Глава одиннадцатая. Изгнание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая. Изгнание

Лавина газетных статей о Григории Распутине привела императора в ярость. Он приказал недавно назначенному министру внутренних дел Макарову принять «решительные меры к обузданию печати».

«Первое ясное проявление неудовольствия Государя на кампанию печати против Распутина проявилось в половине января 1912 года, — вспоминал Коковцов. — Мне приходилось в ту пору постоянно видаться с Макаровым, чтобы уславливаться об организации выборов в Государственную думу… Я застал его в очень угнетенном настроении. Он только что получил очень резкую по тону записку от Государя, положительно требующую от него принятия „решительных мер к обузданию печати“ и запрещение газетам печатать что-либо о Распутине. В этой записке была приложена написанная в еще более резких выражениях записка о том же от 10-го декабря 1910 г. на имя покойного Столыпина, прямо упрекавшая последнего. Макаров буквально не знал, что делать. Я посоветовал ему при первом же всеподданнейшем докладе объяснить Государю всю неисполнимость его требований, всю бесцельность уговоров редакторов не касаться этого печального места и еще большую бесцельность административных взысканий (запрещение розничной продажи и т. п.), только раздражающих печать и все общественное мнение и создающих поводы к разным конфликтам с Правительством и, наконец, полнейшую безнадежность выработки такого законопроекта о печати, о котором мечтали наши крайние правые организации и который должен был облечь Правительство какими-то сверхъестественными полномочиями.

Я предварил его, что Государь уже заговаривал со мною об этом, и я высказал Ему тогда же все эти мысли. Если бы доклад Макарова встретил недружелюбный прием, а тем более резкий отпор, я советовал ему просить об увольнении от должности».

Печать обуздали. Министерство внутренних дел настоятельно посоветовало редакторам российских газет и журналов ничего более о Григории Распутине не печатать. Вдобавок по распоряжению Главного управления по делам печати номера газет со статьей Новоселова были конфискованы, а редакторы «Голоса Москвы» и «Вечернего времени» привлечены к ответственности.

Императорская чета облегченно вздохнула, но не тут-то было. Раскручивался новый виток скандала вокруг Григория Распутина.

Фракция октябристов, возглавляемая Гучковым, тут же внесла в Думе запрос министру внутренних дел. В запросе у министра спрашивали, известно ли ему, что российской прессе запрещено писать о Распутине, известно ли, что в противном случае тиражи газет конфискуются, как это было в Москве, и если известно, то какие меры приняты им к восстановлению порядка — возвращению печати обещанных ей свобод.

Совершенно неожиданно для себя и совершенно не желая того, Григорий Распутин оказался вовлеченным в конфликт с Государственной думой. Он дал телеграмму царям: «Миленькаи папа и мама! Вот бес-то силу берет окаянный. А Дума ему служит: там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы Божьяго помазаннека долой. И Гучков господин их прихвост клевещет, смуту делает. Запросы. Папа, Дума твоя, что хошь, то и делай. Какие там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо. Григорий».

В 1912 году российскому императору было трудно приказывать Думе. Порой — совсем невозможно.

«Неблагополучно в нашем государстве. Опасность грозит нашим народным святыням. Безмолвствуют иерархи, бездействует государственная власть. И тогда патриотический долг прессы и народного представительства — дать исход общественному негодованию», — ораторствовал Гучков.

«Газеты разнесли по всем уголкам России факт запроса Государственной Думы о Распутине, и вокруг его имени стали громоздиться всевозможные легенды и грязные инсинуации, зачастую далеко не соответствующие истине и дискредитирующие Престол… Это был очень неосторожный шаг Государственной Думы; первый раз законодательная палата затронула в своем запросе интимную сторону жизни царской семьи и этим невольно заронила в сердцах некоторых кругов России тень недоверия, неуважения к монарху. Надо удивляться, как Председатель Думы М. В. Родзянко, принадлежа к центру, не учел этого и не принял со своей стороны должных мер, чтобы предотвратить это нежелательное явление», — считал генерал Джунковский.

29 января Николай II поручил председателю Совета министров Коковцову, министру внутренних дел Макарову и обер-прокурору Священного Синода Саблеру принять меры к скорейшему прекращению шумихи, поднятой вокруг Распутина. «Тут впервые я оказался уже открыто пристегнутым к этой печальной истории», — замечает Коковцов.

