«Вторые горячие»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Вторые горячие»

Вскоре начали сказываться и последствия моего отчисления. Вежливо постучавшись, пришел к нам комендант Повидло и объявил мне, что поскольку я уже не студент спецфака, то не имею права и на койко-место в общежитии. Срок выселения — десять дней. Но, ввиду того что на дворе уже зима, он, Повидло, идет мне навстречу и продлевает срок на две недели. В нашей комнате состоялся совет. Все ребята, конечно, знали, что я приехал издалека и до весенних ледоходов в Сибири деваться мне некуда. Но и обосноваться в Москве тоже немыслимо — в столице суровый паспортный режим. И тут я с ужасом вспомнил о своем временном удостоверении личности. С такой бумагой, выданной в ссыльно-каторжных краях, едва ли куда-нибудь и когда-нибудь устроишься.

— Да вот же койка стоит пустая — гуттенберговская, — сказал Лешка Петровский.

— Мысль хорошая, — согласился Михаил, но требует проработки. Действуем так: Вера сварит картошку, Грешищев отдаст сало. У тебя оно есть! Я знаю! — уверенно сказал Михаил Грешищеву. — А ты, Лешка, иди к Повидле и приглашай его на свой день рождения.

— А когда у меня день рождения? — спросил Петровский.

— Сегодня, — сказал Михаил.

— А имя-отчество Повидлы? — поинтересовался Петровский.

Оказывается, никто этого не знал. Тогда спросили в девчачьих комнатах. Выяснилось, что Повидлу зовут Поликарп Иваныч Садовой.

Вечером состоялся банкет. Повидло пришел в галстуке. Его усадили на почетное место, и он поздравил новорожденного. Михаил как старший по комнате поблагодарил Поликарпа Иваныча за повседневную отеческую заботу о студентах. Потом Грешищев принялся разливать невесть откуда взявшийся спирт. Повидло глядел на спирт строго, но молчал. Тогда Михаил предложил тост за товарища Сталина. Повидло крякнул и выпил. Это послужило сигналом к началу неофициальной части торжества. Разбавили еще спирта и выпили теперь уже персонально, за Поликарпа Иваныча. Потом выпили за родителей новорожденного. Беседа оживилась. Поругали клопов, затем перешли на международное положение и стали ругать Трумена.

Михаил рассказал, как американцы подарили ему ногу. В госпитале, в западном секторе Берлина, они преподнесли Михаилу в свой День Благодарения усовершенствованный суперпротез на память о боевом сотрудничестве. Недолго думая Михаил отстегнул протез и передал по кругу — все с интересом разглядывали медную пластинку с гравировкой на английском языке. Повидло, на всякий случай, сказал, что наши протезы лучше. Я знал, что с этим подарком у Михаила были неприятности. После торжественного вручения протез у него сразу изъяли малиновые. Они зачем-то его разобрали, а потом долго не могли собрать.

Улучив минуту, ребята затеяли разговор о моем трудном положении. Повидло уже расслабился, очень мне сочувствовал, но ничего не обещал. Выпили еще по одной. Подогревая веселье, Петровский попытался исполнить что-нибудь на скрипке, но Поликарп Иваныч вдруг неожиданно запел сам.

— Раз полоску Маша жала, золоты снопы вязала, — старательно выводил Повидло, — молодаая, эх! Молодаая!

Это была любимая песня моего деда Данилы Фомича. Комендант пел долго, потому что в песне было множество куплетов. Один из них Повидло подзабыл, и я ему с готовностью напомнил. Повидло поблагодарил и повторил, но уже с игривым продолжением. Тогда я в ответ спел забористый дедовский куплет, из-за которого меня в детстве отправляли погулять. Повидло вошел в азарт и достойно мне ответил. Тогда я ошеломил его манчжурским куплетом про китаянку в гаоляне. Повидло меня обнял и тут же объявил своим лучшим другом. Михаил намекнул, что друзей в беде не оставляют. С тех пор, на глазах у Повидлы, я беспрепятственно проникал в общежитие и спал на гуттенберговской кровати. Но я понимал, что долго так продолжаться не может. Тем более, что меня лишили еще и продовольственных карточек. Как жить и на что жить, было непонятно.

Всю осень и зиму я регулярно посещал центральный телеграф. Именно сюда, до востребования, обещала писать мне мать. Но писем все не было. Сюда же на центральный телеграф я приходил греться, потому что днями бродил по городу и являлся в общежитие только ночевать. Но однажды я пришел днем и застал в комнате Борьку Гуттенберга. Он сидел на кровати и раскладывал какие-то бумажки.

