ЦЕНА КАРТИН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЦЕНА КАРТИН

Все жертвой светских наслаждений,

Презреньем к свету все купил.

П. А. Федотов

Лев Жемчужников и Агин, разговаривая, подходили к академии. Их холодно встретили два сфинкса, спокойные и пожилые. Статуи глядели друг на друга, как академики через зал заседания.

— Какая плохая погода! — сказал Жемчужников.

— Нельзя и погоду ругать. Царь сказал цензорам: «Разве у меня плохой климат?»

Перед зданием непривычная толкотня — сани, кареты, люди.

Мимо пышной мантии статуи Анны Иоанновны прошли художники и начали подниматься по лестнице.

Федотов стоял на ступеньках. На нем был мундир без эполет и треуголка с черным пером. Такой костюм носили офицеры в отставке в парадных случаях.

— Вы не видели еще здесь моей картины «Сватовство майора»? — спросил он. — Пойдемте, она на выставке иначе выглядит. Сами не пройдете — я вас проведу.

Первые залы были пусты; на стенах висели упражнения молодых архитекторов и большие картины, изображающие геркулесов, богатырей и девушек с цветами.

Но в дальнем зале шумел народ и было непривычно жарко. Все толпились перед одной стеной. Перед другой стеной было пусто. На ней висела большая картина: дым взрыва поднимался над проломом, монах ехал на пегой лошадке, девушка поила из ведра раненых.

Пусто было перед картиной Брюллова «Осада Пскова»; картину можно было видеть с верхнего края рамы до нижнего. Люди толпились перед маленькой картиной.

— Господа, — сказал Павел Андреевич, тронув двух или трех человек в заднем ряду, — пропустите автора.

Толпа расступилась охотно и почтительно.

Человек в треуголке с черным пером подошел к своей небольшой картине, повернулся к публике, нагнулся, протянул обе руки вбок и заговорил московским говорком раешника.

       А извольте посмотреть,

       Как наша невеста

       Не найдет сдуру места:

       «Мужчина! чужой!

       Ой, срам-то какой!

Никогда с ним я не бывала;

Коль и придут бывало, —

       Мать тотчас на ушко:

       „Тебе, девушка, здесь не пристало!“

       Век в светелке своей я высокой

       Прожила, проспала одинокой;

       Кружева лишь плела к полотенцам!

       И все в доме меня чтут младенцем!

       Гость замолвил, чай, речь…

       Ай-ай-ай, стыд какой!..

А тут нечем скрыть плеч:

       Шарф сквозистый такой —

       Все насквозь, на виду!..

       Нет, в светлицу уйду!»

И вот извольте посмотреть,

Как наша пташка собирается улететь;

       А умная мать

       За платье ее хвать!

И вот извольте посмотреть,

       Как в другой горнице

       Грозит ястреб горлице, —

       Как майор толстый, бравый,

       Карман дырявый,

       Крутит свой ус:

Я, дескать, до денежек доберусь!

Так говорил раешные стихи человек в мундире.

Люди в толпе вставали на цыпочки, франты рассматривали Федотова через лорнет.

Толпа слушала и хохотала.

Необыкновенно тщательно написанная картина, созданная с искусством старых русских художников, сама как будто разговаривала и держала зрителя, заставляя рассматривать себя. Люди на картине не были не только смешны — они были настоящими людьми: невеста на самом деле стыдилась, сердилась мать, любопытствовала старуха, и меньше всех был человеком усатый майор.

* * *

Картину повезли в Москву. Москва Федотова признала.

Он побывал в гостях у Чаадаева, Погодина и у графини Ростопчиной. Видел Островского и Гоголя. Николай Васильевич долго разговаривал с Федотовым. Отойдя, Федотов сказал потихоньку одному из присутствующих:

— Приятно слушать похвалу от такого человека! Это лучше всех печатных похвал!

Федотова хвалили в газетах не раз, но к печатным похвалам он был равнодушен: не то чтобы эти похвалы казались ему плохо составленными, не то чтобы он не интересовался ими — нет, он хотел прочесть иные слова. К художникам, считающим себя непризнанными гениями, он относился иронически, а к казенным похвалам — гневно.

Та слава, которую ему дали, была нужна ему, как дым, под покровом которого передвигаются войска во время сражения, и он считал, что этого дыма должно быть как можно больше.

По ходатайству Брюллова Федотов получил звание академика. На выставке в Москве сказали, что Федор Иванович Прянишников, директор почтового департамента, кавалер русских и прусских орденов, коллекционер русских картин, хочет купить «Сватовство майора» за две тысячи рублей серебром.

Все с уважением называли эту цифру, она освещала имя Прянишникова не серебряным, а золотым сиянием.

По приезде в Петербург Федотов явился к Прянишникову.

Штатский генерал принял его в своей хорошо обставленной и сильно населенной квартире.

На Федоре Ивановиче темно-синий фрак, два жестких угла высокого крахмального воротника белизной своей оттеняли розовость щек, широкий атласный галстук мягко обвивал шею.

