Два облика Самуила Маршака
Два облика Самуила Маршака
Редко, очень редко, но бывают люди, которые оставляют в памяти и в душе друзей такой след, что о них необыкновенно трудно, почти невозможно, писать в прошедшем времени. Живым представляешь такого человека без всякого труда. Видишь его. В ушах звучит его голос. Можно даже угадать, что человек этот сделает, как поступит в той или иной ситуации. А вот вспоминать о них трудно. Вот и сейчас — пишу, вспоминаю, но так и кажется: вдруг раздастся телефонный звонок, послышится знакомый, очень знакомый голос и скажет веселой стариковской скороговорочкой: «Дорогой, ну что вы там обо мне понаписали? Зачем это, голубчик? Кому это нужно?..»
К таким людям принадлежит и Самуил Маршак. Я был хорошо с ним знаком и, может быть, поэтому вспоминать о нем особенно трудно.
Маршак! Это имя я хорошо знал еще в моей далекой комсомольской юности. «Ах какой рассеянный с улицы Бассейной» — это было у нас поговоркой. А «Мистера Твистера» я рисковал когда-то декламировать со сцены молодежного клуба. Борьба за мир сводит нас с самыми разными иностранными людьми. Среди знакомых появились миллионеры и даже миллиардеры. Это очень разные люди, но в каждом из них я как-то невольно ищу и, что самое удивительное, нахожу какие-то черточки Мистера Твистера. Такова уж сила маршаковского слова.
Но стихи эти, как и все настоящие стихи, жили как бы сами по себе, в отрыве от автора, и с самим Самуилом Яковлевичем, создавшим их, я познакомился уже во время войны в редакции «Правды», куда он вместе с художниками Кукрыниксами давал свои политические, как тогда говаривали, — блицфельетоны, иллюстрируемые разящим пером этих трех мастеров. Впрочем «познакомился» не то слово. Просто почтительно пожал руку коренастого подвижного человека с крючковатой палкой в руках, человека простодушной внешности, в учительских очках в тонкой металлической оправе, с широким будто тронутым оспой лицом, на котором где-то, не то в глазах, не то в уголках рта, не то в морщинках у глаз, незаметно жили эдакие веселые чертики.
Да и позже, хотя мы несколько дней сидели с ним рядом в президиуме Второго съезда советских писателей, настоящего знакомства не произошло. Несколько вежливых фраз — это не знакомство. И хотя я по старой памяти оставался поклонником его музы, обладавшей великолепным, почти волшебным даром перевоплощения, хотя к тому времени именно он, Маршак, по-настоящему открыл для меня Роберта Бёрнса, Дж. Байрона, Вильяма Шекспира, Генриха Гейне, в президиуме съезда мы были лишь вежливыми собеседниками: «Ну, как вы себя чувствуете?» — «Ничего, неплохо, спасибо. А вы?»
По-настоящему Самуил Маршак открылся для меня как поэт и как человек лишь зимой 1955 года в совместной поездке в Шотландию на бёрнсовский фестиваль. Поездка эта была для меня неожиданной. Много дел было в Москве. Бёрнса я знал еще плохо, лететь в Шотландию было не с руки, тем более что в делегации будут знаменитый переводчик Бёрнса Самуил Маршак и знаток английской и шотландской литературы профессор Анна Елистратова. Кому из литераторов льстит перспектива быть гарниром при двух столь увесистых и сочных котлетах?
Встреча на Внуковском аэродроме, помнится, не улучшила настроения. Самуил Яковлевич появился в тяжелой шубе на хорьковом меху, в бобровой шапке, какие у нас зовут «боярками», с крючковатой тростью, в сопровождении стайки суетливых дам разных возрастов, которые на ходу закутывали его в кашне и шарфы и проявляли такие шумные заботы о здоровье, что на его месте было бы просто бессовестно тут же не занемочь. И он действительно слабым дребезжащим голосом сообщил, что чувствует себя неважно.
— Голубчик мой, — говорил он, покашливая, — я в авиации профан. Воздушное путешествие — это очень тяжело?.. Вы знаете, голубчик, у меня сомнения — как я все это перенесу. Лететь не надо бы. Врачи запрещают. Но я все-таки вот лечу… Как-никак бёрнсовский фестиваль. Для этого можно рискнуть. И они так трогательно, так настойчиво меня приглашали, эти самые организаторы, — просто по земле стелились…
Он стоял, тяжело опираясь на вопросительный знак своей трости, грузноватый, растерянный, и красивая молодая женщина — жена его сына, летевшего вместе с нами, старательно кутала его шею теплым мохнатым шарфом.
Что греха таить, кошки заскребли у меня на душе. А вдруг? Всякое бывает. Пронеси, господи, хотя бы через первый отрезок пути до Копенгагена.
