1917 год
1917 год
7 Октября.
Ездил в штаб армии на освидетельствование для того, чтобы получить право на причисление к Александровскому Комитету о раненых; последствия двух тяжелых контузий дают себя знать все сильнее и сильнее; надо подумывать о будущем, так как дальше служить уже немыслимо, и вопрос об обеспечении оставшейся жизни делается сейчас страшно серьезным. По дороге, как всегда, масса расхлястанных солдат. При освидетельствовании нашли волосную трещину черепа - воспоминание о той немецкой шестидюймовой бомбе, с которой пришлось познакомиться на позиции первой батареи около фольварка Леоново; признали право причисления к третьему классу о раненых, а временно даже ко второму. Сейчас все мои мечты сводятся к тому, чтобы попасть в члены военного Совета; думаю, что имею на это право и принесу туда очень солидный военный опыт и строевой, и административный, и военного, и мирного времени.
Здесь на фронте я, как и множество нас начальников, совершенно бесполезен, и это-то больше всего меня терзает и расстраивает; работа всегда меня удовлетворяла только тогда, когда приходилось видеть, чувствовать или сознавать, что она приносила полезные результаты, а не была простым толченьем воды в ступе; сейчас же все мы, несчастные уговаривающие разных рангов, продолжающие судорожную работу и пытающееся что-то спасти и что-то предотвратить, напоминаем каких-то фанатиков, которые своими телами хотят остановить сорвавшуюся огромную колесницу, летящую с крутого откоса в глубокую пропасть; мы судорожно цепляемся за что-то, молим о каком-то чуде, но большинство понимает, что спасения уже нет; армия, у которой выбили ее душу дисциплину, давно уже перестала существовать; осталась одна видимость, полная уже внутри такого гноя и разложения, что только одно великое чудо могло бы нас спасти; ну, а чудеса встречаются только в преданиях, да в книжках, а в реальной действительности царят непреложные законы природы; раз нет средства для остановки начавшегося разложения, будь то физическое или нравственное, значит крышка и весь вопрос только в температуре и сырости, которые могут задержать или ускорить разложение; сейчас температура лезет вверх не по дням, а по минутам, и трупные пятна расползаются все гуще и гуще.
В Двинске узнал от одного из офицеров оперативного отдела штаба армии о том, что штаб Главнокомандующего фронтом разрабатывает какой то проект о новом наступлении. Это при теперешнем то настроении наших товарищей, думающих только о безопасности своей шкуры и о том, как бы побольше сорвать с казны и при теперешней непролазной грязи, сделавшей почти невозможным дальнейший подвоз дневного продовольствия, и при современном состоянии лошадей, которые дохнут как мухи. Ведь со всем этим не справиться никакими завываниями советов и комитетов, никакими митингами и резолюциями.
Уже июньское наступление достаточно ярко показало, что по боевой части мы безнадежно больны и что никакие наступления для нас уже немыслимы; немцы с искусством Мефистофеля использовали свое знание современной русской души и при помощи Ленинской компании вспрыснули нам яд, растворивший последние жалкие корочки, в которых еще наружно держалась русская армия; уничтожение дисциплины, проклятый принцип "постольку-поскольку" и пораженческая пропаганда обратила нас в опасные для всякого порядка вооруженные толпы, которые пойдут за тем, кто посулить им побольше вкусного и давно уже вожделеемого, побольше прав и наслаждений при минимуме обязанностей, работы и неприятностей. Тот же, кто только заикнется о бое, с коим связаны такие жупелы, как усиленные работы и возможность страданий, ран и смерти, будет самым ненавистным врагом. Ну а с врагами, несмотря на их положение, уже перестали считаться. Сейчас брошенный на фронт лозунг "долой войну" привлек к себе сердца и симпатии всех шкурятников (а их, с приходом последних укомплектований, у нас стало больше 80%) и сорвал последние удерживающие крепи с тех, у которых шкурятнические побуждения сдерживались когда то дисциплиной, боязнью суда и расстрела, а отчасти старой рутиной повиновения и обрывками втолканного когда-то сознания обязанности защищать родину. Немцы, видимо хорошо знали, какими подпорками внутри держится грандиозное снаружи здание русской военной мощи; они знали, насколько уже подгнили эти подпорки, и какой смертельный удар был нанесен им всеми этими господами Гучковыми и Керенскими, с великой развязностью и самомнением проделавшими над русской армией свои дилетантские эксперименты; немцы нашли зловещее средство повалить все это окончательно и сделать это русскими же руками под руководством подготовленных quasi русских инструкторов; для этого против нас и было пущено то средство, которое оказалось гибельнее всяких цианистых ядовитых газов - пораженческая пропаганда и большевизм.
Я плохо знаю теперешнее состояние Германии, но мне кажется, что немцы должны были быть очень уверены в патриотизме и разуме своего народа и в его иммунитете от выбрасываемой на нашу гибель заразы, когда решались на такое исключительное средство, видимо последнее, что у них оставалось, чтобы вывести из строя своего наиболее опасного по естественным ресурсам врага. Еще в 1905 году юмористический журнал князя Волконского "Плювиум" доказывал, что наиболее распространенной в России партией являлись С. С. (сукины сыны) с девизом "поменьше работы, побольше денег". Теперь этот девиз пущен в самое широкое обращение и перевернул все вверх тормашками, ибо, неперевариваемый и в мирное время, он во время войны, да еще такой, как настоящая, хуже самой смерти. Он нас быстро и бесповоротно слопал, ибо не было у нас против него противоядия: здорового, сердцем и головой рожденного патриотизма, разума и просвещения народных масс и дельных и прозорливых политических вождей; не было и необходимых при такой заразе дезинфекционных и асептических средств: силы и железа власти.
