Иосиф Сталин
Иосиф Сталин
И.В. Сталин
Я видел его, как и миллионы рядовых соотечественников, которых вождь называл «винтиками», явно не замечая в этом определении ничего унизительного, только издалека, в парадной обстановке – во время первомайских и октябрьских празднеств на трибуне Мавзолея[30]. До войны – в неизменной фуражке и в кителе, прозванном сталинкой, – «в одежде простого солдата», как написал Анри Барбюс в книге «Сталин», вскоре изъятой, так как в ней упоминались некоторые члены Политбюро, объявленные в 1937 году врагами народа. На трибуне Сталин разыгрывал роль «отца народа», постоянно улыбался, приветственно махал рукой проходившим колоннам, о чём-то дружески переговаривался с ближайшими соратниками – словом, не тиран, не деспот, а простой демократичный и мудрый вождь, каким его хотели видеть, а стало быть, и видели народные массы.
Об этом можно было бы и не писать, ничего уникального в моих наблюдениях нет и быть не может. Зачем же пишу? Странно было бы от человека, взявшегося за перо мемуариста, современника, допустим, Наполеона, видевшего его хоть раз и издали, не требовать, чтобы он хотя бы бегло не рассказал о своих впечатлениях. Вряд ли такое умолчание потомки ему простили бы.
Лишь однажды внешность Сталина меня удивила: это было в один из праздников на Красной площади уже после войны. Я увидел его в необычном ракурсе – сзади. Он куда-то отлучился и вновь поднимался на трибуну по правой лестнице Мавзолея. Совсем не старческой походкой взбирался он по ступеням; бросились в глаза небольшой рост и очень широкий таз, быть может, из-за ширины галифе. Словом, как-то огорчило: ничего величественного.
А на бесчисленных гигантских картинах и в статуях Сталин изображался рослым богатырём, с безукоризненней военной выправкой, с мудрым и бодрым лицом… Мне кажется неслучайным, что Сталин окружал себя людьми своего, то есть среднего, роста. Самым высоким возле него был Каганович, едва ли не на полголовы превышавший его. Вероятно, в грузинском фольклоре цари и герои неизменно отличались высоким ростом и Сталину не хотелось рядом с каким-нибудь гигантом показаться в глазах народа недоростком. Наивное предубеждение, столь чуждое крохотному Наполеону, всегда окружённому рослыми маршалами.
Идеализированный образ Сталина в изобразительном искусстве складывался исподволь и явно не без его контроля. Молодой Сталин был строен и худощав, отчего казался выше, с годами он раздался в плечах, стал несколько коренастым. Известно, что даже временные, подготовленные для праздничного оформления портреты Сталина утверждались специальными комиссиями при райкомах, которые исходили из желаемого эталона; портреты с отклонениями беспощадно отвергались. В 1947 году я оказался в одной комиссии по выборам в местные Советы с известным художником В.П. Ефановым, усердным и признанным портретистом Сталина. Беседуя с ним, я не без удивления узнал, что Сталина он видел не чаще и не ближе, чем я. «А как же вы его пишете?» – поинтересовался я. «А как все, – весьма цинично ответил художник, – по фотографиям. Притом от нас требуют всегда оставлять вождя в каком-то среднем возрасте, дабы он ни в коем случае не выглядел стариком».
Только после войны, и то не сразу, на висках вождя на его портретах появилась лёгкая благородная седина. Но, разумеется, никаких рябин, хотя в детстве Сосо переболел оспой, оставившей на его лице глубокие следы.
Итак, ни один мастер никогда с натуры Сталина не писал и не лепил. В этом не было нужды, да крайне занятой генсек и не стал бы тратить ценное своё время на позирование. Разрешалось делать наброски во время официальных церемоний, съездов, конференций. Оттого-то, наверное, ни одного художественно совершенного изображения Сталина – из тысяч! – не осталось. Дело не в изъятии портретов после разоблачения культа: даже портрет малосимпатичной личности при глубине постижения характера может обладать художественными достоинствами. Клодтовский памятник Николаю I в Ленинграде никто не убирает, как и памятник Екатерине.
О Сталине, его восприятии нами, его современниками, можно было бы написать много интересного, да боюсь показаться неоригинальным, тем более что мне ещё далеко до ста лет. Что же касается близкого его созерцания, то приведу такой случай: вечером 1 мая 1951 года я был с какой-то иностранной делегацией на праздничном спектакле «Садко» в Большом театре. Сидели в одной из лож правого бенуара. Перед началом третьего действия ко мне подошла красная и взволнованная Люся Л., секретарь нашего протокольного отдела, и шепнула: «Посмотрите, кто в левой ложе у сцены сидит». Погасло электричество в зале, и в свете рампы я увидел, как заколыхалась занавеска, кто-то вошёл и уселся в ложе; полузакрытый занавеской, обрисовался знакомый профиль Сталина. Я чувствовал себя узревшим самого Господа Бога, – на сцену уже не смотрел, а взирал лишь на противоположную ложу. Время от времени Сталин выдавался вперед, тогда передняя половина его профиля: нос, усы, правый глаз – были явственно обозримы.