Введенный под руки в самолет все теми же заботливыми и суетливыми дамами, к которым, вероятно, по корпоративному женскому чутью присоединилась и стюардесса, Самуил Яковлевич был бережно опущен в кресло, еще раз окутан шарфами и кашне, и наказы беречься, вовремя ложиться спать, и, не путая, принимать лекарства, перебил лишь вой прогреваемых моторов.
По старой военной привычке не терять в пути времени даром, я уснул сразу же, как только самолет поднялся в воздух. Но вопреки обыкновению проснулся необычайно быстро: кто-то энергично, сильной рукой тряс меня за плечо.
— Голубчик, извините, один, только один вопрос… Вы в авиации свой человек, — возле моего кресла стоял Маршак; шуба, шарфы, боярская шапка и палка с крючком — все это валялось на его кресле, а он стоял преображенный, крепкий, коренастый, энергичный, даже моложавый. — Ведь, кажется, они положили наш багаж в передний отсек? Ведь так? Ведь правда? Я не ошибаюсь?
Мы летели на самолете ИЛ-12, где багаж действительно клали в переднем отсеке, сразу же за пилотской кабиной.
— Там чемоданчик из крокодиловой кожи. Маленький безобидный такой чемоданчик. Голубчик, вы в авиации свой человек, у вас все летчики друзья, как нам достать этот чемоданчик, а? Вы его сразу узнаете — небольшой, крокодиловой кожи. Это сейчас очень важно. И вам, как мне кажется, ничего не стоит уговорить летчиков дать нам этот чемоданчик, ведь вы же написали повесть о летчике…
Уразумев наконец, что от меня хотят, скажу прямо, без особого удовольствия я подтвердил, что чемоданчик крокодиловой кожи, вероятно, достать действительно можно. Но зачем? К чему возиться? Мы же часа через два будем в Копенгагене.
На широком лице Самуила Яковлевича появилось прехитрейшее выражение, отчего лицо еще больше помолодело.
— В этом чемоданчике крокодиловой кожи, голубчик мой, у меня коньячок. Чудесный армянский коньячок, «Двин». Четыре звездочки. Мне кажется, сейчас самая пора пригубить хороший коньячок… Ведь я не ошибаюсь, нет? Ведь на этот счет в авиации нет каких-нибудь предрассудков?
Предрассудков в авиации на этот счет не было. Бутылка была извлечена из чемоданчика крокодиловой кожи и прогуливалась по всему салону. Пассажиры пришли в отличное настроение, и я больше всех, ибо видения сердечных приступов, нитроглицерина, свинцового гроба — все, что обступало меня на аэродроме, исчезло, сгинуло после пары рюмок. Передо мной был совсем другой, незнакомый, веселый, жизнерадостный Маршак, с жизнерадостной скороговорочкой, с юношеской озорцой, и веселые чертики, теперь уже не таясь, прыгали в его близоруких глазах за толстыми стеклами очков.
Вот с этим-то, новым для меня, Маршаком, обаятельным и жизнерадостным, совсем не похожим на расслабленного, избалованного старика, каким он выглядел в окружении заботливых дам на аэродроме, мы с профессором Елистратовой и сыном Маршака, инженером, которого Самуил Яковлевич звал Маршак-юниор, и совершили двухнедельное путешествие по бёрнсовским местам Шотландии и Англии. Это путешествие сейчас, много лет спустя, вспоминается как одна из самых интересных поездок.
Обаяние Маршака, умевшего чувствовать себя отлично в любой незнакомой среде, однако не сливаясь и не теряясь в ней, создавало вокруг нашей маленькой группы атмосферу тепла и доброжелательства. Поэта на британских островах знали. Его, как старого друга, приветствовал и знаменитый современный шотландский поэт Хью Мак-Дермит, которого считают современным Бёрнсом, и шахтеры из копей Аира — поклонники своего великого земляка, знающие наизусть его стихи, и знаменитые шотландские винокуры, столетиями держащие в своих руках секрет приготовления виски «Белая лошадь» и «Лонг Джон», и мэр столицы Шотландии, и герцог Эдинбургский, устроивший прием в честь участников фестиваля в своем дворце. У всех находились для Маршака слова восхищения. Его просили снова и снова читать свои переводы, и «Неистовый Хью», как зовут в Шотландии Мак-Дермита, во время одной совместной телепередачи брякнул в эфир, что ни одному английскому поэту до сих пор не удалось так хорошо и тонко почувствовать и перевести шотландские стихи Бёрнса, как Маршаку на далеком от шотландского русском языке. Выступление это, переданное по всем Британским островам, вызвало бурный отклик телезрителей. Вопросы. Недоумение. Возмущение. Восторги.