Июньско-июльские опыты главковерха из адвокатов помогли немцам не менее чем Ленин со "товарищи"; шкурников силой погнали на бойню и реально показали всю колючую сторону войны и все ее ужасы; шкурники воочию увидали, что может случиться с их шкурой, если слушаться самого даже наидемократичнейшего и сладкоглаголивого начальства; они поняли, что при таких наступательных неприятностях можно и шкуру продырявить и не получить своей доли в сладких приобретениях российской революции каковых они с большим нетерпением и не меньшей жадностью ожидали.
Товарищ Керенский вообразил, что армии можно поднять на подвиг истерическими визгами и навинчиванием толпы пустопорожними резолюциями; он так привык к словесным победам над слабыми головами русских судей, над настроением публики больших политических процессов путем многоглаголания и сбивания всмятку мозгов у слушающих, что считал, что эти методы применимы и при воздействии на те вооруженные толпы-массы, который именовались армией. Штатский Главковерх, вероятно, искренно и убежденно думал, что обладает такой силой глагола, которая способна произвести тот же, как и на митингах и словопрениях, эффект в применении к тому Великому Ужасу, который именуется войной, да еще и в современном ее воплощении с ее невероятно грандиозными и цепенящими даже и не робкие души средствами истребления и великого душевного потрясения. Я до сих пор помню тех сошедших с ума солдат-немцев, которых мы взяли в плен после 48 часового обстрела немецких окопов; а, ведь, у нас был только 6-дюймовый калибр. Я помню присланные нам выписки из дневника убитого при обратном взятии Вердена немецкого капитана, отметившего, что расположение его соседа уже седьмой день обстреливается непрекращающимся ни на минуту огнем 28-сантиметровых орудий, и что почти все защитники этого участка сошли с ума.
Быть может, в окопах мы еще как-нибудь отсидимся, но мечтать сейчас о наступлении могут только совершенно безумные люди. Четыре месяца тому назад моя 70 дивизия была еще способна на порыв и на наступление, а теперь нельзя об этом и заикнуться; о таких же отбросах, как 120 и 121 дивизии, и говорить нечего. Малейший разговор даже о подготовке к каким-нибудь наступательным действиям сразу швырнет войска в руки тех, которые им говорят, что продолжение войны нужно начальству, чтобы получать побольше денег и побольше наград, и сделает нас для наших солдат врагом бесконечно более опасным и ненавистным, чем сидящие в окопах немцы; последние очень умело бубнят в ежедневно нам бросаемых "Товарищах" и "Русских Вестниках", что они друзья русского народа и совершенно не хотят с ним воевать; если же нет мира, то вся задержка только в русском начальстве и в русских офицерах.
Неужели же Псков не знает и не понимает всего этого, особенно после уже бывшего печального опыта июньского наступления, которое самым кричащим образом доказало, что даже тогда, при несравненно более разумном настроении частей фронта, они оказались неспособными даже на небольшой порыв, необходимый для того, чтобы наступлением пехоты закрепить результаты, добытые двухдневной и очень продуктивной работой огромной артиллерии, в небывалых еще здесь на фронте размерах. И это было четыре месяца тому назад, состояние частей было бесконечно лучше, стояла чудная летняя погода, дороги были в отличном состоянии, в порядке были и лошади. Теперь три недели сплошных дождей обратили дороги Двинского района в непролазные топи (сегодня по дороге в Двинск, на главной магистрали я видел несколько парных экипажей, затонувших в грязи и так и брошенных; выпряженные лошади отдыхали на ближайших пригорках). Весь конский состав от тяжелой работы и плохого подвоза фуража, а также от "революционной" халатности товарищей доведен до отчаянного состояния; обозные и парковые смотрят только за теми лошадьми, которых они решили взять с собой при ожидаемом ими конце войны домой (это они считают своим законным не подлежащим никакому оспариванию правом).
Все эти условия относят все мечты о наступлении в разряд совершенно несбыточных и в то же время очень опасных утопий, в которых нам очень легко "утонуть". Но наши Ставки и Главкоштабы живут на луне, в полном забвении действительности, с местом и временем не считаются, войск, их состояния и условий их жизни и службы совершенно не знают; очевидно, что при такой обстановке возможны идиотизмы и нелепости всякого сорта или калибра.
Какие либо возражения или убеждения тут бессильны; в этом отношении революция ничего не изменила и Главкоштабы по прежнему гордо восседают на старых тронах, окруженные атмосферой беспрекословного послушания и воспрещения "сметь свое суждение иметь". Мы обязаны по рабски все принимать; нам только приказывают и приказывают к исполнению то, что сами приказывающие осуществить не в состоянии, причем они не могут не знать, что войска этих распоряжений все равно не выполнять и что ни комитеты, ни начальники не располагают уже теперь средствами для того, чтобы заставить неповинующаяся части выполнить отдаваемый им приказания. И ведь чем дальше, тем хуже, ибо по той дорожки, по которой мы катимся вниз, уже нет возврата.