Бюрократ и чинуша Коковцов любил спокойствие и стабильность. Ни того, ни другого скандал вокруг Распутина не обещал. Скорее — совсем наоборот.

После недолгого совещания триумвират счел единственным выходом из создавшегося положения скорейший отъезд Григория Распутина домой, в Покровское. Не на время, а навсегда.

Решение было принято, оставалось уговорить императора и самого Распутина. К Григорию отправили Даманского, совсем недавно по протекции старца назначенного товарищем (заместителем) обер-прокурора. Тяжкую миссию переговоров с императором возложили на министра двора барона Фредерикса.

«В тот же вечер, около 12-ти часов мы поехали с Макаровым к Фредериксу, — вспоминал Коковцов. — Саблер отказался нас сопровождать, сказавши, что его ждут с нетерпением его друзья, желающие узнать результаты нашего совещания.

С Бароном Фредериксом наша беседа была очень коротка. Этот недалекий, но благородный и безупречно честный человек хорошо понимал всю опасность для Государя Распутинской истории и с полной готовностью склонился действовать в одном с нами направлении. Он обещал говорить с Государем при первом же свидании, и Макаров и я настойчиво просили его сделать это до наших очередных докладов, — Макарова в четверг, а моего в пятницу, так как к его докладу Государь отнесется проще, чем к нашему, будучи уже раздражен, в особенности против Макарова, за его отношение к печатным разоблачениям, и, несомненно, недоволен и мною за то, что я высказал Ему еще ране те же мысли по поводу мер воздействия на печать.

В воскресенье 1-го февраля вечером Бар. Фредерикс сказал мне по телефону по-французски: „Я имел длинный разговор сегодня; очень раздражены и расстроены и совсем не одобряют нашу точку зрения. Жду Вас до пятницы“.

Я приехал к нему в среду днем и застал старика в самом мрачном настроении. В довольно бессвязном пересказе передал он мне его беседу, которая ясно указывала на то, что Государь крайне недоволен всем происходящим, винит во всем Государственную Думу и, в частности, Гучкова, обвиняет Макарова в „непростительной слабости“, решительно не допускает какого бы то ни было принуждения Распутина к выезду и выразился даже будто бы так: „Сегодня требуют выезда Распутина, а завтра не понравится кто-либо другой и потребуют, чтобы и он уехал“».

Хитрый Коковцов «пошел в обход» — испросил аудиенции у вдовствующей императрицы. 13 февраля он был принят Марией Федоровной и добился от нее обещания поговорить с сыном и по возможности повлиять на него. Неизвестно, разговаривала ли вдовствующая императрица со своим сыном, и если да, то чем закончился этот разговор, но в мемуарах Родзянко сохранилось воспоминание о встрече с Марией Федоровной, пригласившей к себе Председателя Государственной Думы для того, чтобы сказать ему следующее: «Я слышала, что вы имеете намерение говорить о Распутине Государю. Не делайте этого. К несчастью, он вам не поверит, и к тому же это его сильно огорчит. Он так чист Душой, что во зло не верит».

Родзянко начал утверждать, что дело зашло слишком далеко и что ради сохранения престижа императорской семьи он просто обязан вмешаться, а под конец своей пылкой речи попросил у императрицы благословения.

«Она посмотрела на меня своими добрыми глазами, — вспоминал Родзянко, — и взволнованно сказала, положив свою руку на мою:

— Господь да благословит вас.

Я уже уходил, когда она сделала несколько шагов и сказала:

— Но не делайте ему слишком больно».

Родзянко предостережению императрицы матери не внял, за что и поплатился, лишившись расположения государя. Но об этом — чуть позже.

В день аудиенции у вдовствующей императрицы Коковцов получил письмо от самого Распутина с предложением встретиться и поговорить. После недолгого раздумья Коковцов согласился и вечером 15 февраля встретился с Григорием. Встреча происходила в присутствии зятя Коковцова, сенатора Мамонтова, знакомого с Распутиным.

«Что ж, уезжать мне, что ли? Житья мне больше нет, и чего плетут на меня! — спросил Распутин и, выслушав уговоры Коковцова и Мамонтова, сказал: — Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что царю от меня худо».

Несколько человек, начиная с Матрены Распутиной и заканчивая Анной Вырубовой, утверждают, что Коковцов предлагал Распутину в качестве отступного за отъезд двести тысяч рублей, от которых Григорий наотрез отказался. Сам же Коковцов, оставивший после себя весьма пространные мемуары, ничего не пишет об этом.

