Глава 6 Изгнание
Глава 6
Изгнание
На первый взгляд казалось, что Колчак одержал бесспорную победу, последствия которой, наверное, многим представлялись тогда необратимыми. Нечто подобное прозвучало даже в письме самого адмирала, написанном 30 мая: «Мне удалось поднять дух во флоте, и результатом явилась Черноморская делегация, которую правительство и общество оценило как акт государственного значения. Против меня повелась кампания – я не колеблясь принял ее и при первом же столкновении поставил на карту все – я выиграл: правительство, высшее командование, Совет Р[абочих] и С[олдатских] Д[епутатов] и почти все политические круги стали немедленно на мою сторону». Действительно, продемонстрированное на собрании в севастопольском цирке единство офицерства, матросской массы и городских представителей, готовность сформировать делегацию, которая донесла бы и до остальной страны идею национального единства во имя победы, – могли вселить долю уверенности и в душу Александра Васильевича, вообще склонявшегося, как мы знаем, к пессимистическим прогнозам и к тому же переживавшего личную драму. Современники же рисовали еще более впечатляющую картину.
«Горячая речь Колчака, – рассказывает капитан 2-го ранга Лукин, – дышала такой искренностью, таким страданием, что невольно западала в душу. Его смелые, страстные слова, напоминание о забытой [36]России, униженной и оскорбленной, захватили цирк. Глаза и уши пожирали его. Напряжение нервов достигло апогея.
Когда же Колчак в конце своей речи обратился к Черноморскому флоту с призывом подняться как один за Россию, – весь цирк вскочил. Поднялось нечто невообразимое. Все бросились к ложе Колчака…
– Да здравствует Россия! На фронт! На фронт!»
Лукина можно заподозрить в предвзятости, идеализации, излишней восторженности; но и советский писатель А.Г.Малышкин, в 1917 году после окончания школы прапорщиков служивший в Севастополе, рассказывает примерно о том же, только с «идеологически-выдержанными» комментариями:
«Потом на помост, рядом с адмиралом, ворвался чернобородый, разбойничьего вида, в матросском синем воротнике, свирепо грохнул кулаком о перила:
– Товарищи, прекратим трение по данному вопросу. Будя нам канат травить! Холосуй! И да здравствует наш верный батька, адмирал Колчак. Усе!
И руки, сотни рук выхлестнулись в воздух с восторженным хрустом, недвижно реяли растопыренными пятернями все время, пока адмирал шествовал к выходу, осененный ими, как знаменами. Это голосовали не только делегаты кораблей и батарей. Тут голосовала сама вольготная матросская жисть, лентяйное полеживание на синем теплом бережку, прибавка к жалованью, борщ, в котором ложка торчит стоймя, бульвары с музыкой, а на бульварах баловливая, к матросу падкая бабья сласть.
И как тут было не голосовать, если дыхание давилось от яростной, грудь распирающей гордости! Адмирал знал, чем воспламенить матросское, избалованное морем и бульварами воображение. Черноморский флот, только один Черноморский флот может еще мужественной рукой поддержать родину на краю жуткой бездны, вернуть на путь счастья и славы. Завтра же нужно выбрать делегатов для дела всероссийской важности, послать их на самые ненадежные участки фронта, в гибнущий Кронштадт, в Петроград, на фабрики, в казармы. Делегаты должны всюду сказать: “Черноморский флот – вот он: офицер об руку с матросом зовет вас очнуться от безумия, сплотить расколотые врагом ряды во имя великих идеалов революции, во имя свободы, равенства и братства!” Роль флота обретала потрясающие исторические масштабы. Севастополь готовился стать для России второй собирательницей Москвой. Будущее могло быть чудеснее Босфора…»
Малышкин, не задумываясь, смешивает борщ и патриотизм; но эффект речи Колчака, конечно, не был обусловлен какими бы то ни было «бытовыми» соображениями. Мы уже видели, что командование в своей пропаганде обращалось и к «материальным», «экономическим» аргументам, – однако сейчас адмирал говорил слова суровые и жестокие, которые на шкурников, весь мир оценивающих с точки зрения качества борща, влияния иметь как раз не могли. Несправедлив и огульный упрек в безмятежном бездействии флота, поскольку боевые операции, всегда сопряженные с риском, были явлением достаточно частым, чтобы не давать командам облениться на берегу. А значит, энтузиазм был неподдельным, и одним из примеров его было воззвание команды линейного корабля «Георгий Победоносец», на котором (за исключением боевых походов) располагался штаб Колчака:
«Положение дел в Петрограде, на фронте (и в Балтийском флоте), судя по докладу адмирала Колчака, признано угрожающим нашей свободе и родине. Необходимо сейчас же, не медля ни одного часа, ни одной минуты, ибо медлить в этот тяжкий момент – величайшее преступление перед родиной, – сплотиться во имя организации порядка и поднятия дисциплины, отбросив все личные и партийные счеты… Поэтому судовой комитет корабля “Георгий Победоносец” полагает: 1) всем кораблям и частям Черноморского флота и севастопольского гарнизона присоединиться к нам; 2) отправить телеграмму Временному Правительству и Совету Рабочих и Солдатских депутатов с просьбой принять, не медля, меры для организации порядка, поднятия дисциплины и обуздания лиц, подобных Ленину, агитирующих против Временного Правительства и требующих сепаратного мира; 3) просить севастопольский военно-исполнительный комитет, совет депутатов армии и флота [и] рабочих о прекращении вредной деятельности лиц, проповедующих сепаратный мир, и 4) послать представителей в Петроград, в Балтийский флот и на фронт с призывом сплотиться для отражения коварного и грозного врага и для всемерной поддержки союзников в борьбе с Германией».