Получается идиотская, невыразимо мрачная и бесконечно опасная нелепица продолжаем думать или притворяться, что представляем из себя еще что-то в то время, когда мы уже ничто и бесповоротно ничто, или во всяком случае очень близко к этому пределу. Уже поздно; поздно и позорно становиться теперь в грозные позы и греметь громами, более смешными и бутафорскими, чем громы Калхаса; никто уже не верить в поверженных и развенчанных богов и в их силу, никто уже не боится их громов; а если и продолжают иногда еще слушаться, то это "последние тучки рассеянной бури". Все же хочется думать, а временами даже и варится, что несмотря на всю мрачность нашего положения, не все еще окончательно потеряно, и что приняв немедленно самые исключительные и не останавливающаяся ни перед какими экстравагантностями меры, можно было бы продолжать вести оборонительную войну эти меры - отказ от наступления, переход на добровольную службу за большое вознаграждение, а главное прекращение той подозрительности, с которой относятся к нам строевым начальникам правительство и разные комитеты, особенно после Корниловской истории. Все мы, сидящие на самом фронте, у самого солдата, бесконечно далеки от тех заоблачных фантазий, от которых пухла голова ставочных восстановителей, и в этом отношении нас бояться нечего, а нам надо поверить и нам помочь; как бы ни далеки были мы от согласия с тем, что установилось сейчас на Руси, но мы думаем только о фронте, о возможности продолжать войну и победить врага; потом мы уйдем или будем, может быть, бороться против того, чего не сможем признать, но сейчас для данного порядка вещей нет никого более ему лояльного, чем огромное количество строевого командного состава.
Бояться нас глупо; подозревать в желании взорвать существующий порядок нелепо; ведь это так ярко доказано нами и в марте, и в августе, когда чувство ответственности за фронт властно заглушило в нас все остальное.
Но для спасения вверху нужны иные лица, иные решения, иные методы, а им, видимо, уже не бывать. В тылу опустошительным пожаром разливается пораженческая волна; немецкий яд проникает все глубже. Все чаще и чаще случаи решительного отказа частей идти на смену стоящих в окопах; отказаться в открытую еще зазрят последние, еще не рассосавшиеся остатки старой совести, и поэтому выдумывают самые пестрые, подчас, невероятно нелепые причины своего отказа; члены армейского комитета носятся как угорелые, уговаривая, усовещивая, убеждая и иногда даже грозя, и с великими усилиями вытаскивают упирающихся на фронт. За полдня, что я провел сегодня в Двинске в штабе армии и в армейском комитете было получено три донесения об отказе частей идти на смену, причем в 19 корпусе один из полков 38 дивизии заявил, что он вообще больше в окопы не пойдет.
Во всех резервах идет сейчас бесконечное митингование с выносом резолюций, требующих "мира во что бы то ни стало"; старые разумные комитеты уже развалились; и вожаками частей и комитетов сделались оратели из последне прибывших маршевых рот, отборные экземпляры шкурников, умело замазывающие разными выкриками и революционной макулатурой истинный основания своей нехитрой идеологии: во что бы то ни стало спасти от гибели и неприятностей свою шкуру и, пользуясь благоприятной обстановкой, получить максимум плюсов и минимум минусов.
Bсе, мы начальники - бессильные и жалкие манекены, шестеренки разрушение машины, продолжающие еще вертеться, но уже неспособные повернуть своими зубцами когда то послушные нам валы и валики, Ужас отдачи приказа без уверенности, часто и без малейшей надежды на его исполнение, кошмаром повис над русской армией и ее страстотерпцами начальниками и зловещей тучей закрыл последнее просветы голубого неба надежды. Штатские господа, быть может и очень искренние, взявшие в свои руки судьбы Poccии и ее армий, неумолимо гонят нас к роковому концу.
Что могу сделать я, номинальный начальник, всеми подозреваемый, связанный по рукам разными революционными и якобы демократическими лозунгами и нелепостями, рожденными петроградскими шкурниками так называемых медовых дней революции; никому нет дела до того, что все эти явные или замаскированные пораженческие и антимилитаристические лозунги недопустимы во время такой страшной войны; но их бросили массам и они стали им дороги, и в них массы увидели свое счастье, избавление от многих великих и страшных зол, и удовлетворение многих вожделений, - жадных, давно лелеянных, всегда далеких и недоступных, и вдруг сразу сделавшихся и близкими, и доступными. Горе тому, кто покусится или даже будет только заподозрен в покушении на целость и сохранность всех животных благ, принесенных этими лозунгами и сопровождавшим их общим развалом. И все эти лозунги и патентованные непогрешимости направлены против войны, против дисциплины, против обязанностей и всякого принуждения. Как же начальники могут существовать при такой обстановке, те самые начальники, от которых смысл их бытия требует как раз обратного, то есть напряженного ведения войны, поддержания строгой дисциплины, надзора за добросовестным исполнением всех обязанностей и применения самых суровых и доходящих до смертной казни принуждений. Я уже не раз говорил об этом председателю нашего армискома, но он уверяет, что все пройдет, и что вскоре должен появиться в армии новый здоровый революционный дух и новая революционная дисциплина. Это у наших-то товарищей!
Верхи требуют от нас решительных мер и поднятия дисциплины, а рядом терроризированные вооруженными толпами суды оправдывают вдохновителя и руководителя бунта, Лейб Гренадера Штабс-Капитана Дзевалтовского и его товарищей героев Тарнопольского погрома и Тарнопольского позора.
В тылу начался грабеж уходящими с фронта дезертирами товарных поездов с продовольствием, идущим в армии; получено распоряжение армискома отправить в тыл вооруженные конвои для сопровождения наших поездов; дезертирство разливается повсюду; только у меня еще держатся 18 и 70 дивизии. в которых, если и есть дезертиры, то только из недавно пришедших пополнений самого гнусного состава, и без того растерявших в пути от 50 до 90%.