О Распутине у Коковцова сложилось откровенно предвзятое впечатление. Другого, впрочем, и не следовало ожидать, ведь каждый видит в первую очередь то, что ему хочется увидеть. «По-моему, Распутин типичный сибирский варнак, бродяга, умный и выдрессировавший себя на известный лад простеца и юродивого и играющий свою роль по заученному рецепту, — писал Коковцов. — По внешности ему недоставало только арестантского армяка и бубнового туза на спине.

По замашкам — это человек, способный на все. В свое кривляние он, конечно, не верит, но выработал себе твердо заученные приемы, которыми обманывает как тех, кто искренно верит всему его чудачеству, так и тех, кто надувает самого своим преклонением перед ним, имея на самом деле в виду только достигнуть через него тех выгод, которые не даются иным путем».

В газетах появилось короткое сообщение о приеме Григория Распутина председателем Совета министров Коковцовым, продолжавшемся два часа.

На следующей неделе Распутин, держа свое слово, отбыл в родное Покровское. На вокзале его провожала Вырубова с сестрой. Дворцовый курьер вручил Распутину роскошный букет белых роз. В интервью корреспонденту «Нового времени» Распутин якобы заявил, что едет в Тобольск за дочерью, которую Николай II намерен воспитать вместе с великими княжнами, и что вскоре он вместе с императорской семьей поедет в Крым. Насчет Крыма старец сказал правду, но то, что его дочь будет воспитываться с дочерями императора, не соответствовало действительности. Не исключено, что журналист попросту кое-что присочинил.

Тем временем во Флорищевой пустыни плел свою паутину неугомонный Илиодор. Сразу же по прибытии он послал телеграмму брату Александру в Царицын, чтобы тот привез ему письма, некогда украденные Илиодором у Распутина. Письма были ему доставлены. Илиодор заботливо сделал с них копии.

8 февраля 1912 года за письмами прибыли посланцы от Бадмаева и Родионова. Подлинники Илиодор отправил Родионову для передачи Гермогену, а копии — Бадмаеву. Он так волновался, что отправил Бадмаеву всего четыре письма из шести, позабыв вложить в конверт копии писем старцу от великих княжон Ольги и Анастасии.

Бадмаев передал одно из посланий: письмо императрицы Распутину — Родзянко и Гучкову для возбуждения страстей в обществе. Те запустили «копии с копии» по рукам.

«Уста праведника источают мудрость, а язык зловредный отсечется» (Сол. 10:31).

Уму непостижимо, сколько людей, занимавших видное положение в обществе и искренне убежденных в собственной порядочности, занималось перлюстрацией и использованием в корыстных целях чужих писем! И это творилось в Российской империи начала XX века! Благословенны времена…

Тысячекратно прав был один из современников Распутина, ярый монархист и стойкий консерватор публицист Иван Солоневич, участник Белого движения, который писал: «Во всей распутинской истории самый страшный симптом не в пьянстве. Самый страшный симптом — симптом смерти, это отсутствие общественной совести. Вот температура падает, вот — нет реакции зрачка, вот — нет реакции совести. Совесть есть то, на чем строится государство. Без совести не помогут никакие законы и никакие уставы. Совести не оказалось. Не оказалось элементарнейшего чувства долга, который бы призывал наши верхи хотя бы к защите элементарнейшей семейной чести Государя. Поставим вопрос так. На одну сотую секунды допустим, что распутинская грязь действительно была внесена внутрь Царской Семьи. Даже и в этом случае элементарнейшая обязанность всякого русского человека состояла в следующем — по рецепту ген. Краснова, правда, уже запоздалому, — виселицей, револьвером или просто мордобоем затыкать рот всякой сплетне о Царской Семье.

Я плохо знаю Англию, но я представляю себе: попробуйте вы в любом английском клубе пустить сплетню о королеве, любовнице иностранного шпиона, и самые почтенные джентльмены и лорды снимут с себя сюртуки и смокинги и начнут бить в морду самым примитивным образом, хотя и по правилам самого современного бокса. А наши, черт их дери, монархисты не только не били морду, а сами сладострастно сюсюкали на всех перекрестках: „А вы знаете, Распутин живет и с Царицей, и с Княжнами“. И никто морды не бил. Гвардейские офицеры, которые приносили присягу, которые стояли вплотную у трона, — и те позволяли, чтобы в их присутствии говорились такие вещи».

