«Где стены, там и дом…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Где стены, там и дом…»

…Я не могу вычеркнуть из жизни эти десять лет… Даже те роли, на которые я пробовалась, но не была утверждена, и то в чем-то обогатили, потому что я готовилась, думала о них, открывала для себя что-то новое.

Из интервью журналу «Искусство кино», 1966 г.

Прошло уже десять лет после «Карнавальной ночи». Большой срок в человеческой жизни, огромный — в жизни актрисы. Каждый год был полон несыгранных ролей. И уходя, уносил с собою надежды когда-нибудь их сыграть.

Были ли они бесполезными, эти годы?

Останься с нею ее первый легкий успех — знали бы мы ту Гурченко, которую сегодня знаем?

Среди многих и разных истоков творчества художника не последнее место занимает его собственная судьба. Счастливые минуты и горькие, опыт и мудрость, что оплачены сполна и разочарованиями и болью, и заблуждениями и ошибками.

Остаются рубцы. Характер не только закаляется — он лишается былой легкости, открытости, а их всегда жаль. Общительная, веселая, притягивающая к себе людей, актриса научилась быть колючей. Научилась, если нужно, держать человека на необходимом расстоянии, не подпускать к себе. Раньше — легко, охотно подчинялась режиссерам, верила: они знают, что творят. Поняв, что это далеко не всегда так, она отваживалась теперь с ними спорить и быстро заслужила репутацию актрисы резкой, «трудной» в работе. Мнение это, впрочем, охотно поддерживали лишь те из режиссеров, что привыкли к безропотному подчинению. Мы еще увидим, как эти «трудные» качества Гурченко пригодятся в работе и ей самой и другим, какую драгоценную сослужат службу ее лучшим фильмам и как будут ценить их режиссеры наиболее прозорливые, ищущие в творческом человеке творческое начало.

Она собрала последние воспоминания о недавнем безоблачном своем настроении, чтобы сняться в кинокомедии «Укротители велосипедов» и спеть там вот такую милую песенку:

«Говорю вам от души:

Все вы очень хороши,

И во всех вас главное —

То, что вы славные!»

Нет, она вполне разделяла убежденность авторов, что «людям песенка нужна и лукава и нежна, словно к счастью лесенка — добрая песенка». Просто уже поняла, что идти навстречу своей неведомой еще судьбе с такой вот распахнутой душой не всегда безопасно. Ну а в главном, конечно, все славные. И искренне пела дальше: «Просто я желаю счастья людям, потому что счастлива сама…»

«Сохраняла улыбку».

В этой симпатичной и местами смешной комедии все действительно были хороши: и Олег Борисов, игравший выпускника ветеринарного института, и Сергей Мартинсон с Риной Зеленой в ролях старого гонщика и его жены. Не повезло только Гурченко — ей досталась сверхположительная героиня Рита, изобретательница велосипеда новой конструкции. Ее единственное и исчерпывающее качество — очаровательная внешность, более внятных «черт характера» драматургами предусмотрено не было. Актриса импровизировала по мере сил, но роль, задуманная как сплошная полуторачасовая очаровательная улыбка, была обречена. И ничего из тех метких и ярких зарисовок, что в изобилии хранились в памяти Гурченко, в ее актерском багаже, нельзя было вставить в эту картонную раму, она затрещала бы и развалилась под натиском реального.

Лишь однажды попробует Гурченко еще раз согласиться на такую «беспроблемную» роль — в музыкальном фильме «Нет и да». (Ужасная история произошла в Лужниках: Леня познакомился с Люсей и так влюбился, что подарил ей билет на футбол. А на стадионе провели лотерею. И подаренный билет выиграл мотоцикл, после чего Леня, пережив некоторые нравственные терзания, злополучный билет отобрал. Потом ему было очень стыдно, он даже спал на стадионе, караулил Люсю, которая устроилась там работать и одновременно петь в джазе. Леня очень мучился, глядя, как она поет, тем более что Андрей, дирижер джаза, — брюнет и умопомрачительно танцует. Вообще все очень сложно. Люсю, как легко догадаться, играла Гурченко. Пела песенки и танцевала «ча-ча-ча», очень в ту пору модный танец. Как было сказано в рекламной аннотации к фильму: «легкий, непринужденный стиль эстрадных выступлений, удачно вкрапленных в картину…»).