Расстройство подвоза грозить самыми неприятными последствиями, так как теперь не 1915 год и "товарищи" не примирятся с теми недостатками в довольствии, которые так молчаливо и терпеливо переносили "солдаты". Мрачно, тяжело и безнадежно; продолжаю наружно бодриться, бурно работаю и тащу за собой других, глубоко запрятывая от подчиненных то, что сидит в голове и грызет сердце, так как не имею права никого заражать своим пессимизмом.
Кошмарно работать, не веря уже в успех, и не имея надежд на будущее; сколько работы, энергии и нервов я вложил в подготовку и исполнение июньского наступления, а чем все это кончилось и все успехи 70 дивизии были уничтожены трусостью и развалом соседей.
Ничего не понимаю в поведении союзников; говорил по этому поводу в штабе армии, но и там ничего не знают. Неужели же союзников не тревожит то, что с нами происходит; не знать они не могут, ибо весь фронт набит тысячами их представителей, долженствующих видеть и понимать, что делается сейчас с русской армией и чем все это может для них кончиться. Неужели они не видят, на какие подводные камни несется русский корабль под руководством присланных из Германии лоцманов и их вольных и невольных, явных и тайных помощников, сотрудников и приспешников.
Ведь союзники должны понимать, что то, что у нас происходить, постепенно выводит нас из игры и снимает нас с боевых счетов; должны же они наконец понимать, что Россия гниет, а историческое и социальное гниение также опасно и заразительно, как и всякий гнойный процесс. Сейчас нам нужны во что бы то ни стало иностранные ледники для понижения температуры и остановки гнилостного процесса.
Несколько хороших дивизий, во время нам присланных, явились бы теми крепями, которые остановили бы происходящее крушение русской военной храмины, особенно, если это были бы американские войска, по сущности своей безопасные от каких либо реакционных подозрений. Они дали бы устойчивость фронту и явились бы нравственной, а когда понадобилось бы, то и материальной поддержкой того правительства и той военной власти, которые, не будучи одурманенными туманами революционной белиберды, понимали, что демократия, реформы и отказ от старый скверны это одно, а общий развал, гной и самые грозные перспективы для всего будущего Poccии это нечто совсем иное, порядка уже анархично-разбойничьего, а никак не революционного.
Комитеты болтают и резолируют; лучшие из них пытаются что то делать. Российское пустобрехство расцвело во всю; один из полковых комитетов вынес резолюцию не ходить на занятия, так как от этого портится обувь; в другом тоже потребовали отмены занятий, но уже по другой причине, ссылаясь на то, чтобы воины не уставали и сохраняли всегда свежие силы на случай внезапного нападения неприятеля; дивизионные комитеты не осмелились сами отменить эти постановления и передали их в корпусный комитет; последний их отменил, но ведь никто с его решением не станет считаться, предпочитая занятиям игру в 66.
Разложение распространилось и на державшуюся так долго в полном порядке 70 дивизию, которую подсек перевод ее за Двинск; она впервые попросила пока отсрочить заступление ее в окопы на смену 18 дивизии, измыслив в качестве предлога необходимость переизбрать все комитеты. Красная черта всех постановлений это отмена каких либо обязанностей, при соответственном оправдательном или объяснительном соусе только что указанных рецептов.
Все более и более углубляюсь в своем убеждение, родившееся у меня впервые в мае, что единственная лазейка из создавшейся разрухи это немедленный, как говорят - в пожарном порядке, переход к добровольческой армии и разрешение всем нежелающим воевать вернуться домой. Все не уйдут, а если бы ушли, то это было бы ярким показателем того, что дальнейшее продолжение войны невозможно. А то, что уйдут не все, показал опрос произведенный недавно дивизионными комитетами 18 и 70 дивизий, причем готовность остаться заявили в первой около 1000 ч., а во второй около 1400; в 120 и 121 дивизиях не опрашивали, ибо там наверно все захотят домой, и я был бы счастлив, если бы судьба меня избавила от этих навозных куч, составленных из собранных отовсюду отбросов, обильно залитых самым большевистским жидким удобрением; 120 дивизия уже и так выделила в батальон смерти все, что в ней было порядочного, и этот батальон несет всякую службу в десять раз эффективнее всей дивизии.
Лучше иметь 4000 отборных людей, чем 40 тысяч отборной шкурятины; нужно только установить, чтобы оставшиеся на фронте получали двойное натуральное довольствие плюс все причитающееся на полный штатный состав части денежное; я говорил по этому поводу с двумя командармами и двумя главкосевами, писал в главное управление генерального штаба, но всюду мое предложение сочли чересчур экстравагантным, последнее время эта мысль получила широкое между строевыми начальницами распространение, но, как говорят, против нее стоят все комитеты и все петроградские Цики; считается, что останутся только самые реакционные элементы, которые и повернут все направо кругом.
У Ревеля совсем плохо; по-видимому, архипелаг островов потерян; из сообщаемых оттуда сведений не известна судьба наших судов.
8 Октября.