Забегая вперед, хочется еще раз процитировать Солоневича. «По тхоржевско-холливудскому сценарию выходит так, что и Империю, и Монархию погубил-де пьяный мужик, — писал он в 1939 году. — Распутинская борода, а также и прочие вторичные и первичные признаки таинственного старца заслонили собою и историю России, и преступления правящего слоя, и военный разгром, и тяжкую внутреннюю борьбу, и безлюдье, и бесчестность — все заслонили. Осталась одна пьяная борода, решившая судьбы России. Чем не Холливуд?

Это банально-дурацкое, тхоржевско-холливудское, детективно-сенсационное представление о роли Распутина слишком уж настойчиво и назойливо вдалбливается в сознание всего мира — в том числе и в сознание русской эмиграции. Это представление — насквозь лживо. Для всех виновников гибели Империи и Монархии Распутин — это неоценимая находка. Это козел отпущения, на спину которого можно перевалить свои собственные грехи. Это — щит, под прикрытием которого так просто и так легко болтать о болезненности Императрицы и о слабоволии Императора: сами-де виноваты, зачем были болезненными, зачем были слабовольными».

О самом Григории Распутине Иван Солоневич писал с некоторым предубеждением: «Если мы начнем слой за слоем смывать с Распутина его холливудский грим — то под этим гримом обнаружится: пьяный, развратный и необычайно умный мужик. Этот мужик был действительно целителем, и он действительно поддерживал своим гипнозом жизнь Наследника. Разговоры о его влиянии чрезвычайно сильно преувеличены. Основного — сепаратного мира — он так добиться и не смог. Жаль».

Матрена Распутина, слегка путаясь в датах, писала: «В начале декабря или в конце ноября 1910 г. стали распространяться копии писем Александры Федоровны и великих княжон к моему отцу. Они были написаны незадолго до этого. В них (особенно в письме Александры Федоровны) действительно были места, которые при большом желании можно истолковать превратно».

Коковцов вспоминал об одной из своих встреч с министром внутренних дел Макаровым: «Наш разговор перешел затем на распространяемые с ссылкою на Гучкова письма Императрицы и Великих Княжон, и мы оба высказали предположение, что письма апокрифичны и распространяются с явным намерением подорвать престиж Верховной власти и что мы бессильны предпринять какие бы то ни было меры, так как они распространяются не в печатном виде и сама публика наша оказывает им любезный прием, будучи столь падкою на всякую сенсацию… Подлинных писем я тогда не видал и не знал, откуда попали они к Гучкову и каким образом мог он иметь копии с них. Содержание письма Императрицы, в особенности некоторые выражения его, вроде врезавшегося в мою память выражения: „Мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки“, конечно, могли дать повод к самым непозволительным умозаключениям, если воспроизвести их отдельно от всего изложения, но и всякий, кто знал Императрицу, искупившую своею мученическою смертью все ее вольные и невольные прегрешения, если они даже и были, и заплатившую такою страшною ценою за все свои заблуждения, тот хорошо знает, что смысл этих слов был совсем иной. В них сказалась вся Ее любовь к больному сыну, все Ее стремление найти в вере в чудеса последнее средство спасти его жизнь, вся экзальтация и весь религиозный мистицизм этой глубоко несчастной женщины, прошедшей вместе с горячо любимым мужем и нежно любимыми детьми такой поистине страшный крестный путь».

Подлинные письма попали в руки Макарова позже.

Коковцов утверждал, что их передал министру «неизвестный человек», в свою очередь получивший письма от некоей женщины, которой Илиодор отдал письма, опасаясь, что их могут отобрать у него при обыске. На самом деле речь шла о Родионове, человеке, сохранившем остатки благоразумия и порядочности.

Коковцов и Макаров были готовы письма выкупить, а если не получится, «изыскивать всякие иные способы», но, по словам Коковцова, «человек, в руках которого они находились, оказался вполне порядочным и после первых же слов согласился отдать их, понимая всю опасность хранения их, и сказал даже, намекая на бывших друзей Распутина Илиодора и других: „эти люди не задумаются просто задушить меня, если я их не отдам по их требованию“».