Голос из Севастополя прозвучал достаточно громко, и эхо его прокатилось по всей стране. Заволновались балтийские «братишки», уязвленные обвинениями в трусости и потворстве изменникам, и 4 мая принимается постановление команды линейного корабля с тем же – уже ставшим символическим! – названием «Севастополь», через две с половиной недели единогласно подхваченное «общим собранием команд судов морских сил Рижского залива»: «Единственная сила, могущая спасти страну и вывести ее на светлый путь, есть сознание ответственности каждого из нас без исключения за каждое слово и за каждое действие»; «просить Петроградский Совет солдатских и рабочих депутатов обратиться с более ясным и категорическим воззванием к армии для прекращения братания»; «считать врагами родины и свободы тех, кто кричит: “долой войну во что бы то ни стало” и “долой правительство”, и их лозунги [ – ] провокационными»; «очистить родину от шпионов и провокаторов»; «чтобы предотвратить гражданскую войну, не допустить формирования “Красной гвардии”, так как существование ее выражало бы недоверие к революционной армии и флоту», и проч. На поддержку и воодушевление этих здоровых сил, на борьбу с пораженчеством и политическим экстремизмом и направил адмирал Колчак свою «Черноморскую делегацию».
Генерал Верховский определяет ее численность в «26 офицеров и 171 матросов и солдат», более точный же подсчет дает 28 офицеров, 14 кондукторов, 78 матросов, 41 солдата, 23 рабочих и 6 делегатов от Совдепа (в середине мая к ним добавилось еще сто человек). «Люди, которые едут, – писал Верховский, – полны горячей любви к родине, полны желания смыть тот позор измены, который теперь навис над нами. Они полны решимости идти в атаку с первыми штурмующими линиями, чтобы своим примером зажечь энтузиазм и увлечь малодушных». В то же время полагаться исключительно на порыв и стихийные чувства матросской массы Командующий Черноморским флотом тоже не собирался, – а взгляды его на методы пропаганды до известной степени иллюстрирует история «матроса 2-й статьи Федора Баткина».
«По происхождению – еврей; по партийной принадлежности – соц[иалист]-рев[олюционер]; по ремеслу – агитатор, – писал о Баткине генерал Деникин. – В первые дни революции поступил добровольцем в Черноморский флот, через два, три дня был выбран в комитет, а еще через несколько дней ехал в Петроград в составе так называемой Черноморской делегации. С тех пор в столицах – на всевозможных съездах и собраниях, на фронте – на солдатских митингах раздавались речи Баткина. Направляемый и субсидируемый Ставкой, он сохранял известную свободу в трактовании политических тем и служил добросовестно, проводя идею “оборончества”».
По другим данным, адмирал зачислил Баткина во флот чуть ли не в день формирования Черноморской делегации, что представляет роль «матроса» еще менее самостоятельной. Впрочем, и здесь все не так прямолинейно и просто. Партийный агитатор, конечно, был агентом Колчака, однако Александр Васильевич выбрал на роль своего агента человека, обладавшего не только агитаторскими способностями.
С молодых лет увлекшись социалистическими идеями и революционной работой, будущий матрос еще до начала Великой войны был вынужден эмигрировать. В 1914 году он учился в Льежском политехническом университете, но после нападения Германии на нейтральную Бельгию не усидел на месте и поступил добровольцем в бельгийскую армию. Видеть ли в этом патриотическое «оборончество», желание личной причастности к борьбе против державы, враждебной России, или попросту авантюризм, – но в любом случае боевые ранения, после которых Баткина демобилизовали, для Колчака должны были безусловно свидетельствовать в его пользу и уж по крайней мере никак не вязались с укоренившимся стереотипом «ряженого матроса»: «… нашли присяжного поверенного, одели в клеш и возят: смотрите, как у нас матросики красно говорят, какие они ре-во-лю-цион-ные!» Точно так же и в 1917 году Баткин не ограничился безопасными тыловыми митингами в Москве и Петрограде, отправился на фронт и был награжден Георгиевским крестом IV-й степени «за то, что своим присутствием внес подъем духа, вступив в ряды гренадер, и в тяжелый момент обходил окопы под сильным артиллерийским, пулеметным и ружейным огнем, воодушевляя солдат 13-го [37]Лейб-Гренадерского Эриванского полка». И все это характеризует не только Баткина как агента Колчака, но и Колчака, даже для пропагандистских задач выбравшего именно такого агента.
О командировках на фронт членов Черноморской делегации пишет и Лукин, по своему обыкновению быстро впадая в патетику: «Появление в окопах неведомых и невиданных доселе солдатами фронта людей в синих воротниках и георгиевских лентах на фуражках произвело ошеломляющее впечатление. Забытое имя – Россия [38]понеслось по окопам». Впрочем, тут же автор вынужден сделать печальное дополнение: «Потеря этих людей оказалась гибельной для Черноморского флота. Лишенный своего лучшего кадра, он уже не мог противостоять нахлынувшим на него демагогам и покатился в бездну». К аналогичному выводу приходит и адмирал Смирнов: «… Уход их из Черноморского флота ухудшил положение во флоте, так как подняли голову темные, разрушительные силы».