Ночью получил чрезвычайно неприятное донесение начальника 70 дивизии, что 277 Переяславский полк отказался идти из резерва на смену частей 18 дивизии; таким образом завершился весь цикл разложения корпуса и перестала существовать, как настоящая боевая единица, еще одна часть несчастной русской армии; очевидно, порядок в дивизии доживал свои последние остатки, и стояние в резерве за Двинском и вся гнилая атмосфера Двинского района ее доконали. Как ни умолял штарм не трогать дивизию, Двинск настоял на своем, и вот каковы результаты; если бы мне разрешили сделать по моему, то есть поставить все три дивизии в линию и установить такой порядок смены, чтобы по одному полку от дивизии стояло в окопах, а остальные в резервах разной очереди, то я уверен, что дивизии не только бы не разложились, а получилась бы даже возможность попробовать начать их втягивать понемногу в службу и порядок, и тогда все зависело бы только от того, не развалятся ли соседи и не вспыхнет ли сразу весь тыл. С таким порядком смены согласились даже большевистские комитеты 120 дивизии, но все пошло насмарку благодаря упрямству штаба армии, или вернее, начальника штаба генерала Свечина, измыслившего какую-то невероятно сложную операцию-маневр, на случай наступления немцев севернее Двинска и вытащившего туда части моего корпуса в армейский резерв.
В вынесенной Переяславским полком резолюции причиной отказа идти на смену частей, стоящих уже месяц в окопах, выставляются отсутствие полных комплектов теплой одежды и требование немедленно заключить мир. Очень характерна смесь этих требований: первое пущено для увлечения инертных масс, и как упрек незаботливому начальству, а второе сейчас является разливающимся по всему фронту лозунгом.
И в такое время главкоштабные младенцы мечтают о каких то наступлениях и стратегических маневрах "с внутренними осями захождения" и "вливанием кавалерийских масс в произведенные прорывы фронта". Прочитали бы лучше помещаемый ежедневно в "Русском Слове" отдел телеграфных сообщений со всех концов России, очень красочно передающих, что там делается. Картина потрясающая, но заставляет ли она "бдеть наших консулов?" Имеется там же донесение комиссара с южного фронта о том, что какой то корпус прошел через Сорокский уезд и оставил за собою пустыню: все разграблено, все жилое сожжено, женщины изнасилованы; по данным армейского комитета эти сведения составляют только часть донесения комиссара об отводе в резерв 2 гвардейского корпуса, проделавшего такую операцию не в одном, а в одиннадцати уездах, где на несчастие всюду были местные запасы вина.
Неужели же нам суждено дойти до средневекового: Morte nihil melius, vita nihil pejusи Вот когда показались спелые плоды "бескровной" русской революции.
Газеты принесли нам манифесты Стокгольмского сборища и наших советов по части окончания войны; какое надругание над Poccией! все заботы сводятся главным образом к тому, чтобы не пострадали интересы Германии. Монархические Метернихи, Нессельроды и Ко. через сто лет обрели достойных, хотя и революционных преемников по части утопления русских интересов; это у нас должно быть в крови с тех пор, как после Петра нас немецкая нянька по темячку ушибла. Давно Россия не читала таких откровенных и циничных документов; авторам стесняться нечего, так как по части этических задержек они химически чисты, что при надлежащей оплате золотым эквивалентом их старательности снимает с них всякую удержь. Кухари германского происхождения или германской подготовки работают умело, поднося все гибельное и смертельное для России под искусно приготовленными соусами мира, покоя и освобождения от неприятных тягот и обязанностей.
Железные дороги фронта опять затрещали под напором масс отпускных и вовсе уволенных от службы, стихийно стремящихся домой; в перегруженных до отказа вагонах ломаются рессоры, проваливаются полы; происходить масса несчастий, но на такие пустяки перестали обращать внимание. Никакая власть yжe не в силах остановить этот двигающейся на восток ураган. А еще недавно это было возможно, но надо было сразу же, ни перед чем не останавливаясь, установить железный порядок на станциях главных посадок, наказывая всех неповинующихся отставлением от посадок и поощряя всячески спокойных и слушающихся; затем надо хоть теперь осуществить тот проект, который я, начиная с 16 года, несколько раз предлагал Главному Управлению Генеральная Штаба и который состоял в том, чтобы двигать отпускных солдат особыми маршрутными поездами, снабженными обязательно вагонами кухнями, кормящими солдат только своего эшелона; от такого поезда не отстал бы ни один солдат; солдаты бы не разносили станции и станционные поселки в поисках продовольствия; главное же - правильность движения дала бы массам полную уверенность в том, что дело налажено, что до каждого дойдет очередь и что ехать этим предлагаемым и организованным начальством способом удобнее и скорее. Потеряв право надеяться на силу приказа, приходилось измышлять новые способы, чтобы хоть чем-нибудь сдерживать массы. Главное Управление признало идею моего проекта правильной, но проект совершенно неосуществимым вследствие технической трудности. Проклятая, убивающая нас лень и нежелание шевелить мозгами и беспокоиться больше, чем то нужно для отбывания расписания и очередных номерков! Я самым неприличным образом выругался, получив такой подлый ответ, рекомендовал обратиться за помощью к союзам Городов и Земств, но без результата; равнодушие не позволило понять всю огромность психологического значения сохранить на железных дорогах порядок и заставить страну и солдат почувствовать, что и над ними есть власть, способная "заставить" ехать в порядке и не своевольничать. Тут то и была такая обстановка, при которой все это исполнялось бы довольно легко, ибо едущие не были сорганизованы, невооружены, а главное большинство состояло из готовых слушаться всякого, кто обеспечит им скорый отъезд, беспрепятственный проезд и кормежку в пути.
Все очень трудно, когда не хочется вообще ничего делать. Побеспокоиться во время не захотели; подобрать вожжей в то время, когда надо, не сумели, а теперь ахают, что железные дороги являются ареной неописуемых безобразий, заставляющих служащих убегать со станций при приближений воинских поездов.
9 Октября.