Лишь однажды она попробует еще раз взяться за такую роль — а потом отвращение к искусственной безоблачности души и неба поселится в ней навсегда. Она бросит петь песенки с рифмами «без сомненья — настроенье», «главное — славные». Картонную роль теперь чувствует интуитивно, уже по тому тону, каким эту роль ей предлагает телефонный голос со студии. Впрочем, эти роли и сами стали ее теперь сторониться — пора «девушек с гитарами и без оных» окончательно отошла в прошлое. Это было и хорошо и грустно: очень много важного в этой поре оказалось не доигранным. Неспетым. «Нестанцованным». Она актриса музыкального фильма. А потом уж — драматического. Так считает сама, и так оно, я думаю, и есть. На сей счет, правда, тоже существуют разные мнения, и у каждого свой резон, так что к этой теме нам еще не раз придется вернуться.

Через год после неудачной попытки изобрести киновелосипед она отпраздновала творческую победу — еще небольшую по резонансу и не идущую ни в какое сравнение с первым триумфом, но принципиальную: мы увидели новую Гурченко, актрису остро характерную, умеющую играть гротескно, с неожиданной наблюдательностью, преобразуя в юмор самые бытовые, казалось бы, черты, движения, очень точные штрихи, из которых складывается характер.

Ввести в действие эти новые краски из уже очень богатых к тому времени ее закромов позволил сам климат фильма «Женитьба Бальзаминова»: Константин Воинов снял его весело. Он, как писала «Литературная газета», «бросил перчатку уныло-ученической дотошности тех фильмов-спектаклей, что были сделаны по увековеченному еще Маяковским правилу «с мордой, упершейся вниз»…»[27]. Это была комедия-стилизация, где колоритно описанный Островским купеческий быт подан сочно, пряно, и все строится на комических контрастах. Контрастны, чрезмерны ритмы, с болотно застойных срывающиеся сразу на галоп. И краски, то ярмарочно бесстыжие, то уныло тусклые, бесцветные. И даже габариты персонажей: если Бальзаминов у Г. Вицина субтилен и постоянно как бы покачивается на тоненьких ножках от всякого дуновения, то Белотелова у Н. Мордюковой пышна, неподвижна и монументальна, как тряпочная баба на чайнике.

Гурченко была там Устинькой, приживалкой в бестолковом доме Ничкиных. Перезревшая девица, из тех, кому суждено умереть в девичестве. Сухопарая, очень длинная, с прической-башней, которая делает ее еще длинней, в круглых очках и клетчатой юбке образцовой английской гувернантки, целомудренно зашнурованная по самое горло, она словно вся состоит из углов и шарниров и выгодно оттеняет соблазнительную пухлость Капочки, девицы в самой поре (ее играла Ж. Прохоренко). Она порхает по комнатам в деловитом экстазе, с пластикой приблизительно такой, какая была бы у складного метра, научись он двигаться. При всем том — сентиментальна, трогательно суетлива и щебечет бесполым, ломким голосом. К процессу сватанья у нее острый полуобморочный интерес.

Гурченко играет тут упоенно, видно, что истосковалась по озорной импровизации и изобретает теперь свою Устиньку здесь же, на съемочной площадке, загораясь от общей веселой увлеченности и в свою очередь воспламеняя партнеров.

Пришла к ней наконец — тоже неожиданно — и такая роль в кино, где она могла выразить не фантазию, не книжное знание и не дар лицедейства, а то, что видела и пережила, что отложилось в глубинных слоях души. Режиссер Владимир Венгеров, к изумлению окружающих, позвал ее сыграть Марию в фильме «Рабочий поселок» по сценарию Веры Пановой.

Трудные послевоенные судьбы были ей хорошо знакомы: война, прошедшая на ее глазах, не только уносила человеческие жизни, она ломала и те, что продолжались после победы, оставалась в них ноющей раной.

Война возникала в прологе картины как остановка жизни — стоп-кадр замораживал действие, а когда оживал вновь — люди уже возвращались на родные пепелища. Обгорелые трубы — все, что осталось от рабочего поселка. Его восстановление, «отмораживание» людских душ и то, как зарубцовываются раны, как жизнь берет свое — становилось предметом кинорассказа.