— На ловца и зверь бежит, — приветствовал меня Борька, — хочешь заработать?

— Хочу, — сказал я.

— Тогда будешь у меня внештатным сотрудником — распространителем театральных билетов. Механика такая: через меня идут все неликвиды — невостребованные или нереализованные билеты. Эти неликвиды ты будешь продавать прямо у театров перед началом спектаклей. Учти, что среди неликвидов будет попадаться и дефицит. Пойдешь для пробы сегодня же. Вот тебе два билета в Большой, на «Князя Игоря». Это дефицит! Видишь, цена на

билете — двенадцать рублей, а продавать будешь по двести. Поглядим, на что ты способен!

Прощаясь, Борька оглядел меня критически и накинул мне на шею собственный модный белый шарф.

— Это тебя облагородит, — пояснил Борька, — ведь, не капустой будешь торговать!

Вечером под колоннами Большого театра, как всегда, толпился народ. Одни охотились за «лишним билетиком», другие поджидали знакомых. В толчее лавировали билетные жучки. Они бормотали в пространство: «есть второй ярус» или «два в амфитеатре». Жучки хорошо знали друг друга и поглядывали в мою сторону. На клиента я не был похож, а для коллеги — не слишком активен. Я долго стоял у колонны и не знал, с чего начать. Неподалеку возник милиционер. Я переместился к другой колонне и застыл, якобы поглядывая на часы, которых у меня не было. Народ заспешил к входным дверям, а я все бездействовал. Положение становилось отчаянным. Но тут под колонны вступил огромный полковник в огромной папахе. За него держалась дамочка в пушистой шубке. Полковник осмотрелся, и взгляд его остановился на мне.

— Слушай, парень, ты, случаем, не спекулируешь билетами?

— Что вы! — возмутился я.

— Конечно, вы не спекулируете, — согласилась дамочка, — но может быть, все же, у вас найдется два билета?

— За любые деньги, — добавил полковник.

— Он из части, проездом, — уговаривала дамочка, — ну, пожалуйста!

— Двести, — сказал я сдавленным голосом.

— Вот, спасибо тебе! — полковник сунул мне деньги и пожал руку.

Я смотрел вслед, чувствуя себя мерзавцем.

— С почином, — сказал Борька, — он неожиданно оказался рядом, — пойдем в метро. Там в тепле и рассчитаемся. На мраморной лавочке, в метро «Охотный ряд», Борька пересчитал деньги и вернул мне две десятки.

— Твоя доля будет десять процентов.

— Значит, от полковничьих четырехсот — получается сорок. А еще двадцать? — спросил я.

— А двадцать я с тебя удерживаю за мою персональную койку, на которой ты спишь.

С Борькой у нас, таким образом, установились деловые отношения. Позднее я понял, что Борька называл «дефицитом» особо привлекательные билеты, которые он утаивал, распределяя среди студентов. Я вступил на неправедный путь. Я это сознавал, но постоянно хотелось есть. Хлеб я покупал у булочной. Такие же бедолаги, как я, продавали часть своей хлебной нормы, чтобы купить на эти деньги что-нибудь другое — стакан пшенки, например, или папиросы. С куском черняшки за пазухой я направлялся к местечку, у которого обычно торговали мороженым.

Говорят, что Черчиль был потрясен, увидев москвичей, поедающих на сорокоградусной стуже мороженое. Не понимал этот лорд, что москвичи не прохлаждались, а питались. По какому-то начальственному капризу, время от времени на улицах столицы появлялись крытые автофургоны, из которых сизощекие тетки продавали без всяких карточек брикеты высококалорийной еды, т. е. мороженого. Мгновенно у фургонов выстраивались очереди. Получив свой бескарточный брикет, я поглощал заранее заготовленную черняшку и подслащал ее мороженым. Это и был мой обед, на который я тратил свой честный, а временами и с риском отработанный процент. Меня пытались побить конкуренты, ловили милиционеры. Но в карманах у меня всегда было только два билета, и я оправдывался тем, что просто поджидаю приятеля.

Однажды я был схвачен с поличным. В ответственный момент расплаты с клиентом на плечо мое опустилась тяжелая рука. Клиент, конечно, тут же исчез, а меня повели в недра театральной администрации. За фундаментальным резным столом, сохранившимся с императорских времен, сидел породистый дядька и допрашивал меня хорошо поставленным голосом. Он, наверное, пел когда-то, а теперь вот администрирует. Я объяснил ему, что я бедный студент, обожающий оперу, и, как раз в тот момент, когда я отдавал последние гроши спекулянту, меня схватили и неправильно поняли.