Отсюда как будто напрашивается вывод, что адмирал Колчак отправкой делегации не только не решил поставленной задачи (патриотический подъем имел характер всего лишь кратковременной эйфории), но и, ослабив флот, разрушил своеобразный иммунитет, что привело к роковым последствиям. В то же время говорить о возможности сохранения в лице Черноморского флота какого-то островка порядка и дисциплины посреди взбаламученной революционной стихии, конечно, тоже нельзя – его рано или поздно все равно захлестнули бы те же волны, что уже бушевали в Кронштадте и Петрограде. Колчак сделал крупную и рискованную ставку, но иных развернувшаяся игра уже не принимала.
Невозможно сегодня сказать, смогли бы (и как долго) солдаты, матросы, офицеры Черноморской делегации противостоять экстремистской и пораженческой пропаганде, останься они в Севастополе, где антигосударственные лозунги становились все агрессивнее. И вскоре помимо отмеченных генералом Верховским сожалений, «что революция здесь прошла “неправильно”, не то что у балтийцев. Без убийств офицеров какая же революция?» – сожалений пока еще отвлеченных, не подталкивавших к конкретным действиям, – случилось нечто, на первый взгляд парадоксальное: «… Команда миноносца “Жаркий” выбросила своего блестящего, доблестного командира»… «за то, что он слишком храбр». Как же это могло случиться?
«Командой миноносца “Жаркий”, – рассказывает о тех же событиях Колчак, – было предъявлено требование, сопровождавшееся отказом выйти в море, сменить командира [старшего лейтенанта] Веселаго, с мотивом, что он слишком смел и рискует судном… Кончилось дело тем, что сам Весел[аго] заявил, что он не может более оставаться командиром, и просил его сместить, а я его просьбе уступил…» И вряд ли Александр Васильевич, с его «любовью к войне», мог представить себе что-либо более страшное. Во флоте – в его флоте! – торжествовала позорная трусость, и не было средств с нею бороться. Должно быть, подобные случаи сильнее прочих подталкивали его к тяжелому решению, которое было принято в связи с прискорбным, но все же не столь вопиющим фактом.
«Центральный комитет Совета депутатов армии, флота и рабочих в Севастополе, – телеграфировал адмирал Временному Правительству 12 мая, – за последнее время своей деятельностью сделал невозможным командование флотом…
Сегодня Центральный комитет потребовал от помощника Главного командира [Севастопольского] порта [генерала] Петрова исполнения не подтвержденных мною постановлений комитета и, получив от него отказ в исполнении таковых, арестовал его, несмотря на мое требование не делать этого. Считая, что этим поступком и рядом предшествовавших постановлений Центральный комитет вступил на путь не поддержания дисциплины и порядка во флоте, а разложения флота, при котором власть командования совершенно дискредитирована, причем я лишен возможности осуществлять управление флотом, прошу заменить меня другим лицом для командования флотом».
Улаживать конфликт взялся сам новый военный и морской министр Керенский, объезжавший фронт и прифронтовые военные округа. Побывав в Одессе, он направился в Севастополь, где приступил к деятельности, снискавшей ему титул «главноуговаривающего». Уговаривать пришлось обе стороны – и «революционную демократию», и Командующего флотом: «В Севастополе Керенский объезжал суда, говорил речи, но впечатления на команды сколько-нибудь серьезного, несмотря на хороший прием его командами, он не произвел, – рассказывает Колчак. – Однако сам он после этого говорил мне, что все должно уладиться, так как команды дают ему обещания выполнять боевую работу, и опять просил меня остаться во флоте. Я согласился. После отъезда Керенского ничего не изменилось, а скоро начались уже серьезные события».
События были связаны с появлением 24 мая в Севастополе делегации балтийцев, представлявшей наиболее большевизированную часть матросской массы. Их речи, хоть и не сразу, начинали оказывать влияние на толпу, в революционные эпохи почти всегда взбудораженную и наэлектризованную. Перед лицом угрозы экстремизма на какое-то время одумался даже севастопольский комитет, склонный теперь скорее принимать сторону Колчака. А адмирал 4 июня телеграфировал в Петроград Керенскому:
«Не имевшая сначала успеха агитация большевиков, прибывших в Севастополь с депутацией балтийских матросов, в течение последних дней получила сильное распространение…
Прошу Вашего содействия [в том, чтобы] срочно направить в Севастополь выехавшие в Москву депутации от Волынского полка, партии “Единство”, беженцев из плена и других государственных социалистических партий».
Может показаться, что Командующий поступил нелогично, приглашая на Черное море петроградских «оборонцев» вместо того, чтобы вернуть свою делегацию, которой после пребывания на фронте, наверное, нашлось бы что сказать тыловым ораторам. Однако на самом деле Александр Васильевич, осознанно или неосознанно, пытался использовать очень важный психологический фактор, характерный для смутных времен: центр сопротивления не должен ощущать себя одиноким, противопоставленным остальной стране, поскольку такое ощущение действует обескураживающе и лишает воли к борьбе. Столичные союзники и должны были оказать недостающую моральную поддержку. Аналогичным образом будет рассуждать полгода спустя генерал А.М.Каледин, организуя сопротивление на Дону и прося у кубанского казачества хотя бы символической помощи: «Необходимо нашим казакам показать, что Кубань с нами… Необходимо получить для Ростова хотя бы два только пластунских батальона». Каледин не дождался помощи; не успела она и в Севастополь, предотвратить катастрофическое развитие событий, пережить которое Александру Васильевичу, должно быть, было бы намного труднее, не получи он другой помощи – уже неожиданной для него, но от этого едва ли не более ценной.