Как все тираны, Сталин любил искусство, особенно театр, который часто посещал, к несчастью для искусства и театра. То, чего он не понимал или не принимал, объявлялось враждебным народу, следовали гонения и административные меры. То, что лично ему нравилось, объявлялось эталоном. Известна не делающая чести высочайшему ценителю искусств надпись на весьма примитивной сказочке Горького «Девушка и смерть»: «Эта штука сильнее, чем “Фауст” Гёте». Печально то, что оценка эта непрерывно цитировалась и даже включалась в предисловия к гётевскому «Фаусту».
Русскую классику Сталин полностью признавал и высоко ценил. Когда после войны в Большом театре заново поставили «Бориса Годунова» Мусоргского, то опустили сцену под Кромами. В самом деле, после кровопролитной иноземной агрессии, в разгар патриотических чувств вроде бы негоже было показывать, как обнищавший и обозлённый на правительство русский люд помогает польской шляхте и ватиканским священникам во главе с изменником-самозванцем громить русские войска и идти на Москву, чтобы устанавливать на Руси свои порядки. Будь эта сцена поставлена, казалось бы, можно было бы ожидать великого негодования со стороны Сталина, но случилось обратное: знаток оперного искусства после премьеры, попыхивая трубочкой, ехидно спросил постановщиков: «А куда же делась сцена под Кромами?» Не знаю, что уж ему объяснили, но вскоре в газете «Культура и жизнь» появилась негодующая статья, содержавшая без ссылки на источник столь же знаменитые, сколь и лицемерные слова Сталина: «Историю нельзя ни улучшать, ни ухудшать». Здесь хочется вспомнить замечание Герцена о том, что один из первых признаков помешательства есть отсутствие последовательности. Сцену под Кромами, естественно, немедленно включили в спектакль.
Итак, со Сталиным я, разумеется, не встречался и он не знал о существовании такого винтика, как я. Впрочем, быть может, однажды имя моё слегка царапнуло его зрение или слух. Осенью 1946 года, когда меня в качестве секретаря включили в состав делегации, направляемой в Австрию, в нашей спецчасти мне на глаза случайно попался документ с грифом «секретно» – решение секретариата ЦК ВКП(б) о командировании этой делегации. Указывался состав делегации, цель её поездки, а внизу значилась факсимильная подпись с характерным росчерком – И. Сталин. Сей факт любопытен прежде всего предельной централизацией всех сторон жизни страны. При обилии важнейших и неотложных дел в полуразрушенной стране столь мизерное мероприятие, как отправка за границу малозначащей делегации, требовало одобрения самого Сталина. Никто бы без его благословения послать эту делегацию, как и любую другую, не решился. Правда, культурный обмен тогда был настолько слаб, что об отъезде нашей делегации с указанием её состава было опубликовано в центральных газетах.
В связи со Сталиным вспоминается ещё одна деталь. В конце 1946 года я был направлен в Грузию с делегацией датчан. В честь гостей Грузинское общество культурной связи с заграницей устроило в бывшем дворце князей Орбелиани пышный приём, на который созвали всю грузинскую элиту. Было много съедено и выпито, тосты сменяли один другой. Каким-то образом, когда все разбрелись по разным залам отдельными группами, я оказался за одним столиком с любимцем Сталина видным грузинским кинорежиссером Михаилом Эдишеровичем Чиаурели; незадолго до того он снял фильм «Клятва» – совершенно бесстыдную и фантастическую апологию Сталина, даже тогда вызвавшую скрытое недоумение столичных зрителей. Изрядно подвыпивший Чиаурели (с нами был кто-то третий, тоже грузин, но не помню кто) разлил вино по бокалам и провозгласил тост за меня как «представителя великого русского народа». Далее он стал клясться в любви к русскому народу и произнес запомнившуюся мне фразу: «Я часто общаюсь с товарищем Сталиным, так вот, как-то он сказал мне, что считает себя не только грузином, но и русским. Знаменательно, не правда ли?» По этому поводу мы дружно выпили за драгоценное здоровье товарища Сталина.
Ещё в декабре 1929 года, ребёнком, я запомнил номер «Известий», которые мы выписывали, с небольшим подвалом-отбивкой на первой полосе, скромно озаглавленным «50 лет т. Сталину», небольшим портретом и немногословным приветствием ему от ЦК ВКП(б). С тех пор культ Сталина стремительно набирал силу, и через какие-то десять лет 60-летие Сталина в декабре 1939 года отмечалось как величайший праздник всех народов. К этому времени умолкли анекдоты о Сталине, и дело было не только в страхе: в самом деле, к Сталину стали относиться почти как к Богу.
