«Сырой материал»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Сырой материал»

Как неправильно, когда слава приходит к молодому актеру. Он еще ничего не умеет. Он еще сырой материал… Слава меня изломала и оставила в полном недоумении.

Из книги «Мое взрослое детство»

Педагоги ВГИКа видели в своей студентке серьезный драматический талант. Да и сама Гурченко, давая в 1966 году интервью для журнала «Искусство кино» критику Татьяне Хлоплянкиной, вспоминала годы после «Девушки с гитарой» и сетовала: «Порой мне казалось, что уже никому не придет в голову предложить мне другую, драматическую роль… Комедии, в которых я время от времени продолжала сниматься, имели некоторый успех у зрителей, но меня эта работа уже не удовлетворяла. Хотелось идти дальше»[8].

Память неизбежно спрямляет изгибы жизненного пути. Подчиняясь настроению или задаче момента, она послушно опускает все, что настроению или задачам противоречит.

Ведь была драматическая роль! И не одна. И именно после «Девушки с гитарой».

Из беседы автора с режиссером Владимиром Венгеровым:

— Шли пробы на роль девочки в «Балтийском небе». Гурченко пришла в павильон в валенках, в шапке с длинными ушами, черты лица заострились, в глазах тревога… Ничего общего с той беззаботной Гурченко, какую мы знали по экрану. Всех убедила, что именно она должна играть эту блокадную девочку. Хотя ее педагоги, Макарова и Герасимов, помню, были очень удивлены, что Люсю Гурченко взяли на драматическую роль. Ее амплуа тогда были песни. Тут она не знала себе равных. Помнила их множество, и между съемками все, кто был в павильоне, собирались ее слушать.

Но она была актрисой. Уже тогда — опытной, активной, цепкой. Понравились мы друг другу, сразу нашли общий язык. Работали на полном доверии, мне всегда по душе было ее очень серьезное отношение к делу. Потом я ее пригласил на трудную драматическую роль в «Рабочем поселке», и сыграла она, на мой взгляд, блестяще, уже тогда доказав, каким широким диапазоном красок владеет. Мы ее пробовали и в «Живом трупе», и она отлично пела цыганские песни. На роль утвердили другую актрису, но озвучивала ее все равно Люся Гурченко…

«Балтийское небо», двухсерийная картина по роману Николая Чуковского, вышла в 1960 году. И Гурченко немедленно была приглашена сыграть еще одну драматическую, даже трагедийную роль. Это была Христя в «Гулящей» по роману Панаса Мирного.

И только потом, вслед за этими двумя фильмами действительно пошла длинная череда второстепенных ролей в комедиях либо неудачных, либо имевших неудачную судьбу. Были годы и вовсе без ролей, без фильмов…

Венгеров вспоминает, что в работе над «Балтийским небом» проблем с Гурченко не было никаких. И сомнений тоже. В роль она вошла так органично, что лучшего и желать нельзя. Скудное военное детство было ей хорошо знакомо: как и ее героиня, ленинградка Соня, она голодала с мамой в оккупированном Харькове и точно так же, расставаясь с ней хоть на час, не знала, увидит ли снова. Знакомы были эти промерзшие стены давно не топленных квартир, и жизнь почти на грани небытия, и то чудо, что жизнь все-таки продолжалась — люди хотели надеяться, и каждый лучик радости воспринимался как счастье. Соня была постарше харьковской Люси Гурченко и чуть помоложе Люси Гурченко нынешней, но в фильме проходило время, и Соня росла, из угловатого подростка становилась девушкой и узнавала первые терзания любви и ревности.

В сущности, эта роль в картине была далеко не главной. Наше внимание сосредоточивалось на других, взрослых героях, эти характеры были разработаны подробно. Соня же выражала в себе как бы судьбу поколения, выросшего на войне. И в том единстве общего и индивидуального, какое являет собой всякий художественный образ, тут, в этой роли, акцент нужно было делать на общем, типичном. Но Гурченко не была бы сама собой, если бы память тут же не подсказала ей множество таких деталей, какие знать может только человек, сам подобное переживший, сам родом из военного детства. Уличного детства, почти не знавшего домашнего тепла и отчаянно по нему тосковавшего.