Фильмы того времени умели видеть поэзию в прозе. Самые простые реалии жизни саднили душу, возвышались до ранга примет времени, кадр одухотворялся сочувствием и любовью, но не восхищенно-сторонней, а ностальгической — это была нежность людей к тому, что они пережили, прошли, на чем взошли их судьбы. Суровое и горькое поэтому изображено без надрыва, героическое — без пафоса. Проза становилась поэзией словно бы сама, без заметных авторских профессиональных ухищрений.

Марии Плещеевой повезло: муж вернулся с фронта. Слепой, искалеченный. Но вернулся. На пепелище, на развалины. Вернулся. Значит, будет жизнь. «Ничего, ничего, ничего, — уговаривает себя Мария. — Вот и стены есть, а где четыре стены — там и дом, а где дом — там и жизнь. Покрашу бинты синькой, голубые занавесочки сошью. Все приложится постепенно. Пойдет жизнь, куда ж она денется, господи…»

Пойдет жизнь! Великая ее сила, заставляющая затягиваться самые страшные раны, вселяет веру: все, все теперь будет хорошо.

Но фильм создавался через два десятилетия после победы. Страна уже знала, как трудно рубцевались раны, как они открывались снова и снова. «Рабочий поселок» рассказывал об этом.

Муж Марии, для которого мир померк, мучается бессмысленностью такой жизни. Пьет беспробудно. Пропивает последнее. Казнится совестью и снова — пьет. Мария тянет и дом, и сына, и мужа — весь непосильный воз — одна, ожесточившись, на последнем пределе терпения. О себе подумать — только пригладить ладонью волосы, собрать их узлом на затылке, замотаться в платок — вот и вся красота. Да и не думает она давно о себе: нет жизни — «идешь домой как на пытку». Извечная бабья жалость к гибнущему мужу, к сыну, у которого ботинки прохудились, сознание невозможности что-нибудь тут изменить — ввергает ее в бессильное отчаяние. Голос надсадный, охрипший, на срыве, на слезе, на истерике постоянной. Даже кричать уж нет сил — кричит шепотом:

— Ты не отец! Ты не человек!

И ведь видит мучения мужа, видит, что не совсем еще пропил он свою совесть. Бессильно лежит, почти молится в подушку:

— Как я хочу тебе верить, как хочу, если бы ты знал! Господи!

Но верить уже боится. Ждет только плохого. И ожидания сбываются. Душа иссохла, и приходит жестокая трезвость:

— Не хочу крест нести. Хочу жить разумно, ясно. Пусть уж без счастья, но покоя, покоя хоть капельку — можно?

Едва оттаявшая после военных морозов жизнь замерзла вновь и, кажется, окончательно. Мария уже не может двигаться, реагировать — нет сил. И когда Плещеев, пропивший продуктовые карточки и оглушенный собственным поступком, приходит домой, ожидая взрыва — его встречает тишина. Он куражится, переходит в наступление, стараясь предупредить упреки Марии.

Но она молчит. Сидит спиной к нему и к нам. Сгорбилась. Застыла. И это ее молчание страшнее крика.

То, как Гурченко подводит свою героиню к поступку невероятному — бросить беспомощного погибающего мужа и сына, бежать очертя голову, только чтобы «покоя хоть капельку», — пронизано насквозь сочувствием. Пониманием драматизма и этой судьбы и потрясенного войной времени, которое такие судьбы порождало. В решении Марии актриса хотела видеть не слабость и предательство, а доказательство силы человеческой натуры, способной возродиться из руин, выстоять, спасти душу от полной гибели — чтоб жить. Гурченко размышляла позже в интервью ленинградской газете «Смена»: «В том, что Мария бросила слепого мужа, конечно, доблести нет, но ведь и фильм не сводился лишь к тому, чтобы осудить или оправдать именно этот поступок. Мария уехала из дома потому, что не могла поступить иначе. Она делала то, чего натура более заурядная, более склонная к покорности обстоятельствам не сделала бы никогда. И потому для меня это человек, достойный понимания…»[28].

Способность и стремление к пониманию, к неоднозначной оценке даже столь крайних поступков выделяли эту актерскую работу Гурченко из всего, что было ею сыграно до той поры. Словно плоско наглядные картинки обрели третье измерение, стали объемными, и любая смена ракурса, любой поворот несут теперь новую информацию, что-то важное добавляют к нашему представлению о героине, заставляют нас не оценивать и осуждать — но думать и сочувствовать.