«Макаров дал мне прочитать все письма, — писал далее Коковцов. — Их было шесть. Одно сравнительно длинное письмо от Императрицы, совершенно точно воспроизведенное в распространенной Гучковым копии; по одному письму от всех четырех Великих Княжон, вполне безобидного свойства, написанных, видимо, под влиянием напоминаний матери, и почти одинакового свойства. Они содержали в себе главным образом упоминание о том, что они были в церкви и все искали его, не находя его на том месте, где они привыкли его видеть, и — одно письмо, или, вернее, листок чистой почтовой бумаги малого формата с тщательно выведенною буквою А. маленьким Наследником.

Мы стали разбираться с Макаровым, что ему делать с этими письмами. Первое его побуждение было просто спрятать их, чтобы они не попали в чьи-либо руки, но я это решительно отсоветовал ему, говоря, что его могут заподозрить в каких-либо недобрых намерениях. Затем он высказал намерение передать их Государю, против чего я также категорически возразил, говоря, что этим он поставит Государя в крайне щекотливое положение и наживет себе в лице Императрицы непримиримого врага, так как Государь не замедлит сказать ей о получении писем, и Императрица не простит ему этого поступка.

Я советовал Макарову попросить у Императрицы личную аудиенцию непосредственным и притом собственноручным письмом и передать ей письма из рук в руки, сказавши ей совершенно открыто, как попали они к нему.

Макаров обещал последовать моему совету, но поступил как раз наоборот. На следующем же всеподданнейшем своем докладе, имея эти письма под рукою и заметивши, что Государь находится в отличном настроении духа, Макаров рассказал Ему всю историю этих писем и вручил конверт с ними Государю.

По собственному его рассказу, Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк Императрицы, сказал: „Да, это не поддельное письмо“, — а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным ему жестом швырнул туда конверт.

Мне не оставалось ничего другого, как сказать Макарову: „Зачем же вы спрашивали моего совета, чтобы поступить как раз наоборот, теперь ваша отставка обеспечена“. Мои слова сбылись очень скоро».

Камергер и товарищ министра внутренних дел Владимир Гурко считал, что «изъять эти письма из частных рук и тем прекратить возможность превратить их в рыночный товар было несомненной обязанностью царского министра. Но этим, казалось бы, и должна была ограничиться его деятельность в этом отношении. Макарову захотелось, по-видимому, на этом еще и выслужиться: проявить свою преданность царской семье, а также умение охранять ее от всяких неприятностей. Формальный ум Макарова, очевидно, не позволял ему постигнуть, что передача писем государю могла быть и ему и государыне лишь весьма неприятной. Велико должно было быть, следовательно, изумление Макарова, когда в ближайшие дни после этого он безо всякого предупреждения был уволен от должности».

Гурко немного неточен, когда пишет, что Макаров был уволен от должности «в ближайшие дни после этого». Отставка Макарова последовала лишь в декабре 1912 года, тогда как история с письмами была в феврале — марте. Впрочем, вполне возможно, что решение об удалении Макарова с поста министра внутренних дел было принято Николаем II еще во время злополучной аудиенции.

Дочь расстрелянного большевиками вместе с царской семьей придворного лейб-медика Евгения Боткина, Татьяна Боткина (в замужестве — Мельник), писала в своих «Воспоминаниях о Царской Семье и ее жизни до и после революции», впервые изданных в 1921 году в Белграде: «Насколько же рассказы о приближенности Распутина к царской семье были раздуты, можно судить из того, что мой отец, прослуживший при их величествах 10 лет и ежедневно в течение этих 10 лет бывавший во дворце, причем не в парадных комнатах, а как доктор, почти исключительно в детских и спальне их величеств, видел Распутина всего один раз, когда он сидел в классной Алексея Николаевича и держал себя как самый обыкновенный монах или священник. Александра Федоровна считала святым Распутина. В последнем же нет никакого сомнения: об этом говорят письма ее величества и великих княжон к Распутину. В этих письмах, сплошь проникнутых горячей верой и содержащих в себе столько рассуждений на религиозные темы и просьбы молиться за всю царскую семью, никто не мог найти ничего предосудительного. Впоследствии, проезжая через Сибирь, я встретила одну даму, спросившую меня об отношении ее величества к Распутину. Когда я передала ей все вышеизложенное, она рассказала мне следующий случай. Ей пришлось быть однажды в следственной комиссии, помещавшейся в Петрограде в Таврическом дворце. Во время долгого ожидания она слышала разговор, происходивший в соседней комнате. Дело шло о корреспонденции царской семьи. Один из членов следственной комиссии спросил, почему еще не опубликованы письма императрицы и великих княжон.

