел пролетарским мировоззрением. Может быть, образ Григория характеризует идейный уровень Шолохова? В некотором смысле об этом можно говорить, поскольку сама постановка вопроса о сочетании «казачье-национального» с большевизмом, с одной стороны, чужда Изварину, а с другой стороны – не нужна, уж решена для Лагутина и остается в силе лишь для Григория да для мелкобуржуазного казачьего интеллигента-офицера Атарщикова. Конечно, Шолохов стоит несколько выше своего героя – Григория, пытается трезво оценить его колебания, наблюдает за ним как бы со стороны. Объединяет же Шолохова с Григорием не преодоленная еще иллюзия «национальной» обособленности казачества от остального крестьянства России. Здесь – пункт, в котором Шолохов не поднялся над Григорием. Здесь – основной показатель того, что в мировоззрении Шолохова сильна, если можно так выразиться, середняцкая струя, живуча двойственность» «души» середняка. Признание казачества нацией реакционно. Эту сторону дела только и видит Янчевский. Но реакционна ли такая, если не центральная, то одна из основных, идея романа, которую можно сформулировать так:
– Нет возврата к старому тихому Дону. Война и революция вздыбили его. Но нелегок путь к новому трудовых масс казачества. Гири традиции и неизжитых иллюзий задерживают их поворот к пролетарской революции. Нужны суровые исторические испытания (они должны быть показаны и в третьей книге), чтобы этот поворот полностью осуществился, чтобы кончились колебания. Основное в этих колебаниях: можно ли сочетать казачий уклад, пресловутое «национально-казачье» с большевизмом, с диктатурой пролетариата (т. е. в какой форме должен быть союз трудовых казачьих масс с рабочим классом, под его руководством).
Вопреки реакционным установкам Листницких и Извариных, устами лучших представителей казачьей бедноты и середнячества – Лагутина, Кривошлыкова, Подтелкова – «Тихий Дон» отвечает: – можно! «Казачье-национальная» бедняцко-середняцкая «правда» не противостоит большевистской «большой человеческой правде».
Реакционна ли эта идея? Нет. Разумеется, что сама постановка вопроса и некоторые колебания самого автора говорят об ограниченности и непролетарских чертах мировоззрения Шолохова. Он не выражает реакционные взгляды казачьего кулачества и дворянства, как бы ни старался доказать это Янчевский. Шолохов выражает взгляды тех трудящихся масс казачества, которые еще не изжили традиционных иллюзий, но изживут их до конца под влиянием пролетарской революции.
Этим самым решается в основном и вопрос о классовой природе творчества Шолохова. Делают ошибку те, которые безоговорочно готовы назвать Шолохова пролетарским писателем. Более правильно сказать, что Шолохов является крестьянским писателем, имеющим данные для перерастания в пролетарского писателя, но при отсутствии целостного диалектико-материалистического мировоззрения», подвергающегося в ряде моментов влиянию классово-враждебных сил.
Как в таком случае надо характеризовать критические наскоки Янчевского, который предлагает бить оглоблей писателя, приближающегося к пролетариату? Несомненно, что перед нами типичный образец «левацкого» загиба в нашей коммунистической критике, непонимание всей серьезности проблемы приближения к нам мелкобуржуазного писателя, имеющего данные стать на рельсы пролетарской идеологии. Мы должны бороться как и с теми, кто скороспешно объявляет Шолохова пролетарским писателем, так и с критиками типа Янчевского, упрощенцами и вульгаризаторами, ведущими линию на отталкивание от пролетарской литературы таких мощной силы писателей, как Шолохов.
В заключение – несколько слов об общей идее «Тихого Дона». Развернутую мотивировку своих положений я не собираюсь сейчас давать, так как это правильней будет сделать после опубликования третьей книги романа. Я уже говорил, что помимо узко «донской» проблемы в романе нащупывается более широкая проблема: гуманизм и классовая борьба. Из чего я это заключаю?