Известия о намерении адмирала оставить командование Черноморским флотом и о вызвавшей это решение ненормальной ситуации распространились довольно быстро, и 17 мая Анна Васильевна Тимирева написала ему взволнованное письмо, забыв о произошедшей размолвке и беспокоясь лишь о том, как перенесет Колчак новые удары судьбы. «… Вы сами знаете, как бесконечно дороги Вы мне, как важно для меня все, что касается и происходит с Вами, как я жду, чем все разрешится. В конце концов, я знаю, что Вы сделаете то, что будет нужно и можно, а какие бы перемены ни происходили в Вашей жизни, что бы ни случилось с Вами, – для меня Вы все тот же, что всегда, лучший, единственный и любимый друг. Если Вы и уйдете из Черного моря, то я глубоко верю, что Вы найдете себе дело, быть может, большее, чем там», – писала она, и письмо пришло как раз вовремя. Получив его 29 мая, Колчак на следующий день с облегчением и радостью пишет в ответ: «… Я чувствую себя точно после тяжкой болезни – она еще не прошла, мгновенно такие вещи не проходят, но мне не так больно, и ощущение страшной усталости сменяет теперь все то, что я пережил за последние пять недель». Оба, как бы по молчаливому уговору, признали петроградское взаимное непонимание чем-то вроде недоразумения, и это, должно быть, было наилучшим выходом; наилучшим, ибо неизвестно, как бы вынес адмирал Колчак с его пятинедельной тяжестью на душе тот позор для Черноморского флота, который обрушился на него 6–7 июня.
Уже в предшествующие дни митинги в Севастополе – неотъемлемый признак революции – становились все агрессивнее. «… Какие-то неизвестные[,] для меня посторонние люди выступали с речами против войны и за ее прекращение, как выгодной только определенному классу, – рассказывает Александр Васильевич. – Затронут был и я – выдвинуто было и обвинение меня в том, что я – аграрий (земельный собственник. – А.К.). Я взял слово и опровергал это обвинение, указывая на то, что никакого недвижимого имущества у меня нет, а вся движимость погибла в Либаве [39], что у меня ничего, кроме того, что находится в каюте, нет». Конкретные обвинения в адрес конкретных лиц вообще нередко оказывались слишком легко опровергаемыми, но самое страшное заключалось в том, что как ораторам, так и внимавшей им толпе были вовсе не нужны подлинные факты – для принятия решений, в том числе самых радикальных, вполне хватало чего-то голословного, но звучного и хлесткого.
«Уполномоченные митинга обвиняют офицеров в том, что они втайне мечтают о возврате к старому», – излагали вывод ночного сборища, состоявшегося 6 июня и насчитывавшего несколько тысяч человек, «Известия» севастопольского Совдепа. Зачинщики требовали отстранения адмирала Колчака и его начальника штаба (Смирнова, принявшего эту должность 3 апреля) и поголовного разоружения офицеров. На следующий день разоружение началось.
Последний приказ адмирала (ибо занимать должность Командующего таким флотом было уже выше его сил) звучал строго и лаконично: «Считаю постановление делегатского собрания об отобрании оружия у офицеров позорящим команду, офицеров, флот и меня. Считаю, что ни я один, ни офицеры ничем не вызвали подозрений в своей искренности и существовании тех или иных интересов помимо интересов русской военной силы. Призываю офицеров, во избежание возможных эксцессов, добровольно подчиниться требованиям команд и отдать им все оружие. Отдаю и я свою георгиевскую саблю, заслуженную мною при обороне Порт-Артура. В нанесении мне и офицерам оскорбления не считаю возможным винить вверенный мне Черноморский флот, ибо знаю, что безумное поведение навеяно заезжими агитаторами. Оставаться на посту командующего флотом считаю вредным и с полным спокойствием ожидаю решения правительства». Приказ офицерам подчиниться желанию мятежной толпы был вызван тем разобщенным положением, в котором находился командный состав: «… Никакой опасности офицеры собой не представляют хотя бы уже потому, что они малочисленны и разбросаны кучками по судам», – пытался Колчак образумить матросов (успеха эти попытки, конечно, не возымели). Не было ни плацдарма для сопротивления, ни, у большинства офицеров, даже моральной готовности к нему; неизвестно даже, была ли в этот момент такая готовность у самого Командующего. В первые месяцы революции еще существовала надежда, что Временное Правительство способно стать настоящим правительством, а «революционная демократия» сумеет сохранить хотя бы относительное здравомыслие. Но теперь эти надежды были разбиты, и у многих – уже навсегда.
Процитированный приказ Колчака проливает дополнительный свет и на поступок, который в биографии Александра Васильевича стал одним из самых известных. «Судовой комитет флагманского корабля явился к Адмиралу Колчаку в каюту с требованием выдать его оружие, – рассказывает Смирнов о событиях на „Георгии Победоносце“. – Адмирал просто прогнал их вон. Затем он приказал поставить команду корабля во фронт и произнес речь, в которой указал на гибельные для родины поступки матросов, разъяснил оскорбительность для офицеров отобрания от них оружия… После этого он выбросил саблю в море». Не предполагая в Александре Васильевиче двуличия, следует допустить, что его намерение сдать оружие, декларированное в приказе, было решением хотя и тяжелым, но вполне определенным, – и не позерство, не расчет на дешевый театральный эффект, а живое чувство подтолкнуло адмирала к гордому и красивому, очевидно, совершенно спонтанному поступку.