— Ах, вот так это было? — пропел администратор. — Клавдия Степановна! Проводите молодого человека на шестой ярус, в ложу бенуар!

Капельдинерша долго вела меня по узким железным лесенкам. Откуда-то сверху доносились оперные рулады. Маленькая дверца открылась, из полумрака грянул хор. Где-то далеко внизу я обнаружил освещенный кусочек сцены. На этом кусочке толпились какие-то бояре и печенеги. Сверху видны были только мохнатые шапки и лысины. Артисты пели и размахивали порожними кубками. Кроме этого освещенного кусочка, ничего из происходящего на сцене не было видно. Я двинулся к маленькой дверце, но ее кто-то запер. Ложа была узеньким огороженным выступом. На выступе можно было только стоять по стойке смирно, прижавшись к стене. В спину упирался барельеф какого-то купидона, дующего в трубу. Было больно. Я прослушал в этой позе всего «Князя Игоря». Потом под аплодисменты занавес опустился, а маленькая дверца ложи открылась.

— Это вам урок, молодой человек! Больше так не поступайте, — сурово сказала капельдинерша, — выход — по лестнице вниз и налево!

Оказывается, вальяжный администратор придумал наказание для начинающих перекупщиков — что-то вроде оперного карцера. Это было гуманно. Могли отправить и в милицию.

Вечером Борька потребовал с меня неустойку. Он, видите ли, понес убытки. Мне было обидно, потому что несправедливо! Но примерно через неделю я получил если и не материальное, то хотя бы моральное удовлетворение. Случилось это после операции «вторые горячие». Так назывались разовые талончики, которые в дополнение к карточкам иногда выдавали студентам в профкоме. Наступили очередные каникулы, студенты разъехались по домам, а Борька «не успел» эти талончики раздать. С озабоченным видом он объяснил, что «вторые горячие» придется «толкнуть», потому что пропадает добро. Борька притащил лист неразрезанных талонов размером с простыню, и мы принялись разрезать простыню на квадраты поменьше. Предполагалось продавать талоны, переезжая с рынка на рынок, по два рубля за штуку. Работал, конечно, я, а Борька руководил.

Начали с Тишинки. Это был главный послевоенный рынок столицы. Тишинское торжище заполонило всю площадь у Белорусского вокзала, Васильевскую и Брестские улицы, а также Грузинский вал. Здесь можно было купить всякую одежду и еду, боевые ордена, аттестаты и дипломы. Здесь же можно было оформить фиктивный брак и снять жилье. Тишинка могла все! Она проникла даже под землю. Однажды, это было в золотые дни, когда я числился студентом и еще получал стипендию, я спускался по эскалатору в метро Белорусская с обновкой. Обновку, чтобы не помять, я перекинул через руку. Это были замечательные коверкотовые штаны.

— Стой! Стой, тебе говорят! — закричал мне дядька с эскалатора, который поднимался вверх.

Я остановился. Ко мне бегом спускался мужик в пиджаке точно того же цвета, что и мои новые штаны.

— Продай, роднуля, продай! — уже издалека просил мужик. — Отдай штаны! Озолочу!

Видимо, костюм был ворованный и его «толкнули по частям». В конце концов, штаны я ему перепродал. Мужик их радостно примерял здесь же в метро, за колонной. Мои «вторые горячие» на Тишинке пошли нарасхват по три рубля штука. А на Цветном бульваре, у Центрального рынка, те же талончики барыги продавали уже по три с полтиной. Но зато на Рогожском брали только по пять за пару и то неохотно. Наверное, я перенасытил рынок. Неожиданно ко мне подбежал пацаненок и поманил в сторону. За синим пивным ларьком сидел на ящиках здешний бугор в кожаном реглане. Бугор объявил мне ультиматум. Первое: прекратить торговлю «горячими» до выяснения общей рогожской конъюнктуры. Второе: оптом продать бугру все имеющиеся у меня талоны. Бугор согласен на приплату — по четыре за штуку, но с условием, что я здесь никогда больше не появлюсь. «А появишься — не обижайся», — сказал он. Вечером Борька меня похвалил, но потом вдруг спросил: «А может, на Рогожском дают не по четыре рублика, а по пять? Ты не дуришь меня, ненароком? Завтра с утра я сам туда поеду!» Я сказал, что не советую. Борька ответил, что в моих советах не нуждается. А назавтра Гуттенберг появился в общежитии со здоровенным синяком и разбитой губой. Мне он сказал только, что операция «вторые горячие» отменяется, потому что внезапно упали цены. «Себе дороже!» — сказал Борька.