Сумбурный и тяжелый день; усталый, как выжатый лимон, я свалился поздно ночью на свою походную кровать, и целые полчаса Петр возился со мной, отхаживая меня от сильного сердечного припадка. Весь день провел в уговорах полков 70 дивизии, которые присоединились к резолюции Переяславцев и отказались идти на смену 18 дивизии; эмиссары Переяславцев два дня ездили по полкам, митинговали и сманили на свою сторону всю дивизию; всем показалось, конечно, очень заманчивым отбрыкаться от возвращения, - да еще в такую отчаянно скверную погоду,- в неприютные окопы и расстаться с привольной, без работ и занятий стоянкой по деревням, с вечной днем и ночью игрой в карты, с хороводами и гулянками и прочими наслаждениями.
Промотался на автомобиле целый день; начал с 280 Сурского полка, который за последнее время был в относительном порядке и очень умело управлялся молодым командующим Полковником Мисюревичем при очень благожелательном содействии разумного и дельного полкового комитета, помогавшего командиру, где это было надо, и не мешавшегося, куда не следует. Застал собрание всех комитетов полка, выругал их основательно за присоединение к общему выступлению и пристыдил, что такие выкидки равносильны измене. Отвечая на заданные вопросы, обстоятельно объяснил, почему сейчас не может быть мира, и что мы все должны делать для того, чтоб он был поскорее и такой прочности, чтобы нашим детям и внукам уже не пришлось бы больше воевать. Пригрозил, что если будут упираться, то придется употребить силу - теперь жалею, что это сорвалось, так как такие бессильные и немогущие быть приведенными в исполнение угрозы совершенно бесцельны, да и всегда кроме того считал, что пугание угрозой наказания недостойно власти. Застал уже комитеты нового выбора и нового состава; впечатление скверное: старые разумные солдаты забаллотированы и их сменили мрачные серые субъекты из последних тыловых пополнений, демагоги из большевистских вожаков в запасных полках с злобными сверлящими глазами и волчьими мордами. От таких "товарищев" можно ждать чего угодно; двинские большевистские заправилы умело добились смены старых комитетов, которые в этой дивизии являлись для них камнем преткновения в разрушительной деятельности. Я уверен, что при старых комитетах дивизия никогда бы не закинулась даже при условиях стоянки в резерве за Двинском.
Сейчас же все внутреннее, интимное и реальное руководство массами в руках тех, которые, как черт ладана, боятся окопов, стрельбы и прочих жупелов, тылом рожденных: мин и ядовитых газов. Два комитетчика злобно, на самых визжащих тонах выкрикивали, что они уже три года погибают и мучаются в окопах, а когда я спросил сначала их, а после их заминки, их соседей, как давно эти оратели в полку, то оказалось, всего третья неделя. Но во всяком случае мне удалось добиться пересмотра решения и перед отъездом из штаба полка меня заверили, что полк после обеда выступит. Затем проехал в 277 полк; там тоже собрание всех комитетов, состав их новый, такой же злобный и ожесточенный, владеющей массами, которые, хвативши вольного и ленивого стояния в резерве, совершенно не желают месить снова придвинские грязи, лезть в запущенные окопы, работать, нести oxpaнение, ходить в секреты и рисковать своей жизнью, когда впереди столько сладких перспектив.
Какой же я начальник при таких условиях? приказать и заставить я уже не могу; я должен убеждать и уговаривать, чтобы на время замазать то, что лезет изо всех щелей; и для чего все это? ведь успех уговора так же непрочен, как и все остальное. Я базируюсь на долге, требую напряжения и подвига, тащу туда, где раны и смерть, а мои противники сулят блага и наслаждения, спасают от смерти и разрешают от всех неприятных обязанностей.
Говорил до сердцебиения, убеждал, рассказывал и разъяснял; чувствовал, что по-видимому победил данное сборище, но сознавал, что впечатление от моих слов рассеется сейчас же, как люди вернутся в свои роты и начнут рассуждать, слушаться ли командира корпуса и идти в окопы или упереться на своем и продолжать сидеть в деревнях и веселиться.
Жалобы раздавались самые слезливые: и устали мы, и рядов в ротах мало, и босые все, и от голода пухнем; одним словом, обычные завывания русского попрошайки, когда он хочет выпросить побольше. Я по пунктам разбивал все жалобы; заставил сознаваться, что ни босых, ни голодных нет, да и быть не может; цифрами доказал, что на фронте 10 корпусов нет таких так обильно во всем обеспеченных частей, как полки 70 дивизии; большинство возражавших смолкало и исчезало в толпe; старики стали зыкать на клянчивших, уличая их недавнее пребывание в полку и полную неосновательность жалоб на довольствие, но несколько мрачных типов самого зловещего вида продолжали бубнить про сапоги, про прогорклое масло, как про самый законный повод к тому, чтобы не идти на смену. Общий вид вновь выбранных комитетов очень напоминает теперешний Петроградский хлеб - такая же серая мразь; старые разумные солдаты, говорившие о долге, тpeбoвавшие службы и сами показывавшее, как надо служить, всюду забаллотированы, как "корниловцы и старорежимники", а на их место в комитеты пробрались крикливые, прыщавые с зелеными мордами юнцы.
Приехавшие со мной председатель дивизионного комитета 18 дивизии Фашер (очень разумный и стоящий на здоровой почвe солдат) и представители других полков пытались всячески уговорить эту серую, трусливую гущу, но их доводы ударялись как в подушку.