Осознание невозможности отдать Георгиевскую саблю должно было придти в те минуты, когда Колчак – в последний раз! – в своей каюте взял в руки золотое оружие. Позже он будет в одном из писем рассказывать о японском «культе холодной стали, символизирующей душу воина», и, быть может, что-то подобное почувствовал адмирал и в этот момент. Дальнейшее было быстрым, решительным и импульсивным. «… А разве не величествен был жест Колчака, когда он выбросил в море свое георгиевское оружие, которое взбунтовавшаяся матросня хотела у него отобрать. “Не от вас я его получил, не вам и отдам”, – сказал адмирал, не думая, что за этим жестом мог легко наступить и его черед быть выброшенным за борт», – писал даже современник, довольно неприязненно относившийся к Александру Васильевичу, и… кажется, ошибся в одном: Смирнов, приводя по памяти слова Колчака, обращенные к матросам, – «он им своего оружия не отдаст, и они его не получат ни с живого, ни с мертвого», – заставляет думать, что Командующий достаточно хорошо представлял себе возможность немедленного и рокового исхода.
Матросы, однако, к такому все-таки еще не были готовы, и на палубу «Георгия Победоносца» не пролилась кровь Георгиевского кавалера Колчака. Но и командование для него было уже окончено – и, приказав своему преемнику (адмиралу В.К.Лукину, более устраивавшему матросов) вступить в исполнение обязанностей, он съехал на берег в ожидании дальнейших событий. Ожидание, очевидно, было крайне тягостным: трагическая судьба адмирала Непенина, арестованного бунтовщиками и убитого при конвоировании по городу без намека на какое-либо разбирательство, была еще свежа в памяти…
«В этот же вечер я поехал с судна к себе на городскую квартиру, – рассказывает Колчак. – Туда вечером явились двое уполномоченных от исполнительного комитета Совета для осмотра квартиры и изъятия секретных бумаг и документов, которые в квартире у меня не находились, а были все на судне. Они осмотрели мой кабинет и удалились. В этот же вечер один из офицеров сообщил мне, что состоялось постановление о моем аресте. Не желая подвергаться аресту при жене и детях [40], я вернулся обратно на корабль (то есть в самую гущу взбудораженной матросской толпы! – А.К.), где и остался ночевать. Часа в три ночи получилась телеграмма, помнится от Керенского, направленная в копиях в Совет и другие места, очень резко составленная, с требованием возвращения офицерам оружия и прекращения творящихся безобразий… мне же давалось приказание временно передать командование старшему, а самому прибыть в Петроград для доклада».
Керенский поспешил занять позицию сурового, решительного, бескомпромиссного и, главное, нелицеприятного государственного деятеля (из Петрограда это было так легко!). В печати сообщалось, что он потребовал принятия мер до «ареста зачинщиков» включительно, – однако не преминул продемонстрировать «сильную руку» (если бы сильная рука действительно нашлась в те дни, судьба России могла бы пойти совсем по другому пути) и… адмиралу Колчаку. Смирнов вспоминает, что телеграмма из столицы была составлена в выражениях оскорбительных или по крайней мере воспринята именно так и им, и бывшим Командующим: «Вице-Адмиралу Колчаку и Капитану 1 ранга Смирнову, допустившим явный бунт в Черноморском флоте, немедленно прибыть в Петроград для доклада Временному Правительству», – и здесь важна не текстуальная точность (мемуарист сам оговаривается, что цитирует по памяти), а именно восприятие, уже, кажется, определившее дальнейшее отношение Александра Васильевича к Временному Правительству и лично к Керенскому, который через месяц (8 июля) возглавит кабинет министров.
Можно возразить, что Керенский просто назвал вещи своими именами: если на флоте разразился мятеж, значит, Командующий флотом его допустил. Можно и настаивать – как это подчас делается, – что Колчак вообще «бросил» свой пост в военное время, чего как флотоводец делать не должен был. Однако военный министр имел бы моральное право упрекать (ибо формулировка «допустили бунт» безусловно является упреком), если бы сам он или правительство в целом до этого проявили бы твердую волю в поддержании порядка в стране, не вносили бы дезорганизацию в военную среду, не уповали бы исключительно на ораторское красноречие как замену дисциплинарного устава… Что же касается допустимости ухода Колчака – прежде всего не следует отказывать военному в праве испытывать какие-то человеческие чувства (в Императорской Армии и Флоте это право молчаливо признавалось) и следовать голосу чести, если честь его была задета и оскорблена. А кроме того, передав должность «из рук в руки», адмирал до официальной смены оставался в Севастополе, и нужно ли сомневаться в том, что в случае появления, скажем, «Гебена» или «Бреслау» у крымских берегов Колчак не пребывал бы в бездействии и не вмешался бы, даже если бы его никто не позвал?