По какой-то причине Гуттенберга из профкома вышибли, и теперь я спал на его персональной койке бесплатно. Но одновременно я лишился всех моих неправедных заработков. Я попробовал было достать дефицитные билеты самостоятельно и спекульнуть. Всю ночь я простоял у касс в толпе сумасшедших меломанов, но билетов мне не досталось. Тут орудовала своя шайка. Писем до востребования тоже не было.

Однажды я сел зайцем в трамвай и поехал вдоль пустынного Ярославского шоссе куда глаза глядят. Ехал долго, думал о своих неудачах и приехал неожиданно для себя на заветную улицу Текстильщиков дом один «бэ». Снег у здания ВГИКа был расчищен, фанеру с дверей уже содрали, а стекла отмыли. Поодаль из грузовика вынимали какие-то ящики. Я заглянул в вестибюль. У входа за столом сидел знакомый охранник в новой шинели.

— Ты опять здесь околачиваешься? — удивился он. — Обустраивается наш ВГИК! Летом или осенью приходи!

Я пошел к дверям.

— Абитуриент! — окликнул меня стражник.

Я вернулся.

— А лучше всего — брось ты это дело — плюнь! — посоветовал он. — Понасмотрелся я на таких, как ты!

И стражник рассказал поучительную историю. Видимо, он ее рассказывал не раз и не два.

— Перед самой войной, — излагал стражник, — наш Сергей Аполинарьевич Герасимов затеял снимать картину про Пушкина. Об этом, конечно, стали в газетах писать и по радио говорить. И вот один абитурьент экономического факультета, Семен его звали, посмотрелся утром в зеркало и увидел, что он вылитый Пушкин. Был он собой курчавый, а когда отпустил баки, то от Пушкина его уж и совсем было не отличить. Семен учение забросил, раздобыл на Тишинке длинный пиджак, цилиндр и стал целыми днями прохаживаться перед кабинетом Сергей Аполинарьича. Надеялся, что он его заметит и пригласит на главную роль.

А в кино знаешь как? То сценарий запрещают, то денег не дают! Да, помимо Семена, и другие Пушкины вокруг Герасимова так и вьются, так и вьются! А тут еще и война началась — стало не до Пушкина. Я про этого Семена и думать забыл и вдруг встречаю его в электричке, на Ярославской дороге. Оказывается, устроился контролером, ждет, когда война кончится и Герасимов из эвакуации вернется. Так и ходит по вагонам с бакенбардами и в цилиндре. Компостером дырки в билетах пробивает. Меня он узнал. Я, говорит, живу надеждами и стихи пишу.

Прочитал мне стих: «Подъезжая под Северянин, я взглянул на небеса и воспомнил ваши взоры, ваши синие глаза». Вот так, абитурьент, — закончил рассказчик, — спятил этот Семен. Потом совсем опустился. Здесь, рядом, в овощехранилище картошку перебирает, при бакенбардах и в цилиндре. Слушай, — оживился стражник, — есть же хорошая работа и совсем рядом. С одноразовым питанием и прописка не нужна. Хочешь?

Еще бы я не хотел! В овощехранилищах, что у станции «Северянин», человека в цилиндре я не обнаружил. Все были в замусоленных ватниках и кирзовых сапогах. Перебирая и сортируя гниющие овощи, здесь копошилось множество молчаливых людей с испитыми лицами. Рабочих нанимали на день. Документов не спрашивали и один раз, в обед, кормили. Блюдо называлось «рагу овощное особое». Это была вареная мешанина из всех не до конца сгнивших овощей. Толстая грязная повариха накладывала «рагу» огромными порциями. В обеденный час каждый устраивался в углу и орудовал собственной ложкой. В первый день мне ложку одолжила повариха. Она вежливо протерла ее собственным подолом. Здесь никто не смеялся и не переговаривался. Все вели себя так, словно их застали за каким-то стыдным делом. Вечером поденщики порознь брели к трамвайному кольцу, а засветло все начиналось сначала. Усталый, но с раздутым пузом, я ехал через весь город в общежитие, валился в постель и соседи подозрительно принюхивались к запахам гниения, которые я распространял. Так было всю весну.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.