Крупнейшие телекомпании просят Самуила Яковлевича читать стихи по-русски. Читает. С присущей ему веселой озорцой тоненьким голосом рубит:
При всем при том,
При всем при том
Хочу вам рассказать я…
Новые отклики, шум, гам. Так понемногу поэт, приехавший из России, становится лидером фестиваля. Его снова и снова заставляют читать русские переводы. Музыка этих переводов так мелодична и выразительна, так удивительно близка звучанию шотландских оригиналов, что это поражает и шотландских и английских слушателей.
Недаром в финале торжества, после ритуального съедения знаменитого шотландского национального блюда — хаггиса — бараньего желудка, набитого черной кашей, — Самуилу Яковлевичу устраиваются бурные овации, а при исполнении шотландского народного гимна «Олд лонг сайм», который, ритмично покачиваясь и положив руки на плечи друг другу, поют все присутствующие: и знаменитые поэты, и лорды, и случайно оказавшиеся в зале официанты, и принцы, — во время этого почти священнодейственного обряда пожилой коренастый поэт из России оказывается между женой мэра и знаменитой английской киноактрисой, автографы которой оцениваются солидной цифрой с нолями.
Это не было дипломатической вежливостью или вполне понятным в данном случае уважением к возрасту участника фестиваля: были там люди и постарше, обремененные всяческими титулами и званиями. Нет.
Это было, и мы чувствовали все время, проявлением уважения к удивительному таланту Маршака, к его любви к Бёрнсу, к его поразительному умению как бы перевоплощаться в этого гордого, беспокойного, иронически-веселого шотландца, который превыше всех титулов, наград и официальных признаний ставил любовь своего народа.
Вот в эти дни я и познал силу поэзии Маршака, сполна почувствовал глубину идей животворного ленинского интернационализма, заложенного Владимиром Ильичем в фундамент нашей культуры.
Обратно мы возвращались на французском самолете компании «Айр Франс». Нелегкая даже для меня, человека в те дни среднего возраста, поездка отлично завершалась. Даже профессор Елистратова, в силу своего высокого ученого звания, естественно, оценивавшая наши гастроли с самых критических позиций, как мне кажется, была довольна. Мы подлетали к Москве.
Хью Мак-Дермит, с которым во время фестиваля я подружился, сделал мне замечательный подарок. Он подарил знаменитое первое, так называемое «кильман-рокское», издание произведений Бёрнса на старом шотландском языке. Книга эта библиографическая редкость. Где он ее достал, я так и не узнал, но подарил он мне ее с милой дарственной надписью. Подарок был сделан на вечеринке в присутствии шотландских литераторов, в каком-то старом кабачке, размещавшемся в подвале. Все были в прекрасном настроении, и постепенно старая эта книга украсилась всяческими дружескими пожеланиями в адрес советской литературы и нашей страны.
И вот когда на световых табличках уже появилась надпись: «Не курите, пристегнитесь к креслу» и тоненькая, как хлыстик, стюардесса обнесла нас никому не нужными леденчиками, Самуил Яковлевич вдруг снова потряс меня за плечо.
— Эта библиографическая диковинка у вас с собой? Дайте-ка мне ее, голубчик. Они чудесные люди, эти шотландцы, великолепные, я не могу не присоединиться к надписям, которыми они испортили это редкое издание.
Уже плыли под крылом самолета огни Подмосковья, когда Самуил Яковлевич вернул мне книгу. В добавление к шотландским автографам он дописал на третьей странице свой перевод знаменитого бёрнсовского стиха «У которых есть что есть» и задорные стихи собственного, мгновенного сочинения. Вот они:
На фестивале мы побывали,
Мы ели хаггис и пили джин,
И без закуски коньяк французский,
И очень много различных вин.
Но в строгой тайне пусть это будет,
Смущать не станем мы земляков.
Пускай в Союзе нас не осудит
Уже не пьющий Ф. В. Гладков[3].
Книга пошла по рукам пассажиров. Под общий смех, вызванный этим веселым, молодым, озорным стихотворением, мы приземлились на Внуковском аэродроме. И тут на трапе самолета произошло мгновенное обратное перевоплощение. Едва оказавшись в толпе встречавших его лиц, Самуил Яковлевич снова преобразился. Стоял, тяжело опираясь обеими руками на свою палку, покорно давал суетливым дамам окутывать себя кашне, шарфами и слабым, дребезжащим голосом уверял всех, что это просто счастье… случайность… стечение обстоятельств… что он все перенес, выдержал и вернулся на родину живым…
Потом, когда я начал редактировать «Юность», одним из учредителей, организаторов и болельщиков которой был С. Я. Маршак, мне приходилось общаться с ним довольно часто. По возрасту и состоянию здоровья он не мог посещать заседания редакционной коллегии, да от него этого никто и не требовал. Но я не ошибусь, если скажу, что в довольно обширной редакции «Юности», многие члены которой годились во внуки Самуилу Яковлевичу, не было человека, более активно участвовавшего в жизни журнала. Никто не читал верстку с таким вниманием, как он. По прочтении и мне, и другим редакторам приходилось иногда подолгу слушать по телефону его критические замечания, записывать его советы. Иногда это вызывало недовольство: старик просто брюзжит. Но после совместной поездки по Шотландии я не верил в его стариковское брюзжание, а замечания его, хотя всегда довольно язвительные по форме, неизменно оказывались резонными и очень тонкими.