Девочка с мышиными хвостиками тоненьких кос. В глазах уже застыло постоянное предощущение беды. Такой мы видим ее в первых кадрах. К этому внешнему, очень точному рисунку Гурченко, уже от себя, добавила дворовую скороговорочку, хорошо знакомую ей повадку подростка, выросшего на улице: ее Соня очень натурально тузит своего младшего брата Славку — беззлобно и больно, с сугубо воспитательными целями. Но уже в соседнем кадре, на крупном плане, играет переживание приблизительно так, как видела в кино, как это вообще было принято на экране в те годы — так, чтобы никакая краска не пропала для зрителя, не ускользнула бы от него. И ход и глубина переживаний героини обозначены и выражены так ясно, что ничего не остается про запас ни у актрисы, ни у героини, ни у зрителя. Вся душа как на ладони. Сейчас это чуть забавно смотреть, несмотря на весь драматизм ситуаций. Уж очень умозрительный получается рисунок у юной актрисы. По-школьному правильный, но страшно далекий от привычных нам теперь непосредственности, житейской, а не сценической естественности кинообраза.

Потом можно было перестать играть трагедию, и Гурченко начинала просто жить на экране с этой своей дворовой повадочкой. И приходила на экран достоверность, какая через несколько лет станет безусловным завоеванием нашего кино.

Ей особенно удались в этой роли эпизоды «пробуждения», «оттаивания» героини. Они относятся к лучшим в фильме. Вот только что прибежала с улицы домой в своих огромных валенках, в ватных стеганых штанах, с повязкой дружинницы на рукаве — женщина из фронтового города, без возраста, без собственной судьбы и личной жизни: не до того — война…

Распахнула шкаф. Блеснули лакированные туфли, зашелестели мирные платья, пришельцы из каких-то других, далеких времен. А у нее еще детская припухлость на лице, она тех времен, по сути, и не знала по-настоящему.

Сбросила ватник. Примерила платье. Присела церемонно перед зеркалом, накинула прозрачный оренбургский платок — интересно, что получится. То танцовщицей себя вообразит, то тореро. Диковинное, невиданное зрелище перед ней в зеркале. Она себя такой и не видела никогда. Смотрит вопросительно. Неужели так может быть? Неужели так будет?

Все будет, когда придет победа.

Этот эпизод становился в фильме предвестием, началом новой жизни. За окном грохот канонады — бьют наши, уверенно, близко. И девушка, только что сбросившая с себя нелепый кокон блокадного подростка, прямо в этих хрупких туфельках бежала на улицу, на снег, встречать эту победную канонаду.

И сразу сломан тягостный ритм. Прорвана блокада. Как весна, врывается в фильм длинный, упоительный, подробный эпизод первомайского вечера с танцами, с оркестром — как до войны. И с таким человеческим братством, какое возникает только в годы великих испытаний.

Этот эпизод, отсутствующий в романе, занял в фильме огромное место, стал эмоциональным центром всей второй серии. Николай Чуковский в своем письме в «Литературную газету» протестовал против столь своевольного обращения с материалом романа, он озаглавил свое письмо «Бесцеремонность» и требовал снять фильм с экрана. Многие линии романа на экране действительно оказались лишь намеченными.

Но это и не могло быть иначе. Роман, который читаешь день за днем, — это не фильм, который нужно смотреть на одном дыхании. Здесь — истоки многих конфликтов между авторами и «экранизаторами», между защитниками «буквы» и рачителями «духа»…

Вот и в фильме «Балтийское небо» создатели подробнее всего разрабатывали эмоциональную партитуру, жертвуя многими чисто литературными линиями, мотивами, образами. Думаю, они были правы. Образ борющегося Ленинграда, возникший в фильме, обладал высокой поэтической силой и был, несомненно, генетически связан с образами романа; два произведения как бы дополняли друг друга, в общем движении к единому художественному итогу сливая силы двух искусств — литературы и кино.

Формально — режиссер своевольно отступал от романа. «Забывал» об одних действующих лицах. Выводил в центр повествования других. Именно так во второй серии вышла на авансцену «героиня из окружения» — героиня Гурченко, Соня. В этом был явный умысел. Мотив пробуждения в подростке девушки, мотив созревания ее первого чувства, мотив весны и победы, мотив города, сбрасывающего с себя зимнюю серость и возвращающего себе прежнюю поэзию и красоту, — все это должно было слиться в фильме, чтобы передать настроение людей в преддверии близкой победы, атмосферу всеобщего возрождения. Получился кинематографический образ редкой чистоты и эмоциональной силы.

Гурченко в этих эпизодах — первомайский вечер, первое свидание, расставание и снова встреча с любимым — как обещание прекрасного. Есть что-то песенное в том, как играют они с Олегом Борисовым сцену свидания на улицах Ленинграда, в этих бесконечных блужданиях по мостам, освещенным призрачным светом белой ночи, в этих снова и снова повторяющихся, как рефрен, словах прощания, в этих руках, которые не могут расстаться, в этом контрасте ощетинившегося, замершего города и победительного чувства жизни, пробивающегося как трава сквозь асфальт.