Кстати, появление такое не заставило себя долго ждать: вечером 7 июня адмирал Колчак – навсегда! – покинул Севастополь, выехав в Петроград, а 12-го, после того как немцы протралили минные заграждения у Босфора, «Бреслау» вышел в Черное море и совершил налет на Феодосию. Смог бы Колчак или нет воспрепятствовать этому – вопрос спорный (учитывая состояние, в котором находился флот); но бесспорно, что без Колчака воспрепятствовать оказалось некому…
Краткий «петроградский» период биографии адмирала часто сводят лишь к принятию предложения о командировке в Соединенные Штаты Америки, упирая в основном на слово «кондотьер», неоднократно употребленное Александром Васильевичем в черновиках писем применительно к себе самому. Первое знакомство русского флотоводца с американским адмиралом Дж. Гленноном, возглавлявшим военно-морскую миссию, которая прибыла в Россию в связи со вступлением США в Мировую войну, действительно должно было состояться как раз по дороге из Севастополя в столицу; Гленнон приезжал на Черное море «для изучения постановки минного дела и борьбы с подводными лодками», но угодил как раз к конфликту матросов с офицерами, так что его миссия, «ознакомившись с положением дел, немедленно уехала». Сложно, однако, сказать, насколько Александр Васильевич в те дни был расположен к общению с американцами, а наиболее откровенный и серьезный разговор с ними он сам определенно относил к 17 июня. Из недели, прошедшей до этого разговора с момента приезда Колчака в Петроград, нам известно лишь о его докладе Временному Правительству, а из последующих сорока дней – в сущности, и того меньше. А между тем эти дни представляются весьма важными как для дальнейшей кристаллизации позиции адмирала, так и с точки зрения неиспользованных – но совсем не по его вине! – возможностей.
Решительный тон телеграммы Керенского если и мог кого-нибудь смутить, то уж, конечно, не Колчака, и на заседании Временного Правительства бывший Командующий Черноморским флотом отнюдь не выглядел оправдывающимся. «… Говорил резко, – вспоминает Александр Васильевич, – заявляя, что деятельность правительства сама способствует разложению флота и что проще было бы распустить команды, что виной всего является политика правительства, которая ведет к подрыву авторитета командования и не направлена к борьбе с той провокационной агитацией, которая ведется под прикрытием свободы слова и собраний. Я был выслушан при гробовом молчании, затем меня благодарили за доклад и отпустили. Никакого обсуждения доклада в моем присутствии не было». На Черное море направили комиссию под председательством адвоката-социалиста А.С.Зарудного (товарища министра юстиции) и на этом успокоились; комиссия вернется в столицу в конце июня с выводом, «что сущность севастопольской истории в сравнении с делом великого исторического переворота ничего не стоит» (иронический пересказ Колчака), и с призывом к адмиралу проявить «героическое самопожертвование» и вернуться во флот, где, как становилось ясно, никто и ничего менять не собирался. Колчак ответил отказом.
К этому времени он уже «имел совершенно секретный и весьма важный разговор» с сенатором Э.Рутом, возглавлявшим специальную американскую миссию в России, и адмиралом Гленноном, руководившим, как мы знаем, миссией военно-морской. Сообщив о подготовке новой операции по захвату Босфора и Дарданелл, американцы, в сущности, предложили оставшемуся не у дел Колчаку, которого знали и ценили как выдающегося специалиста, поступить в их флот. С этим и связано пресловутое словечко «кондотьер», снова и снова с болезненной настойчивостью повторяемое адмиралом на радость его критикам и хулителям.
«Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру, предложившему чужой стране свой военный опыт, знания и, в случае надобности, голову и жизнь в придачу»; «мне нет места на родине, которой я служил почти 25 лет, и вот, дойдя до предела, который мне могла дать служба, я нахожусь теперь в положении кондотьера и предлагаю свои военные знания, опыт и способности чужому флоту»; «я отдаю отчет в своем положении – всякий военный, отдающий другому государству все, до своей жизни включительно (а в этом и есть сущность военной службы), является кондотьером с весьма сомнительным [отражением] на идейную или материальную сущность этой профессии», – читаем мы в черновиках его писем. Он как будто специально растравляет душевную рану, терзая себя миражем взятия Проливов: «… Моя мечта рухнула на месте работы и моего флота, но она переносится на другой флот, на другой, чуждый для меня народ… Моя родина оказалась несостоятельной осуществить эту мечту… Быть может, лучи высшего счастья, доступного на земле, – счастья военного успеха и удачи, – осветят чужой флаг, который будет тогда для меня таким же близким и родным, как тот, который теперь уже стал для меня воспоминанием». Адмирал усиливает, даже, пожалуй, утрирует «внепатриотическую» идею военного успеха ради самого успеха, как будто – уязвленный и оскорбленный – намеренно усугубляя внутренний надлом в своей гордой и сильной душе…
Но почему мы не считаем возможным принять слова Александра Васильевича буквально и согласиться с ними, признав, что он просто называет вещи своими именами, даже если имена эти и звучат не слишком благородно? Дело тут не в отношении к Колчаку и не в стремлении что-то приукрасить или подретушировать в его биографии: версии о «кондотьере» противоречат вполне объективные свидетельства, и свидетелем выступает никто иной, как адмирал Колчак.
Начнем с самого начала: кондотьер – тот, кто нанимается на чужую службу, переходит в войска иного государства или правителя. Именно об этом, как известно со слов Александра Васильевича, говорили с ним Рут и Гленнон. Однако «он счел это неудобным», после чего ему предложили «быть инструктором флота». И согласился он, как мы знаем из собственноручно написанного им документа (причем ближайшего по времени к «весьма важному разговору с американцами»), не только не из каких-либо корыстных или честолюбивых побуждений, но даже и не из «чувства милитаризма» или «служения войне».