— Что вы говорите, — сказал другой голос, — вся переписка находится здесь — в моем столе, но если мы ее опубликуем, то народ будет поклоняться им, как святым».

«Я целый месяц собирал сведения; помогали Гучков, Бадмаев, Родионов, Граф Сумароков, у которого был агент, сообщавший сведения из-за границы. Через князя Юсупова же мы знали о том, что происходит во дворце. Бадмаев сообщил о Гермогене и Илиодоре в связи с Распутиным. Родионов дал подлинник письма императрицы Александры Федоровны к Распутину, которое Илиодор вырвал у него во время свалки, когда они со служкой били его в коридоре у Гермогена. Он же показывал и три письма великих княжон: Ольги, Татьяны и Марии», — писал Председатель Государственной думы Родзянко, с удовольствием принявший участие в травле Распутина. Он даже имел разговор с Николаем II, во время которого пытался опорочить Распутина. «Всеподданнейший доклад» Родзянко больше напоминал нотацию. Председатель Государственной думы говорил своему государю: «Ваше Величество, присутствие при дворе в интимной его обстановке человека столь опороченного, развратного и грязного представляет из себя небывалое явление в истории русского царствования. Влияние, которое он оказывает на церковные и государственные дела, внушает немалую тревогу решительно во всех слоях общества. В защиту этого проходимца выставляется весь государственный аппарат, начиная с министров и кончая низшими чинами охранной полиции. Распутин — оружие в руках врагов России, которые через него подкапываются под церковь и монархию. Никакая революционная пропаганда не могла бы сделать того, что делает присутствие Распутина. Всех пугает близость его к царской семье. Это волнует умы».

Вот еще отрывок из мемуаров Родзянко — диалог между ним и Николаем:

«— Все, кто поднимает голос против Распутина, преследуется Синодом. Терпимо ли это, ваше величество? И могут ли православные люди молчать, видя развал Православия? Можно понять всеобщее негодование, когда глаза всех раскрылись и все узнали, что Распутин хлыст.

— Какие у вас доказательства?

— Полиция проследила, что он ходил с женщинами в баню, а ведь это из особенностей их учения.

— Так что ж тут такого? У простолюдинов это принято.

— Нет, ваше величество, это не принято. Может быть, ходят муж с женой, но то, что мы имеем здесь, — это разврат».

Помимо прочего, Родзянко оказался настолько глуп, бестактен и недальновиден, что показал императору письма мнимых «жертв» Распутина и копии писем царицы и дочерей.

По окончании доклада император поблагодарил Родзянко, признав вслух, что тот «поступил как честный человек, как верноподданный», и успокоенный Председатель Думы ушел восвояси.

Спустя несколько дней, Родзянко, явно решивший закрепить успех и упрочить свое положение в глазах императора, вновь обратился к нему с просьбой о приеме, но Николай его не принял, отослав просьбу Коковцову со следующей резолюцией: «Я не желаю принимать Родзянко, тем более что всего на днях он был у меня. Скажите ему об этом. Поведение Думы глубоко возмутительно, особенно отвратительная речь Гучкова по смете Св. Синода. Я буду очень рад, если мое неудовольствие дойдет до этих господ, не все же с ними раскланиваться и только улыбаться».

В речи по смете Священного синода Гучков продолжил свои нападки и «обличения»: «Все вы знаете, какую тяжелую драму переживает Россия; с болью в сердце, с ужасом следим мы за всеми ее перипетиями, а в центре этой драмы загадочная трагикомическая фигура — точно выходец с того света или пережиток темноты веков… Быть может, изувер-сектант, творящий свое темное дело, быть может, проходимец-плут, обделывающий свои темные делишки. Какими путями достиг этот человек этой центральной позиции, захватив такое влияние, перед которым склоняются высшие носители государственной и церковной власти? Вдумайтесь только — кто же хозяйничает на верхах, кто вертит ту ось, кто тащит за собою и смену направлений, и смену лиц, падение одних, возвышение других?

Хочется говорить, хочется кричать, что церковь в опасности и в опасности государство…»

Пылкий Гучков, должно быть, спутал 1912 год с 1812-м, когда государство Российское и впрямь пребывало в опасности. Впрочем, ни Минина, ни Пожарского из Гучкова никогда бы не вышло — мнимый «спаситель отечества» мог только болтать, красуясь на думской трибуне.