Все, чем поразит нас Гурченко через много лет, уже прорастало в этой картине. Теперь это ясно видишь. Но фильм теперь в прошлом, его мало кто видит сегодня. И если бы этой прозорливости, с какой мы провидим минувшее, нам вот так же доставало бы при взгляде в завтра, в надежду…

После «Карнавальной ночи» рецензии шли потоком. Теперь в печати промелькнуло лишь несколько одобрительных строк о работе актрисы. Сколько-нибудь серьезного разговора об этой необычной роли тогда не состоялось ни в критике, ни в профессиональном кругу. А как нужен был такой разговор!

Роль, на которую возлагалось столько надежд, упала как бы в пустоту, и Гурченко так и осталась в полнейшем неведении, что там, в этой картине, у нее получилось, а что нет и почему. ВГИК с его требовательными педагогами был давно позади, надо было плыть по киноморю на свой страх и риск. А будет буря — мы поспорим…

С этим задором, с этой возрастающей верой в свои силы и вошла Гурченко в новую картину, в экранизацию романа Панаса Мирного «Гулящая».

Мелодраматичность фабулы романа была режиссером умножена многократно. И. Кавалеридзе, признанный мастер кино, переживал тогда не лучший период, фильм оказался неудачным. Уже в сценарии, в самом отборе материала для фильма фабула как бы спрессовалась, отжав в отходы все психологические нюансы, всю «литературную воду», оставив только сюжетную канву, пунктир трагической судьбы героини. Но вместе с «литературной водой» ушел и воздух романа. И образ, который возник при этом, уже не нес никакой самостоятельной энергии — он был словно комикс, упрощенный вариант, пересказ, беглость которого должна была компенсироваться преувеличенно надрывной интонацией.

Пересказ был самоцелью. Авторов картины занимали только душераздирающие ситуации, в которые попадала бедная крестьянская девушка. Эти ситуации они и стремились донести до зрителя. Но если кино всего лишь отражает уже отраженное, оно неизбежно отходит от литературы и впадает в древний, как само искусство, грех литературщины.

Оттого весь климат фильма был искусственно взвинченным, нервическим, располагающим к экзальтации, пафосу, простейшей символике.

Интересно, что хуже всех себя чувствовала в этом климате исполнительница центральной роли. «Актеры окружения» тут были как рыба в воде — они послушно позировали в патетических композициях, их герои не ходили, а выступали, не говорили, а провозглашали. Им не был задан единый стилистический ключ. В сценах барского веселья фильм впадал в водевильный тон, и пьяные гости плясали на столах, куражась на манер гоголевских персонажей, но не из книги, а из оперы. Зато когда молодой сочинитель пытался завоевать расположение соблазнительной девушки с сомнительной репутацией, его огромная тень коршуном нависала над ней, как туча над судьбой, и с такой обезоруживающе простодушной символикой было это снято, что актрисе оставалось только в меру сил соответствовать, раскалять до предела свои эмоциональные струны.

Она все делала, что требовалось. Но чувствовала себя неуютно. Все ее актерское существо чуяло какую-то неправду.

Вот идут первые эпизоды: Христя пока еще чиста, как слеза, она счастлива, потому что взяли ее в богатый дом прислугой, и полюбоваться можно, как сноровисто она расставляет чашки по блюдцам, как накрывает стол для гостей. И так она хороша, что понятно: все за ней пытаются приударить. На водевильный шабаш смотрит с ужасом, дивится, прикрывая рот уголком платка. Отыгрывает каждую ситуацию сполна.

Как во всяком торопливом пересказе, события мчатся стремительно, и актерам надо взлетать на эмоциональные вершины без разбега. Значит, надо действовать наверняка. Уже на первой десятиминутке фильма свершается убийство, судьба Христи сломана, к ней прилипло прозвище Гулящая, и она идет по селу, озираясь как затравленный пес. Теперь от актрисы требуют играть затравленность, и она передает все признаки такого именно человеческого состояния. Передает полно, с максимальной выразительностью, и в этой абсолютной выразительности Христя действительно на затравленного пса похожа. Не забывает также про деревенскую неуклюжесть, даже косолапит немного.

Так и развиваются этот фильм и эта роль — короткими кадрами, в пределах каждого нужно обозначить некое состояние героини. Это состояние замкнуто внутри кадра, у него нет истоков до него и не будет продолжения после. Нужно все в этот кадр вложить. Педаль нажата до отказа — такое задание актерам. И есть еще «сквозная задача»: зритель должен ежесекундно ощущать обреченность этой судьбы, ее трагедийное звучание. Поэтому все, что делает Христя — чистит ли ботинки, раздувает ли сапогом самовар, — она делает с выражением напряженного, порывистого ожидания.