Эта цитата хорошо известна, но обычно ее обрывают, не доводя до конца: «Я хотел вести свой флот по пути славы и чести, – записывает Колчак между 18 и 24 июня, – я хотел дать родине вооруженную силу, как я ее понимаю, для решения тех задач, которые так или иначе рано или поздно будут решены, но бессильное и глупое правительство и обезумевший – дикий – неспособный выйти из психологии рабов народ этого не захотели. Мне нет места здесь – во время великой войны, и я хочу служить родине своей так, как я могу, т. е. принимая участие в войне, а не пошлой болтовне, которой все заняты». Принято сосредотачивать внимание на первой фразе, причем отношение к ней практически всегда оказывается неприязненным или прямо враждебным; но все спекуляции должны смолкнуть перед той бурей и смятением чувств, которые владели адмиралом. Здесь нет ни гордыни, ни высокомерия, ни презрения к людям – здесь лишь живая искренняя боль воина, чье многолетнее служение Отечеству оказалось отвергнутым, а чувства долга, преданности и самопожертвования – поруганными… и все-таки, вопреки всему, – воина, не желающего отказаться от этого служения.
Не забудем: Россия вела войну коалиционную, в которой усиление (совершенствование) каждого из союзников усиливает общий лагерь. Вступившие в войну весною 1917 года Соединенные Штаты бросали на чашу весов тысячи жизней своих солдат и офицеров и, как ожидалось, мощь своего флота. В условиях, когда революция ослабляла Россию с каждым днем, а армия и флот разваливались на глазах, пренебрегать возможностью усилить нового союзника было бы чрезмерной роскошью. И потому вряд ли стоит удивляться, что после ходатайств американцев и согласия Колчака, 27–28 июня министром-председателем Львовым и управляющим морским министерством, социалистом-революционером В.И.Лебедевым, было принято решение о командировке Александра Васильевича во главе военно-морской миссии для передачи американскому флоту «опыта нашей морской войны, в частности минной войны и борьбы с подводными лодками». Можно (и нужно!) посетовать, что для подобного инструктажа покидал Россию такой адмирал, как Колчак… но это уже было, видимо, неизбежным следствием того пути, по которому пошла революция, и того страха контрреволюции, который уже связывался с именем Колчака.
Мы помним рассказ о том, что еще в первые дни после переворота Командующий Черноморским флотом планировал – в сущности, контрреволюционную! – военную демонстрацию. Тогда Колчак чувствовал за собою силу флота и формирующейся дивизии; теперь эта сила развеялась, как дым, оставив лишь боль и горечь в душе. «Его едва можно было узнать… – пишет Н.В.Савич, помнивший Колчака по выступлениям в думской комиссии и вновь встретившийся с ним в столице. – Все, чем он жил, над чем он работал, что так любил, так старательно создавал, все разом рухнуло, обратилось в прах и разложение». Из воспоминаний не вполне понятно, относится ли этот портрет адмирала к его первому после революции (апрельскому) или второму (июльскому) приезду в Петроград, – но если даже речь и идет об апреле, ясно, что летом состояние Александра Васильевича должно было неизмеримо ухудшиться. Однако не только боль и горечь владели Колчаком, но и гнев, охватывавший при мысли о национальном позоре и разложении русской военной силы. И еще усугублять его должен был разразившийся в Петрограде бунт.
3–4 июля столицу заполонили вооруженные большевизированные толпы. В этом всплеске смуты, должно быть, слишком сильной была неорганизованная, анархическая составляющая, на что упирали впоследствии большевики, стремясь отречься от участия в «июльских днях»; однако, коль скоро «события», действительно угрожавшие перерасти в открытый мятеж, уже начались, левоэкстремистское крыло революционеров постаралось ими воспользоваться, и один из его вождей, журналист Л.Д.Бронштейн (он же «Троцкий»), писал впоследствии, что на второй день «демонстрация развернулась еще шире, и уже с участием нашей партии».
Правда, Временное Правительство в кои-то веки проявило твердость… или, вернее, не проявило твердость само, а позволило проявить ее командованию Петроградского военного округа. Вооруженные демонстрации, уже открывавшие стрельбу по правительственным войскам, были разогнаны вооруженною же рукою, а на руководство большевицкой партии обрушились репрессии (правда, не очень тяжелые и не доведенные до конца). Сложно сказать, с надеждою или горечью смотрел на все происходившее обреченный на бездействие адмирал Колчак… и несомненно, что в хаосе событий он и не подозревал о появлении на петроградской сцене – и быть может, совсем рядом! – человека, которому суждено будет сыграть в его судьбе немалую роль.
Двадцатисемилетний есаул Забайкальского казачьего войска Григорий Михайлович Семенов приехал в столицу с проектом формирования из забайкальских бурят и монголов добровольческих национальных частей для поддержки разваливавшегося фронта. В Петрограде ему представилось немало возможностей познакомиться не только с революционной толпой, но и с теми, кто имел непосредственное отношение к новой власти. Посещения петроградского Совдепа заставили Семенова сделать вывод, что «это был верховный революционный орган, заполненный дезертирами с фронта и агентами германской разведки»; присматриваясь к обстановке, оценивая ее и принимая решения с кавалерийской быстротой, он уже вскоре, помимо обсуждения проектов бурят-монгольских формирований, разработал и не менее насущный с его точки зрения план.