В фильме проходили годы, поселок рос, строился, уже поставили гипсовых пионеров у школы, уже приоделись люди и выросли дети. И тогда возвращалась Мария, чувствуя вечную свою вину перед родными. Эту возрастную часть роли Гурченко играет в ином ритме — Мария спокойней и мягче, вновь обрела способность чувствовать. Отдохнула.

Она входит в собственный дом, как гостья. Присаживается на краешек табуретки робко, не выпуская из рук сумочку с документами. Так сидят люди, отвыкшие от дома, вечно на перекладных, и всего-то багажа, что — документы в потрепанной сумочке, единственное, с чем нельзя расстаться.

В этом фильме впервые пригодилась наблюдательность актрисы, острота ее эмоциональной памяти. Человеческую повадку она читает как открытую книгу — в манере, походке, взгляде, говоре узнавая черты судьбы и характера. Все здесь туго завязано — постичь эти связи самое трудное в актерском деле. Гурченко научилась этому в совершенстве. Актерская интуиция подсказывает ей правду поведения в мельчайших деталях.

Тогда, в «Рабочем поселке», повторяю, она шла этим путем впервые. Мелочи и детали были самым сложным в работе над ролью. Каждый эпизод задавал множество загадок. «Как сделать привычными исключительные вещи? Слепой муж уронил палку — как поднять и подать ее ему, чтобы не включать в этот жест никакого особого сострадания (Мария его уже пережила), а сделать это просто, буднично?..». Еще, кажется, недавно — в «Гулящей» — она заботилась о том, чтобы каждый отдельный эпизод максимально нагрузить эмоциями, проиграть всю гамму переживаний на предельном фортиссимо, — теперь стремится к будничности и простоте как к высшей отметке мастерства.

При том, что весь путь героини от надежды к отчаянию, а потом к возрождению нужно было обозначить как бы пунктиром: ведь фильм спрессовал в себя целое десятилетие, и каждое новое состояние его героев выражало какой-то новый период в судьбе страны. От этого и возникало ощущение его масштабности: жизнь маленького рабочего поселка, неукротимо возрождавшегося из пепла, представала жизнью народа.

И судьбы и характеры были предельно типичны.

Эта тяга фильма к обобщению выделяла «Рабочий поселок» из устоявшегося уже к тому времени потока «бытовых» лент. Хотя картина и несла в себе все стилевые признаки этого потока.

В таком фильме только и могло тогда прийтись ко двору дарование Гурченко. Оно уже вполне сформировалось, и характерное для него сочетание очень крупных, смелых мазков с той тонкостью и глубиной прорисовки, какая доступна только актерам, перевоплощающимся каждой клеточкой своего существа, — все это уже было в ее экранной Марии. Она интуитивно знала, как Мария должна стоять, как держать руки, и ничто в ее поведении не возникало просто так, попутно и случайно, все по-своему выражало оттенки судьбы, и характера, и времени.

Это был — концентрат судьбы и характера.

После «Рабочего поселка» не нужно было обладать особой зоркостью, чтобы разглядеть в творческих кладовых Гурченко золотые запасы. Вот так примерно, как увидел Глеб Панфилов возможности Инны Чуриковой, превосходно игравшей в то время краснощеких царевен в фильмах-сказках и «подружек героини» в фильмах-спектаклях. Но актерская профессия, как известно, кроме таланта требует еще и удачливости. А удача, особа коварная, пока не торопилась.

Может, все же не так уж она коварна? Может, как раз по-своему мудра, когда путь избирает не прямой, а — плодотворный?

По экранам шестидесятых полноводно протекал «поток жизни». Все было предельно узнаваемо, документально — улицы, толпа на них. Экранное время почти равно реальному. Полутона.

Могло ли естественно вписаться в этот пейзаж дарование Гурченко? Как звезда музыкальная, эксцентрическая — уже было сказано — она опоздала. Как драматическая актриса… Но персонажи, ею сыгранные, никак не растворялись в реальной уличной толпе. Слишком в них все выразительно — походка, манера одеваться и носить платье, постановка шеи, спина — прямая и как бы застывшая или кокетливо подвижная, поигрывающая лопатками. И сразу видишь: женщину много била жизнь, но еще есть надежды. Видишь судьбу. С одного прохода по экрану. Обычный этот проход актрисы мог приковать наше внимание, хотя, казалось бы, она еще ровно ничего не сыграла.