После двухчасовых разглагольствований толпа начала сдаваться; послышались заявления, что их не так поняли и что идти в окопы они не отказываются; вперед полезли остатки старых солдат, и дело начало принимать совсем неожиданно благоприятный поворот. Но все было сорвано одним из наиболее энергичных вожаков, по-видимому, только одетым в форму полка, который, видя, что почва ускользает из под их ног, бросил в самой вызывающей форме обвинение по адресу начальника дивизии генерала Беляева, что он де грозил им, что, если они не пойдут в окопы, то их погонят штыками.
Настроение было мгновенно сорвано, толпа зарычала и с этого времени положение стало безнадежным. В это время в толпе произошло какое-то движение, и один из членов комитета унт.-офицер Морозов, сославшись на какое то заседание, уговорил меня уехать. Только в автомобиле я узнал от шоферов, что в разгар последнего моего успеха большевистские коноводы решили меня пристрелить, но, так как на собрании все были без оружия, то это меня спасло; пока послали за винтовкой, старые солдаты узнали и, когда назначенный для моего истребления комитетчик взял винтовку, чтобы застрелить меня сзади, то старики у него ее вырвали; я же в пылу дебатов ничего даже не заметил.
Вернулся домой совсем разбитым; промотался на автомобиле и в экипаже около 200 верст, да четыре часа говорил и убеждал среди самой напряженной атмосферы.
Дома был ошеломлен и ошарашен получением директивы о предстоящем не позже 20 октября наступлении. Удивляться давно уже перестал, но все же поставил себе вопрос: "каким местом - головой или седалищем думают в Пскове и в Двинске". Возвеличенный южными успехами и революционными лаврами Черемисов и окружающие его идиоты, очевидно, только и способны на то, чтобы родить такую нелепость; ведь, они не могут не знать, что делается в армиях, так как, если наши донесения туда не доходят, то не могут не доходить прямые донесения корпусных комиссаров, которые не скрывают правды, особенно в нашей армии, где на три четверти они офицеры и притом весьма здравомыслящие. Я думал, что в Штарме шутили когда вчера говорили о каком то предстоящем наступлении; ведь, не говоря уже об отвратительном настроении и совершенно развальном состоянии фронта, мы не в состоянии подвозить даже ежедневную трату снарядов и расходуем пока линейные запасы, оставшееся от летнего наступления. Части отказываются идти в окопы для простой смены, а кто то фантазирует приказать им вести напряженную и кровавую операцию наступления; да о последнем и заикнуться сейчас нельзя, так как при современном настроении это может кончиться избиением всех офицеров. Сейчас приходится уговаривать и поднимать все комитеты только для того, чтобы уговорить роту или команду перейти из одной халупы в другую, а тут Псковские Mapcианe требуют наступления.
Я не понимаю совершенно командующего армией, бесстрастно, как автомат, передающего нам к исполнению подобные нелепые и, как он сам отлично знает, абсолютно невыполнимые приказания. Несомненно, что тут часть вины лежит на начальнике штаба генерале Свечине, помешанном на разных стратегических выкрутах вне времени, пространства и всей наличной обстановки.
Несмотря на усталость, набросал короткий, но вразумительный доклад о невозможности исполнения и с офицером отправил в Двинск.
10 Октября.
Утром срочно вызвали в Штаб армии на совещание всех корпусных командиров. Как обыкновенно, много пустяковых разговоров на нестоящие выеденного яйца темы; длиннее и скучнее всех мямлил и бубнил командир 19 корпуса генерал Антипов, имеющий удовольствие командовать архибольшевистским корпусом; он же высказывался за наступление и уверял, что может занять Иллукст, чему придавал, неизвестно по какой причине, огромное значение. Остальные командиры, из недавно назначенных, видимо боялись скомпрометировать себя на счет "паничности", и поэтому в вопросе о наступлении не говорили ни "да", ни "нет". Болдырев держал себя очень решительно, разрубал все Гордиевы узлы; на заявление командира 27 корпуса, что лошади падают и не на чем подвозить снаряды, Болдырев выпалил: "ну и пусть падают".
На подобные нелепости способны только такие верхогляды и быстролетные карьеристы, которые никогда на своей шкуре, на своих нервах и совести не испытали всех ужасов и всех тяжестей таких положений.
Когда очередь дошла до меня, то я резко, определенно и решительно заявил, что сейчас даже и заикнуться нельзя о наступлении; юлить и молчать не приходится, и мы, стоящие у войск и знающие их настроение, обязаны твердо сказать верхам правду и заявить о необходимости раскрыть глаза и перестать играть в какие-то прятки. Мы тяжко больны, неспособны к боевой работе, и нам нужно спокойствие и отсутствие потрясений; в этом весь оставшийся у нас шанс на то, чтобы справиться с надвигающейся на нас лавиной развала. Никакими самыми грозными приказами и решительностью теперь уже не помочь; сломанной во многих местах палкой нельзя наносить сокрушительных ударов; наша же командирская палка сломана так, что рассыплется на куски при первом ею размахе.
Мое мнение сейчас сводится к тому, что надо распустить армию и оставить только добровольцев, обеспечив их во всех отношениях самым лучшим образом; я, считаю, что останется около миллиона, а этого вполне достаточно, чтобы продолжать оборонительную войну при тех технических средствах снабжения, которые теперь у нас есть. Образовавшиеся кое-где ударные батальоны служат отлично, дерутся геройски и на них надо базироваться; действия этих батальонов во время июльского наступления и при рижском прорыве, где такой батальон 38 дивизии буквально спас все положение, безупречная служба ударного батальона 120 дивизии дают полное право надеяться, что с этими частями мы удержим фронт, особенно если нас не будет трогать и губить тыл. Ведь в этом последний шанс и единственный исход, так как с войсками, в том состоянии, в котором они сейчас находятся, мы не только не можем наступать, но не выдержим даже более слабого удара, чем то было под Ригой и Якобштадтом.