Несколько последних штрихов. Самуил Яковлевич у себя дома за обеденным столом читает свое самое последнее произведение — пьесу «Умные вещи». Среди других приглашенных и мы, как он нас называл, юниоры, то есть работники «Юности» — ответственный ее секретарь Леопольд Железнов и я. Читает, слушаем. Чай, лимон, сушки. Больше ничего. Бодро звучит хрипловатый, напористый голос. Умные вещи! Вещь, изделие рук человека, воплощение мастерства. Тема! Но не темой, а каким-то особым внутренним, глубоко прочувствованным сказочным миром пленяет всех эта его пьеса. И персонажи-то вроде традиционные. И глуповатый король, и вздорная королева, и язвительный шут, и тупой придворный, и умные мастера. И все-таки все новое. Маршаковское. Согретое маршаковским юмором. Напечатай без подписи, все узнают автора. Берем! Вопреки традиции «Юности» не печатать пьес, киносценариев и вещей иностранных авторов, решаем взять. Застолбили за собой пьесу. Старик доволен. Мы тоже. Яростно пьем чай. Грызем сушки. Даже по такому случаю Самуилу Яковлевичу дома не дают поблажки.
И вот последняя страница, как бы завершающая для меня силуэт этого удивительного писателя. Лето. Пьеса «Умные вещи» публикуется в журнале. Мы уже все знаем, автор тяжело болен, лишился зрения, что дни его сочтены. Его не разрешают беспокоить посещениями. И несмотря на это, он требует, именно требует, гневно требует корректуру. Посылаем, разумеется. Так, для вежливости. До рукописи ли человеку, когда врачи ведут борьбу за каждую минуту его жизни.
И вдруг мне на дачу в Болшево звонок. Женский голос:
— С вами хочет говорить Самуил Яковлевич.
Зная его состояние, я, признаюсь, подумал: какой скверный розыгрыш. Сразу же приходит на ум наш общий знакомый, который умеет отлично его изобразить. Я уже готов соответственно отреагировать на эту, как мне кажется, неуместную шутку, а в трубке уже слышится:
— Бога ради простите… Я, голубчик, беспокою вас, на отдыхе. Ведь да? Ведь так? Ну вот, видите!.. Я насчет гранок. Мне их прочитали. Извините, но вот вынужден побеспокоить вас, надо внести некоторые поправки. Да-да, голубчик, очень существенные поправки. Так что, голубчик мой, примите их по телефону.
Все, все знаю. И то, как он болен. И то, сколько ему осталось жить. Неужели это действительно он? Нет, конечно же розыгрыш. Говорю, как можно суше и бюрократичнее:
— Не понимаю, о каких поправках речь.
И тут я слышу то, что сразу меня убеждает, что это не мистификация, что я говорю с настоящим Маршаком, с поэтом, находящимся при смерти.
— Голубчик мой, вы, наверное, слышали, я ослеп. Ничего не вижу. Но гранки мне прочли. Поверьте, там есть серьезные огрехи. Нет-нет, не ваши, а мои огрехи. Гранки перед вами? Найдите страничку такую-то. Нашли? Реплика короля. Разве король может так говорить? Это же интонация маленького бюрократа. Возьмите карандашик, я вам продиктую поправку.
Мне становится страшно.
— Самуил Яковлевич, я к вам заеду. Журнал потерпит.
— Нет, нет, нет, это мы с вами можем потерпеть, а журнал терпеть не может. У нас миллион читателей, им надо вовремя поставлять журнал. Записывайте. — Это звучит уже как приказ.
Записывал и думал: вот это художник. Художник каждой клеткой своего существа, художник до последнего дыхания. Записывал и радовался — нет, есть еще порох в пороховницах, не иссякла казачья сила. Раз так активно живет, трудится, стало быть, дело пошло на поправку. Ведь не может же человек подниматься со смертного одра, чтобы править какие-то гранки и искать верные интонации для сказочного короля.
С облегчением положил на рычаг трубку. Но уже вечером слушали мы сообщение о кончине Самуила Яковлевича Маршака.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.