Это сгусток образности. И он чрезмерен для фильмов «потока жизни». Гурченко пришла теперь уже слишком рано со сеоим броским, эксцентричным и беспощадным реализмом. С напористостью драматической игры, которая не боится обнаружить себя, не пытается притвориться жизнью. И потому оказывается концентратом жизни. И поражает таким богатством «говорящих» оттенков рисунка и смысла, таким сочувственным знанием самых потаенных и тонких движений души. Теперь мы хорошо понимаем, что «поток жизни», столь привлекательный в те годы для кинематографа и столь многое оставивший в его опыте, и течение Времени — категории разной крупности. И разные средства были нужны, чтобы их передать.

«Рабочий поселок» Пановой и Венгерова уже на уровне драматургии стремился к тому, чтобы выразить и время и его ход. В этом смысле он встал в ряд с такими фильмами, как «Мне 20 лет» Марлена Хуциева, «Крылья» Ларисы Шепитько. Их было немного, этих фильмов, но именно они определяют сегодня в нашей памяти кинематографическое «лицо» шестидесятых. В них намечался уже и синтез «бытовой» манеры, «кинонаблюдения» с активным вмешательством художнической мысли, ищущей все новых средств, чтобы себя выразить. В дальнейшем правда быта, освоенная кинематографом, своеобразно преломится в опыте «поэтического кино», «ретроспективных» фильмов, притч и «неопритч», «романсов» и «кинопоэм».

Она будет в них как корпус в корабле — основой. Сверх нее идут уже надстройки, сработанные из того же, впрочем, материала жизни.

Вот когда и где по-настоящему понадобится Гурченко. Она, освоившая этот сложный сплав быта и обобщения еще в 60-х годах. Она, без опыта которой (или подобного же) было бы невозможно появление в кино исполнителей совершенно нового типа — таких, как Любшин, Калягин, Дуров, Михалков, умеющих быть на экране и достоверными и эксцентрически выразительными разом.

В семидесятых годах и состоится второе рождение актрисы Людмилы Гурченко. Она будет играть роль за ролью, как бы наверстывая упущенное время.

А оно не было упущено. Ее время просто еще не пришло. «Она обогнала время, и ей пришлось подождать, — писал о ней позже режиссер Алексей Герман. — Мера ее драматизма и правдивости стала понятна, созвучна только сейчас»[29].

Ждать хорошо, когда знаешь, что дождешься. И нам сегодня рассуждать проще: пришло время, не пришло… А тогда для актрисы — полная неизвестность. Чтобы выразить себя, нужна роль. Нужен фильм. Нужен режиссер. И вполне лотерейное счастье, в ожидании которого робко жмется актер у стенки, как дурнушка на танцах — пригласят, не пригласят? Созвучна ли роль потребностям души — это уже вопрос второй.

Что с этим делать — никто не знает.

Впрочем, о том, что про Гурченко все забыли, говорить теперь уже было бы несправедливо. Ее приглашали пробоваться в кино, причем на прекрасные роли. Она готовила заглавную роль для фильма «Салют, Мария!» И. Хейфица. Пробовалась у В. Мельникова в его фильме «Здравствуй и прощай». И. Авербах пригласил ее в числе других претенденток попытать счастья в фильме «Монолог». В. Венгеров пробовал ее для роли Маши в «Живом трупе». И. Таланкин — на главную роль в «Дневных звездах». К каждой из этих ролей она готовилась фундаментально: перед пробами в «Дневных звездах» прочитала всю Ольгу Берггольц, увлеклась ее поэзией и даже написала прозрачную, грустно-мятежную песню-романс на стихотворение «Молчат березы кроткие…».

Эти роли были хорошо сыграны другими. Что ж, судьбу здесь винить нельзя: в честном соревновании побеждает сильнейший. Типаж, индивидуальность, предложенная актрисой трактовка — все тут, на пробах, важно, все может иметь решающее значение. Автор статьи о Гурченко в «Советской России» Л. Даутова считает, например, что, истосковавшись по работе, Гурченко играла на пробах так, будто это последняя роль в жизни — и сцены получались «перенасыщенными». Наверное, и это было. Тем более что броскость красок — одна из «фирменных» черт ее актерской индивидуальности, а это не в каждом фильме требуется.