Слыша ныне жаркие споры, украсили или испортили новые фонари реставрированный старый Арбат, я вспоминаю другое: как полвека назад эта улица – часть маршрута Сталина от Кремля до его загородной резиденции «Волынское» – внушала москвичам страх. Перед появлением кортежа автомашин, в одной из которых (в какой? Это менялось) находился Сталин, транспортное движение на улице приостанавливалось, а на всех углах как из-под земли вырастали мрачные мужчины в казённых плащах и сапогах, бдительно разглядывавшие прохожих; каждый чувствовал себя в эти минуты весьма неуютно. Родилось шутливое название Арбата – «Военно-Грузинская дорога». Но к 1939 году эти и подобные остроты перестали раздаваться даже в узких кругах друзей.
После войны культ Сталина, значительно ослабевший в 1941–1943 годах, возродился с новой силой. Воздействие официальной пропаганды полностью вывело Сталина из-под критики. Если что было не так, то вина приписывалась войне либо, на худой конец, негласно, окружению Сталина, якобы скрывавшему от него положение вещей и искажавшему или тормозившему благотворные решения. О возобновившихся к 1948 году репрессиях старались не думать, жили сегодняшним днём, искренне радовались таким сдвигам, как отмена карточек или снижение розничных цен. Даже люди, прямо пострадавшие от Сталина или не имевшие поводов быть им довольными, искренне опечалились болезнью и смертью вождя. Причина – мнение, будто бы Сталин собственным авторитетом сдерживал рвение своих наиболее ярых приспешников, а вот теперь-то ничто не помешает им развернуться вовсю. Всенародный траур был глубок и искренен, люди плакали и рвались попрощаться с прахом. По названным причинам мы с приятелем Олегом боялись смерти полубога: не было бы хуже. Кроме того, заранее размышляя о последствиях, спорили о том, в каких масштабах будет увековечена память Сталина; опасались переименования родной Москвы в город Сталин, установления гигантского монумента и т. п.
Однако траурные дни чем-то нас насторожили: внешне всё было «по первому разряду», но ощущался скрытый казенноформальный характер похорон, без искренней скорби в верхах. Не появилось и развернутого постановления об увековечении памяти Сталина (кроме захоронения в Мавзолее); уже через месяц исчезли скорбные стихи и песнопения, а из прессы – цитаты из произведений великого классика. Первые признаки развенчания: в сети политпросвещения внезапно, без объяснения причин прекратилось изучение «гениального» труда «Об экономических проблемах социализма», даже в наших затуманенных мозгах вызвавшего недоумение: в нем Сталин, казалось, уже совершенно оторвавшийся от жизни, писал о скором переходе к прямому, то есть безденежному, продуктообмену, о введении в ближайшее время иных, совершенно утопических форм социализма и т. п. Ещё при жизни Сталина я задал одному авторитетному сотруднику наивный вопрос, что всё это значит, и услышал лаконичный ответ вполголоса: «А этого, Юра, никто не понимает». И понял, что лучше всего молчать.
Но первой ласточкой грядущих перемен было сообщение об отмене злополучного «дела врачей» и осуждении тех из всемогущего МГБ, кто это дело затеял. Вскоре появилась повесть Эренбурга с многозначительным названием «Оттепель».
Однако до самого XX съезда КПСС (1956 год), то есть почти три года после его смерти, Сталина никто ни в чём прямо не обвинял, хотя полностью прекратились и восхваления.
Осенью 1953 года, сопровождая одного высокопоставленного гостя, я пребывал на абхазском курорте «Холодный ручей»; большой дом стоял, словно крепость, на вершине высокой горы. Тогда это ещё была не общедоступная здравница, а госдача на одну семью, в недавнем же прошлом одно из излюбленных мест отдыха Сталина; на склонах горы можно было заметить заброшенные «секреты» и пулемётные точки. Кругом росли мандариновые кусты, посаженные и ухоженные лично «великим садовником». На мой вопрос охране, в какой же из многочисленных комнат помещался Сталин, последовал недовольный ответ: «А он менял помещения». Учитывая охвативший его к концу жизни бред преследования, этому можно поверить. Персонал на даче оставался в значительной мере сталинских времен. Однажды я зашел в комнату сестры-хозяйки (русской); она показала мне садовый прибор Сталина – красивый ящик с хромированными инструментами и бережно хранимую ею полувоенную фуражку вождя, в которой он работал в саду. Я сказал: «Ведь это большие ценности, их надо бы сдать в музей». Сестра-хозяйка ответила: «Вот и храню, потребуют – сдам». Куда-то она на минуту отлучилась, я дерзнул примерить на себя головной убор Сталина; в чулане, где находились все эти реликвии, висело и зеркало.
О ужас! У меня не столь огромная голова (59,5), но фуражка гения не налезала на неё никак, словно принадлежала ребёнку. Я напяливал её то на макушку, то на темя, то вперёд; фуражка даже держаться не хотела, прямо сваливалась с головы. Что и говорить, не по Сеньке оказалась шапка! Но в душу мне циничным холодком проникло недоумение и разочарование: ничего себе гениальная голова носила эту фуражку!
Разумеется, я и тогда не соотносил впрямую величину головы с умом её обладателя, но всё же, всё же… Вспоминалась огромная, не по росту, голова Ленина.
Так задолго до XX съезда культ Сталина поколебался в моём сознании.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.