«… Ротой юнкеров занять здание Таврического дворца, арестовать весь “совдеп” и немедленно судить всех его членов военно-полевым судом, как агентов вражеской страны… Приговор суда необходимо привести в исполнение тут же на месте, – развивает Семенов свою мысль, отнюдь не оставляя сомнений, каким должен был быть ожидаемый приговор, – чтобы не дать опомниться революционному гарнизону столицы и поставить его перед совершившимся фактом уничтожения совдепа». Помимо потенциального противника, поставить перед фактом планировалось и потенциального союзника – переворот мыслился в пользу Верховного Главнокомандующего генерала А.А.Брусилова (Алексеев был отстранен от должности Временным Правительством), к которому следовало немедленно по ликвидации «верховного революционного органа» обратиться с предложением диктаторских полномочий, чтобы генералу пришлось «по долгу Верховного Главнокомандующего или принять его (предложение. – А.К.), или расписаться в собственной несостоятельности». В конечном счете, по мнению есаула, именно неудачная кандидатура диктатора и провалила всю затею, поскольку вопреки семеновским планам Брусилова известили о перевороте заранее, а тот не решился на волевые действия.
Но почему же вообще заговорщики, серьезные или несерьезные, стояли перед вопросом о кандидатуре будущего диктатора, если устранение дезорганизующей силы в лице Совдепа, казалось бы, должно было тем самым автоматически укрепить позиции уже реально существующего Временного Правительства? Ответ дать, кажется, возможно, несмотря на некоторую путаницу, окружающую обычно семеновский проект.
Враги Семенова, да и он сам впоследствии подчеркивали, что главной целью планировавшегося есаулом переворота была ликвидация главы большевиков – бывшего адвоката В.И.Ульянова (он же «Ленин»). Однако после стрельбы на петроградских улицах, когда даже Временное Правительство, казалось, поняло всю опасность радикальных революционных течений, был выписан ордер на арест Ленина, и, таким образом, его задержание в июле 1917 года было бы само по себе не переворотом и не выступлением против «Петросовета», а выполнением официального постановления законных органов юстиции. Очевидно также, что в период кратковременного пребывания Семенова в Петрограде вождь экстремистов не мог иметь никакого отношения к легальному и лояльному Совдепу: ведь лидеры Петросовета отнюдь не желали верховной государственной власти и неизбежно связанной с нею ответственности. Советские структуры в тот момент вряд ли были слишком серьезными «нарушителями спокойствия» и даже представляли собою силу, если угодно, государственническую (конечно, лишь в том смысле, в каком вообще можно было говорить о государственности в стремительно разваливающейся России). Поэтому удар по Петросовету в середине июля 1917 года был бы фактически ударом по Временному Правительству.
Понимал ли это есаул Семенов? Похоже, что да. В написанных двадцать лет спустя мемуарах он откровенно расставит точки над i, говоря о намерении, «если потребуется, арестовать Временное правительство». В значительной степени именно поэтому замыслы переворота ни во что не вылились, а неплохо владевший собою и скрытный есаул покинул Петроград в конце второй декады июля, отправившись в родное Забайкалье. Разочаровавшись в Брусилове, энергичный и предприимчивый Семенов все же вряд ли разочаровался в самой идее военной диктатуры и, похоже, уже тогда задумывался о кандидатуре Колчака (тем более, что в столице есаул останавливался у своего знакомого – лейтенанта флота В.В.Ульриха, и в их разговорах наверняка не раз звучало имя прославленного адмирала).
Прежде чем продолжить рассказ, остановимся, чтобы задуматься: а не стоял ли кто-либо за спиною Семенова, из какой «школы» вышел предприимчивый офицер и руководствовался ли он исключительно собственным патриотизмом, или идея военного переворота отвечала чьему-либо более влиятельному в армии мнению?
Кажется, ответ на этот вопрос существует: более полутора лет одним из начальников Семенова был никто иной, как упоминавшийся уже на этих страницах Крымов. Он мог держать в памяти молодого офицера, отличавшегося личной храбростью, умом, сообразительностью, способностью хранить в тайне свои мысли и чувства, а также, по характеристике его бывшего командира полка барона П.Н.Врангеля, умением «быть весьма популярным среди казаков и офицеров». Да и характер несостоявшегося «семеновского переворота» кажется нам вполне «крымовским», – вспомним весеннее предложение генерала «расчистить Петроград одной дивизией»! В конце 1916 года Семенов переводился на Кавказский фронт, но уже в мае 1917-го вернулся к своему прежнему месту службы… и если Крымов счел есаула заслуживавшим доверия, то при командировке в столицу последний мог узнать много интересного и даже получить определенные инструкции.
Мы помним о том, что генерал был одним из тех, кто в первые недели революции рассматривал вопрос вооруженного противодействия охватывавшей страну смуте; помним и об «офицерской организации» Крымова. Отметим также, что в эти месяцы Крымов приходит к «полному отрицанию возможности достигнуть благоприятных результатов путем сговора с Керенским и его единомышленниками»: «В их искренность и в возможность их “обращения” он совершенно не верил». Позже Деникин сравнит его с мечом, который «хотел разить, утратив веру в целебность напрасных словопрений и исходя из взгляда, что страна подходит к роковому пределу и что поэтому приемлемо всякое, самое рискованное средство…»
Почему на все это стоит обратить внимание? Оговорившись, что даже принадлежность есаула Семенова к крымовской «организации» или «военному центру» остается предположительной, а указаний на какой-либо интерес генерала к личности Колчака нет никаких, нельзя в то же время не отметить: позиция (и даже эмоции!) Крымова весьма напоминает позицию Александра Васильевича после севастопольского краха его надежд и трудов. «В Петрограде, – рассказывает Смирнов, – возник ряд патриотических организаций, которые подготовлялись к подавлению большевистских организаций силой оружия и к устранению из состава правительства “друзей большевиков”. Эти организации пригласили Колчака объединить их деятельность и стать во главе движения. Колчак согласился. Началась работа в этом направлении. Колчак решил остаться в России…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.