Но были, несомненно, и другие причины, связанные с особенностями и недостатками ее «школы». Она все еще не преодолела до конца, например, свой злосчастный «харьковский» акцент, не избавилась от своеобразного мелодического рисунка речи, который мог сослужить ей добрую службу, стать дополнительной краской в современной характерной роли, но так драматически мешал в ролях «зарубежных» и в классике. Этот профессиональный недостаток — наследство ее дворового военного детства — она будет остро чувствовать еще многие годы. Причем чем дальше — тем острее. Признанный мастер, увенчанный высокими званиями, имея за плечами множество разнообразнейших ролей, она и сегодня робеет перед каждой новой работой, идет на первую встречу с режиссером как школьница на экзамен, и ей кажется, что она ничего не умеет.

Мастерство, как говорила Эдит Пиаф, — лишь опора таланта. Это дело наживное. И Гурченко Честно, мучительно «выращивала в себе голубую кровь». Но ее талант был выше обстоятельств, он требовал свершений, а не ученического прилежания.

Прорехи в профессиональном багаже, несомненно, ставили ей заслон на пути ко многим хорошим ролям. Но ее талант даже из этого обстоятельства сумел сделать полезный вывод, причем не утешительный, а — принципиальный, многое решивший в ее дальнейшей судьбе.

Пусть ее актерский почерк далек от мхатовской каллиграфии. Пусть чистописание классической сцены не входит в число ее добродетелей. Что ж, значит, и не надо браться «переписывать набело» любой предложенный режиссером черновик. Артист-марионетка? Артист — просто сосуд, который можно наполнить вином, а можно — и квасом? Нет, это не для нее.

Так, в поединке с собственным косноязычием, она сформулировала свой главный девиз: могу рассказывать только о том, что хорошо знаю.

И тогда открыла для себя куда более интересный путь в искусстве, чем простое, послушное и древнее, как мир, лицедейство. Уроки ее жизни в кино приучили строго и целенаправленно отбирать свои роли. И постепенно эти роли выстроились в тему. В ее, Гурченко, собственное повествование о женщинах ее времени. В рассказ о ее поколении.

Чем дальше, тем больше этот рассказ обнаруживает черты целостности, тем больше связывается в нашем сознании с именем актрисы Людмилы Гурченко. Подобно тому как Михаил Ульянов сумел выразить в своем творчестве целую энциклопедию современных социальных типов одной половины нашего общества, Гурченко представила нам галерею судеб и характеров половины другой, «слабой». Впрочем, именно Гурченко из фильма в фильм доказывает ее силу и жизнестойкость.

В актерском мире, как в литературе, есть художники и есть беллетристы, есть открыватели и есть разработчики открытого, и каждое уникальное художественное постижение неизбежно идет потом в серийное производство.

Не хочу никого никому противопоставлять. Обе категории мастеров нужны для того, чтобы искусство нормально развивалось. Просто пытаюсь точнее определить место актрисы, которую люблю, в этой непростой иерархии художественных функций и ценностей.

Это естественно, что в серийном производстве занято больше людей. Открывателей — единицы. Они избраны судьбой, но и сами избрали путь не самый легкий. Клиширование, которое мы охотно прощаем другим, им не прощается. Ожидания, которые мы связываем с их именами, легко переходят в скепсис. Они на виду, и мы упрекаем их в постоянном мелькании; но если замолчат — ощущаем их отсутствие как зияющую пустоту, как потерю чего-то жизненно необходимого.

Развитие, углубление, уточнение темы в их новых работах мы нередко с близорукостью принимаем за повтор. Если же актер разборчив и старается не играть ролей для себя «чужих»— начинаем толковать о профессиональной ограниченности. Хотя перед нами — мужество самоограничения.

Впрочем, я и сам сейчас для наглядности преувеличиваю целеустремленный аскетизм моей героини. Ее тема, ее повесть о жизни, ее авторское творчество в ролях — разумеется, это не все, что она играет. Иногда Гурченко хочет доказать и себе и другим, что может не только сотворить оригинал, но и не хуже других печатать копии. Тогда возникают роли прекрасно сыгранные, но как бы другой крупности — расхожие. Как операция аппендицита, которую может сделать любой хирург.