Костюм подтверждал уважение коллекционера к художнику. Прянишников разговаривал с Федотовым дружелюбно и неожиданно сказал:

— Картину оставьте, превосходное это произведение, стоит тысячу рублей серебром.

Федотов ушел не ответив.

Две тысячи рублей — это выкупленный дом на Огородниках, обеспеченная старость отца. А тысяча рублей даст возможность только передохнуть. Но Прянишников единственный владелец твоего вдохновения, не уйдешь ты от него, не убежишь! Нужда тебя схватит. Но почему такая цена?

Скоро прочитал Федотов статью о своей картине. Называлась она «Эстетическое кое-что» и была снабжена инициалами автора. Написана она была профессором Леонтьевым, который хотел, чтобы под этой статьей имя его совсем не стояло, так как в статье содержались элементы доноса.

В этой статье было напечатано, что у Федотова в картине нет истинно художественного, спокойно-восторженного мировоззрения. У художника вместо этого много современного и временного. «Кому нужна эта злоба, кому нужно это направление? — спрашивал профессор и сам отвечал: — В христианском обществе нет для него места». В мягко и осторожно написанной статье легко было прочесть намеки на недавние происшествия, то есть о грозе революции на Западе.

Обеспокоился цензор: было на самом деле похоже на то, что Федотову в современном обществе места не предоставлено.

Прянишников не совсем испугался, но дал полцены. А что делать?

Федотов написал письмо В. В. Самойлову, уже тогда известному артисту Александрийского театра. Спрашивал он, не купит ли картину Кокорев, откупщик, который торговал солью, крутил миллионами, брал подряды.

Но Кокорев — старообрядец поморского толка. Зачем ему картина? Для чего она ему?

Писал Федотов и Тарновскому. Тот посмеялся над Прянишниковым, но другой цены не дал. Ему Федотов не нужен. Ему больше нравятся итальянцы и художники, рисующие его Качановку.

Пришлось писать Прянишникову. Федотов писал в черновике:

«Понимаете, как мне дорого самолюбие… Я им покупаю будущую мою судьбу… Меня нужда гнетет… А вы богач!.. Между нами та разница, что не я узнал про вас, а вы про меня. Вы меня позвали. Моя лучшая картина… Неужели только тысяча рублей?»

Такие письма остаются в черновиках, потому что перебелять их бесполезно.

Нет картине места, никто для нее не подвинется; она бы потолкалась сама, а ее за локти держат. Будет висеть она у Прянишникова под замком.

Картина стоит жизни, за нее платят молодостью, любовью, от нее стареют; она продана, ушла в чужой дом, как будто замуж за нелюбимого вышла, живет она за чужой дверью, у двери сидит швейцар с булавой. К своей картине не придешь: швейцар ногу выставит.

Больше нельзя увидеть картину «Сватовство майора». Может быть, только через год и то на минуту.

Павел Андреевич начал тосковать по картине и заново писал ее; она изменялась. Еще красивее стала невеста, одухотворилось ее лицо; она убегала, красавица, убегала от художника.

Картина кончена, и надо ее продать.

Картины стоят любви. Те женщины, которые нарисованы на картинах, могли бы быть любимыми, но картины — это неисполненные романы или романы завершенные.

Пройдет сто лет, раскроют инициалы в письмах, разгадают, кого написал художник, расскажут о женщинах, как они вышли за других, как они постарели. Как будто откроют сундук с наследством и вынут старое платье. И не оживет это платье, потому что умерли люди, которые носили его.

Останутся картины художника с вечной, неистребленной, чистой любовью, вписанной среди смешных людей.

То освобождение любви, о котором говорили и петрашевцы, о котором мечтал по ночам художник, то счастье, за которое шли на эшафот, — оно в картине.

Тот, кто вернется от картины к биографии, не пойдет по дороге художника; дорога шла от жизни к картине, жизнью написанной. Жизнью оплачено то, чтобы горькая жизнь стала на картине обещанием другой жизни — прекрасной.

Федотов любил. Он пел:

Брожу ли я,

Пишу ли я —

Все Юлия да Юлия.

Веселья чашу братскую

С друзьями разопью ли я

И громко песню хватскую

С гитарой пропою ли я, —

Все Юлия да Юлия!

Болят глаза. Надо идти гулять.

На двенадцатой линии уже нет извозчиков. Все ниже дома, все больше травы, все гнилее мостки.

Вот человек в венгерке — он всегда ходил небритый; сейчас почувствовал строгость времени и побрился; вот здесь всегда попадались солдаты Финляндского полка: они забирались к самой Галерной гавани, чтобы меньше козырять офицерам. А теперь пусто: на улицах пошли строгости и усилились патрули.

Вот мостовая кончилась; тихая вода, отмели и низкая, вытоптанная трава.

Там, над Питером, золотой купол Исаакия, как шишак на отрубленной голове брата Черномора.

Здесь низкое солнце; здесь закопаны под курганом, почти сровненном, тела казненных декабристов.

Тихо, туман, трава, вода… Уже желтеют деревья.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.