Каждое новое чувство не рождается, не бросает свой отсвет на лицо героини и его не преображает — оно на лице фиксируется сразу, от начала кадра и сохраняется до конца. Мимика актрисы здесь кажется неправдоподобно бедной для той Гурченко, какую мы теперь знаем. Ее миловидное лицо почти мертво. Изображает.

«Звездные минуты» наступают для нее, когда Христя, отчаявшись поправить свою судьбу, нанимается в вертеп, в шантан. Здесь она лихо пляшет — в платье с глубоким декольте, в залихватской шляпке. Мелькают оборки, чулки, подвязки. Артистка Маргарита Гладунко, в цилиндре и при фраке, изображает кавалера: «Матчиш — прелестный танец…»

Камера патетически акцентирует нескромные взгляды завсегдатаев этого гнездилища греха и порока.

Камера берет ее в кадр так, чтобы была хорошо видна слева на подбородке развратная мушка.

Камера задает тон и стиль.

— Я так устала! — говорит Христя в шляпке, поблескивая хрустальными сережками и драматически скосив глаза по диагонали кадра вниз и вбок.

Это звучит прочувствованно, как требовалось. И предельно неискренне. Танцевать матчиш Гурченко могла хоть до завтрашнего дня. В кадрах этих совершенно ясно было, что — «черти водятся». Но в фильме изображалась драма. Каждый персонаж помнил об этом каждую минуту.

Хорошенькую субретку увозил к себе в имение местный богач Колесник. Она уже потеряла надежду на истинную любовь, на чистую жизнь, хотела жизни спокойной. Чтобы выразить всю эфемерность этого ее состояния, фильм неожиданно срывается в стихию того, что мы теперь назвали бы мюзиклом. Пробудившись утром в роскошном палаццо, Христя упоенно, на манер Карлы Доннер из «Большого вальса», ходит по своим апартаментам, поет романс под закадровое фортепиано, романс сменяется плясовой, героиня нежно целует грифов на мраморной лестнице, в шикарном платье с хвостом танцует на ступеньках и учиняет веселый перепляс. Неожиданно прорвавшаяся стихия романтического кино продолжает буйствовать на солнечных лужайках перед прудом, где Христя щебечет с цветочками. И патетически контрастирует с мотивом народного горя: здесь же, среди мрамора и зелени, случается стычка крестьян с их барином-угнетателем.

В финале картины, изгнанная отовсюду, обессилевшая от долгого пути назад, в деревню, Христя замерзает у порога родного дома. Идет жесточайшая мелодрама, ее стиль явно навеян режиссеру сценой безумия Офелии, а предсмертную мечту Христи: «Приду домой, все побелю… И детки повиснут на шее и скажут: «Мама! Мама! Мама!»» — Гурченко играет, в точности воспроизводя интонации Аллы Тарасовой в популярном тогда фильме «Без вины виноватые». На ней костюм из «Золушки». И она безукоризненно красива, даже когда ее сковывает мороз.

Роль складывалась из лоскутков. Каждый — своего цвета, каждый — из какого-то фильма.

Некоторые из этих лоскутков Гурченко проигрывала упоенно, чувствуя опору в когда-то виденном, пусть не своем, но — любимом. Это и было для нее тогда — актерство. В других — не понимала, что ей делать. Судьба Христи никак не корреспондировалась с ее собственным опытом, с ее натурой, воспринималась ею литературно, и режиссер не предложил актрисе более основательных опор. Не имел их и весь фильм.

Абсолютно несамостоятельная во всех составляющих, картина эта как бы подытожила самые мрачные прогнозы. Играть с таким надрывом могли сотни актрис. Чудо уникальности, обещанное в ту счастливую «карнавальную ночь», не свершилось. Звездное сияние угасло, сменившись зыбким, отрезвляющим рассветом. Не состоялась и драматическая актриса, это было ясно теперь каждому.

Кино — вещь жестокая. Не состоялась — и мимо. Можно снимать других. Винить тут некого. Кино вообще не привыкло работать на актера, настраивать свои струны под его мелодию — оно берет у актера то, что в данный момент требуется, а если актер того предложить не может, извините.

Сегодня, однако, кино под Гурченко подстраивается, сообразуется с ней, как некогда сообразовывалось с Любовью Орловой. Не многим посчастливилось отвоевать это право — диктовать свои условия, свой климат, свой стиль, свою тему. Реализовывать в искусстве богатства собственного опыта, жизненного и профессионального, подобно тому, как это делает писатель, или драматург, или композитор — автор.

Она станет автором своих ролей.

Тогда она еще этого не умела. Не могла претендовать на такое право. И не была к этому готова: ее актерство еще не вырастало из жизни и с ней почти не соприкасалось. В кинопавильон она еще входила как в кинотеатр — входила в мир грез. Она действительно была «сырой материал».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.