Но она специалист по операциям на сердце. Именно здесь видна ее уникальность.

…Эта новая пора ее жизни уже начинала брезжить тогда, на пороге семидесятых Гурченко еще соглашалась на «проходные», не оставившие заметного следа роли. Охотно бралась за любую работу в музыкальном жанре — предстала французской шансонеткой в «Короне Российской империи» и немецкой певичкой из кабака в фильме «Взорванный ад». В экранизации сказки Евгения Шварца «Тень» она была дивой, томной, неотразимой, властной, коварной. Прирожденной интриганкой. Начала выступать в эстрадных программах телевидения, снялась в роли мадам Ниниш в оперетте «Табачный капитан». Впервые в ее «звездных» ролях, доселе сыгранных совершенно всерьез, появились пародийные нотки, приемы острой стилизации, гротеска, терпкий вкус иронии. Теперь эти краски будут часто использоваться ею на всем пути в музыкальном кино и на телевидении.

С удовольствием взялась за роль в новой комедии К. Воинова «Дача». Здесь все сулило успех — и имя писателя-сатирика Леонида Лиходеева, стоящее в титрах, и блистательное созвездие актеров, занятых в картине, — Л. Смирнова, Л. Шагалова, А. Папанов, Е. Евстигнеев, О. Табаков… Все помнили, как хорошо и весело было работать с Воиновым на съемках «Женитьбы Бальзаминова». На этот раз не получилось. Юмор сценария был чисто литературным по природе и с трудом поддавался переводу в живое актерское действие. Как часто бывает, индивидуальная авторская интонация, так пленяющая при чтении, теперь мешала, сообщала тягучую монотонность речи персонажей, остроумное становилось плоским и тяжеловесным.

Все, что делала в фильме Гурченко безмолвно, было интересней и смешней всего, что она в нем говорила. Она играла Степаныча — «подругу художника», снимавшего дачу в конце улицы. Когда шла по этой улице с ведром, имея вид аристократки на пленэре, — дух захватывало. Но потом ей приходилось утомительно пререкаться со своим эксцентричным художником: «Я хочу банальности. Я хочу ординарности». — «Неужели тебя привлекает роль домашней курицы? Ты для меня Беатриче, черт побери!» — «А я не хочу быть Беатриче. Я хочу быть курицей. Я хочу нести яйца». — «Помилуй, что ты говоришь, Лерочка! Нам еще рано нести яйца. У меня впереди столько интересной работы!» — и сразу становилось ясно, что юмор журнального фельетона и юмор, предназначенный для воплощения в живые фигуры фильма, — вещи принципиально разные. Литературный сценарий пошлым не был, нельзя было упрекнуть в пошлом вкусе ни режиссера, ни актеров — а получилось пошло. Плюс на плюс дал минус. У двух типов юмора оказались разные «группы крови».

После всей этой броскости, почти эстрадной яркости комедийных красок — угловатая, с сухим выцветшим лицом и повадками старой девы, вечно ждущая от окружающих подвоха «женщина в футляре» Клавдия из классической пьесы С. Найденова «Дети Ванюшина». В этом фильме собрались актеры совершенно другого типа, и нужны были не мазки и цветовые пятна, а тончайшие нюансы, микроградации светотени… Гурченко вошла и в этот ансамбль так уверенно и свободно, что рецензенты терялись в догадках — что же это за актриса? Драматическая? Комедийная? Эстрадная?

В рецензиях появился постоянный рефрен: фильм имярек открыл для нас совершенно новую Людмилу Гурченко… и далее шли действительно новые эпитеты, приличествующие характеристике данного жанра, данного фильма и его конкретной художественной задачи. Эпитетов, впрочем, было еще немного, а рефрен звучал и коротко и монотонно. Так звучат обычно похвалы, какими гуманно пытаются подбодрить некогда знаменитых актрис уже на излете их карьеры. Мол, роль сыграна хорошо, есть в ней кое-что чрезвычайно интересное.

Это «кое-что» чаще принималось за отсветы уже просверкавшей грозы.

А это было — предвестие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.