Ненависть Родзянко к Григорию Распутину была столь сильной, что Председатель Думы не погнушался выгнать старца из Казанского собора перед торжественным молебном по случаю трехсотлетия дома Романовых.

«Барон Ферзен (барон Василий (Вильям) Ферзен, вице-адмирал, герой Цусимского сражения, был ответственным за порядок во время молебна. — А. Ш.) доложил, что, невзирая на протесты его и его помощника, какой-то человек в крестьянском платье и с крестом на груди встал впереди Государственной Думы и не хочет уходить, — писал в своих мемуарах Родзянко. — Догадавшись, в чем дело, я направился в собор к нашим местам и там действительно застал описанное бароном Ферзеном лицо. Это был — Распутин. Одет он был в великолепную, темно-малинового цвета, шелковую рубашку-косоворотку, в высоких лаковых сапогах, в черных суконных шароварах и такой же черной поддевке. Поверх платья у него был наперсный крест на золотой художественной цепочке. Подойдя к нему вплотную, я внушительным шепотом спросил его:

— Ты зачем здесь?

Он на меня бросил нахальный взгляд и отвечал:

— А тебе какое дело?

— Если ты будешь со мной говорить на „ты“, то я тебя сейчас же за бороду выведу из собора. Разве ты не знаешь, что я председатель Государственной Думы?!

Распутин повернулся ко мне лицом и начал бегать по мне глазами сначала по лицу, потом в области сердца, а потом опять взглянул мне в глаза. Так продолжалось несколько мгновений.

Лично я совершенно не подвержен действию гипноза, испытал это много раз, но здесь я встретил непонятную мне силу огромного действия. Я почувствовал накипающую во мне чисто животную злобу, кровь отхлынула мне к сердцу, и я сознавал, что мало-помалу прихожу в состояние подлинного бешенства.

Я в свою очередь начал прямо смотреть в глаза Распутину и, говоря без каламбуров, чувствовал, что мои глаза вылезают из орбит. Вероятно, у меня оказался довольно страшный вид, потому что Распутин начал как-то ежиться и спрашивал:

— Что вам нужно от меня?

— Чтобы ты сейчас убрался отсюда, гадкий еретик, тебе в этом святом доме нет места.

Распутин нахально отвечал:

— Я приглашен сюда по желанию лиц более высоких, чем вы, — и вытащил при этом пригласительный билет.

— Ты известный обманщик, — возразил я. — Верить твоим словам нельзя. Уходи сейчас вон, тебе здесь не место.

Распутин искоса взглянул на меня, звучно опустился на колени и начал бить земные поклоны. Возмущенный этой дерзостью, я толкнул его в бок и сказал:

— Довольно ломаться. Если ты сейчас не уберешься отсюда, то я своим приставам прикажу тебя вынести на руках.

С глубоким вздохом и со словами „О, Господи, прости его грех“ Распутин тяжело поднялся на ноги и, метнув на меня злобным взглядом, направился к выходу. Я проводил его до западных дверей, где выездной казак подал ему великолепную соболью шубу, усадил его в автомобиль, и Распутин благополучно уехал».

Об этом позорном поступке Родзянко вспоминал без стыда и даже с гордостью. Он, должно быть, считал, что совершил подвиг, изгнав молящегося Распутина из храма Божьего, изгнав, несмотря на то, что у того был пригласительный билет. Родзянко действовал грубо, бесцеремонно, нахраписто, и что же получил в ответ? «О Господи, прости его грех», — вздохнул Распутин и вышел из храма. Миролюбивый старец и тут остался верен себе.

Настал день — и страсти вокруг Распутина и императорской семьи улеглись.

Враги старца добились своего — изгнали его из Петербурга.

Освободилось место единственного друга и советчика при императоре, только вот кто мог его занять?

Завистники ликовали — старца ославили на всю империю, на весь мир, и теперь можно было предать его забвению. Как говорится, «С глаз долой — из сердца вон». Можно было сделать вид, что никакого Григория Распутина никогда не существовало.

Врагам казалось, что Распутина изгнали навсегда.

Но на самом деле Распутин отсутствовал в Петербурге недолго, ведь недаром сказано, что «надежда неблагодарного растает, как зимний иней, и выльется, как негодная вода» (Сол.16:29).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.