Если внимательней вглядеться в образ Григория Мелехова, то можно заметить, что перед нами не столько середняк во всей конкретности своих типических свойств (многое в нем недосказано: отношение к вопросу о земле, отношение к бедноте, к городу после революции и пр.), сколько мелкобуржуазный интеллигент, мучающийся в поисках решения проблемы гуманизма. Именно гуманистской струей в своем характере, беспредельной «жалостью к человеку» отличается Григорий от других казаков, действующих лиц романа. Здесь дело не только в пацифизме, в отношении к войне мелкобуржуазного пацифиста, отрицающего всякую войну, в том числе и гражданскую. И эти пацифистские мотивы звучат в Григории, но еще до войны мотив «жалости к человеку» является одним из главных в характеристике Григория (случай с Франей, например), и этот мотив проходит вплоть до конца второй книги.
Хотя на войне «огрубело сердце, зачерствело, будто солончак в засуху, и как солончак не впитывает воду, так и сердце Григория не впитывало жалость», – тем не менее эта жалость вновь овладевает Григорием, когда уже в гражданской войне он сталкивается с фактом расстрела без суда пленных офицеров и убийства Чернецова Подтелковым.
Именно этой жалостью к человеку, гуманистскими мотивами объясняет Шолохов отход Григория от большевиков: «не мог ни простить, ни забыть Григорий гибель Чернецова и бессудный расстрел пленных офицеров».
Нет, значит, у большевиков жалости к человеку. А у офицерской своры? По империалистической войне знает Григорий офицерскую «жалость» к человеку. Ни у белых, ни у красных нет жалости.
Но неужели нельзя жить в «мире и тишине», «бездумно-счастливой жизнью», без постоянной борьбы, без жестокого кровопролития?[4] Может быть, можно отойти в сторонку?
Нет, в условиях классовой борьбы, в гражданской войне нейтральных не может быть. Григорий пытается остаться нейтральным, он порывается уйти с собрания, где оформлялся белогвардейский отряд. Понятно, что эта попытка стать в стороне от борьбы не удается. (Между прочим, кулацкое лицо этого отряда Шолохов подчеркивает тем, что Григорию, выбранному вначале командиром отряда, отвод дают кулаки.)
Григорий остается у белых, все более подвергаясь обработке в отряде Петра. Но вот пойман в плен Подтелков и вся его экспедиция. Когда Григорий узнает, что пленных будут расстреливать, он не хочет этому верить:
– Куда ж их, стал быть, направляют? – поинтересовался Христоня.
– К покойникам.
– Как так?… Што ты брешешь? – Григорий схватил казака за полу шинели.
«Жалость к человеку» опять пробуждается в Григории при упоминании о казни пленных. Он примиряется с фактом расстрела подтелковцев, потому что расстрел производится по приговору суда, «формально обоснован». Но помогать приводить в исполнение приговор он не идет (и здесь, между прочим, Шолохов вскрывает классовый смысл расстрела подтелковцев, отмечая, что из хутора Татарского нашлись охотники стрелять в безоружных красногвардейцев лишь из среды кулаков – Митька Коршунов, Андрей Кошулин, Федот Бодовсков). Картины расстрела красногвардейцев не выдерживает до конца Григорий и вместе с Христоней уезжает в свой хутор. Нет, значит, и у белых жалости к человеку.
На этом обрывается судьба Григория во второй книге романа. Незавершенным является и решение той проблемы, которая связана с образом Григория.
Мы еще не знаем, как будет решена эта проблема. Мы можем встретить в романе указания на то, что решение ее лежит как будто в той плоскости, что высшим проявлением пресловутой «гуманности», человеколюбия, жалости к человеку является жесточайшее подавление большинством человечества – трудящимися сопротивления эксплуататорского меньшинства. Недаром призыв к гражданской войне большевика Гаранжи («треба у того загнать пулю, кто посылав людей у пэкло». «Треба с панив овчыну драть, треба им губы рвать, бо гарно воны народ иомордувалы») Шолохов называет «большой человеческой правдой» (Ч. II. С. 48). Недаром, когда бедняка Лагутина перед Октябрем спросил Листницкий:
– Ты что же – большевик?
– Прозвище тут не при чем… – насмешливо и протяжно ответил Лагутин. – Дело не в прозвище, а в правде. Народу правда нужна, а ее хоронют, закапывают.
Правду Лагутин находит в большевистской партии.
Наконец, свое понимание революционной целесообразности применения жестоких мер Шолохов дает в образе Бунчука, для которого «любовь к человеку» означает истребление «человеческой пакости», нетерпимость к классовому врагу пролетариата и трудящихся масс.