Мне истерически возражал Антипов на тему "не разрушайте организации". Я ему ответил, что как же можно говорить о спасении организации, когда она вся сгнила и сгнившее заражает последние остатки здорового; в катастрофические времена нельзя жить ответами шаблончиками и прогнившей рутиной. Преступно закрывать глаза на происходящее: язва расползается, она захватила последние еще державшиеся части: мой корпус и кавалерию, и я официально докладываю, что мой корпус к бою неспособен, приказов не слушает.
Остальные командиры корпусов одобрительно мне поддакивали, но когда надо было решительно высказаться, то замолчали, и в результате все совещание свелось к толченью воды в ступе.
Болдырев произвел на меня отрицательное впечатление; какой то усугубленный момент былых времен под густым академическим соусом, важен, категоричен, больше, чем надо, хвастается своим опытом, а какой это опыт, мы все в действительности знаем очень хорошо: все больше по части верхоглядного летания по штабам; у него даже нет привычки к огню, что он показал, когда был у меня на участке и шарахался от каждого выстрела. Своего мнения у него нет, болтается, как флюгер на слабой оси.
Пришедшие с тылу газеты совсем скверные; шансы большевиков идут, по-видимому, быстро в гору; для этого теста присланы из Германии хорошие дрожжи и опара на них поднимается чудесная; развал последних остатков государственности идет в тылу на всех парах; дерзость и преступление подняли голову и пируют. Анархия и погромы разливаются по стране широкой волной; реальной власти нет, ибо разговоры и резолюции это не власть; сил и средств борьбы с анархией нет и им неоткуда явиться. Клетки раскрыты, дикие звери выпущены и их поводыри обречены нестись впереди и давать зверью все новые и новые подачки; ни остановить, ни, тем паче, вернуть в клетки уже нельзя. Происходит крах еще небывалого в истории размера, трещат и разрываются все связи, рушатся стены и сыпятся камни повторяется сон Навуходоносора.
Положение так плохо и катастрофа надвигается так стремительно, что теперь и варяги уже не успеют нас спасти, если бы даже и захотели сделать. Понимают ли они хоть сейчас, какими последствиями грозит им их слепота и нерешительность; их представители носятся всюду как потревоженные пчелы, нюхают, соболезнуют, высказывают надежду, что все образуется ...
Филькина грамота, данная товарищу Скобелеву, служить благодатным материалом для издевательства газет; особенно ядовита статья Пиленко, остроумно доказывающая, что первоначально этот наказ был написан по-немецки, а потом уже переведен на русский язык.
11 Октября.
Первая бригада 70-й дивизии окончательно закинулась: оба полка наотрез отказались исполнить приказ по дивизии о переходе к Двинску для последующей смены стоящих на позиции полков 18 дивизии. Сегодня им повезли приказы и увещевания армейского комиссара, но какая может быть надежда на успех, если товарищи не хотят работать, не хотят подвергать свою жизнь опасности, и знают, что никто уже не может силой заставить их подчиниться приказу. Полгода продержалась моя старая дивизия, но и ей пришел неизбежный конец - воинская часть умерла, а осталось только одно название.
Донес командующему армией и сообщил армейскому комитету, добавив, что в моем распоряжении нет средств заставить эти полки повиноваться. Посылая это донесение, пережил тяжелые минуты, так как тут не только факт крушения огромной полугодовой работы, но и мане-текелъ-фарес для всего будущего, исчезла последняя ничтожная иллюзия на возможность задержать летящую вниз колесницу, и теперь весь вопрос только в том, насколько далеко до дна и что окажется там на дне. Конечно, все это было давно неизбежно, но со свойственной человеку слабостью, я продолжал цепляться за возможность какой то передышки и чуда.
Погрузился в текущие письменные дела и весь день был терзаем интендантом, контролером и прочими бумажными скорпионами; приходится продолжать махать крыльями, хотя душа от нас давно уже отлетела. Чувствую себя отчаянно плохо; видимо, невероятное нервное напряжение дает себя знать: появились те же симптомы полного surmenage нервной системы, что свалили меня с ног и чуть не свели в могилу в феврале 1915 года.
Вечером несколько отдохнул и забылся на мысе Илга, куда ездил на окончание первого выпуска корпусной офицерской школы; школы эти в виде дивизионных были учреждены по моему проекту, который я послал в штаб I армии еще весной 1916 года; я считал, что это было единственным средством разрешить вопросы об офицерах и исправить те огромные недостатки, которыми болели наши офицерские тыловые школы, выбрасывавшие нам десятки тысяч абсолютно неготовых к войне офицеров; эти школы заботились о внешней выправке, о зубрежке теоретических данных и ничего не давали на практике; выяснилось, что армия не может существовать на офицерах четырехмесячного курса обучения или, как их называли между собой солдаты, на четырехмесячных выкидышах; офицеров этих надо было доделывать, и это можно было осуществить только на фронте; их надо было воспитать, и это могли сделать только сами части, но не прямо в боевой, а в смеси из боевой и прибоевой обстановки. В 70-й дивизии я провел два выпуска дивизионной школы и с отличными результатами. Сейчас кончили курсы офицеры первого выпуска корпусной школы, так как при общем ослаблении нельзя было роскошествовать на несколько школ в корпусе.