«Гуманен», человеколюбив тот, кто во имя освобождения многомиллионных масс трудящихся ведет их на борьбу с эксплуататорским меньшинством, борьбу жестокую, кровопролитную, в которой применяются все меры, вплоть до террора. Гуманен тот, кто основным принципом своим ставит революционную целесообразность.
По этой линии как будто бы развертывается основная идея «Тихого Дона». Чья эта идея? Для кого характерны поиски решения проблемы гуманизма в том духе, как я указывал выше? Для кулачества? Для эмигрантского дворянства? Смешной вопрос. Конечно, и пролетарскому писателю незачем биться над разрешением вопроса, давно для него решенного. По существу, здесь проблема, которую ставит перед собой попутническая, мелкобуржуазная интеллигенция, частично смыкаясь в этом отношении со значительными слоями середняцкого крестьянства на определенном этапе их развития (нейтральность середняка в первые дни революции и превращение его в союзника рабочего класса, сопряженное с раздумьями такого типа, как у Григория Мелехова).
Мы подошли, таким образом, к уточнению социальной основы творчества Шолохова. Меня могут упрекнуть во внешней противоречивости: сперва я говорил о Шолохове как о крестьянском писателе, имеющем данные для перерастания в пролетарского писателя, а сейчас говорю как о мелкобуржуазном интеллигенте-попутчике. А почему не может быть взаимопроникновения таких противоположностей? Не надо пугаться чрезвычайной сложности такого писателя, как Шолохов. Вспомним, кстати, ленинскую характеристику Льва Толстого, которого не уложишь в рамочку «дворянского писателя»: Толстой был «велик как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России». Шолохов не Толстой, но по своеобразности и сложности его можно сравнивать с Толстым.
Тем силен Шолохов – мелкобуржуазный интеллигент-попутчик, приближающийся к пролетариату, что он выступил не только как выразитель специфических «интеллигентских проблем», но и как выразитель – перефразируем слова Ленина – тех идей и настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства (главным образом казачества) ко времени наступления и совершения пролетарской революции в России.
Эта сила Шолохова одновременно и его слабость. Я уже говорил о тех иллюзиях, которые не изжиты Шолоховым в вопросе о казачестве. Но и в поисках решения проблемы гуманизма Шолохов порою оступается так, что попадает в объятия классового врага.
Можно бы привести ряд примеров того, как врывается в ткань романа враждебная нам идея всепрощения, но я ограничусь одним, наиболее ярким примером. Заключительная страница второй книги чрезвычайно ответственна, она воспринимается как обобщение событий, описанных ранее. Вспомните, как убитого Валета похоронили «по-христиански» двое казаков, как приехал с ближнего хутора какой-то старик и поставил у могилы часовню. «Внизу на карнизе мохнатилась черная вязь славянского письма:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Старик уехал и в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску». А в мае возле часовни бились стрепета – «бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение». И потом – «положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево-оперенным крылом».
Какие выводы напрашиваются из всей этой картины? «Невнятную тоску» навевает одинокая часовня в степи: помните о смерти, помните о бренности всего земного! Шла борьба, не было жалости к человеку ни у белых, ни у красных. Что же, не будем осуждать друг друга – все повинны в жестокости. К чему борьба, в которой встает брат против брата? Ведь жизнь прекрасна, посмотрите на «бездумно-счастливую птичью жизнь» и поймите, что единственно справедлива борьба только «за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение». Вечны только биологические законы человеческой жизни, а все остальное – суета сует.
Это сладенькая водица поповски-лицемерного всепрощения, гнуснейшего гуманизма является выражением явного влияния на Шолохова классово-враждебных сил.
Мы видим, как ложная идея врывается в произведение, комкает его целеустремленность, тем самым лишая роман полновесной художественности.
Мы не можем ограничиться констатированием того, что эти срывы объяснимы мелкобуржуазной сущностью художника, выражающего устремления середняцких масс казачества. Мы должны показать эти срывы Шолохову, указать опасность возможного перерастания ошибок в такую систему взглядов, которая будет противостоять пролетарской литературе. Эту опасность должен видеть Шолохов, и он должен, если хочет быть действительным пролетарским писателем, предотвратить превращение возможности в реальность.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.