Эпилог Мечта о свободе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпилог

Мечта о свободе

25 октября 1917 года Шаляпин встретил Октябрьский переворот в Народном доме, играя испанского короля Филиппа. Несколько лет спустя он вспоминал об этом памятном вечере: «А революция «углублялась». Все смелее поднимали голову большевики. Я жил на Каменноостровском проспекте, и мой путь из дому в театр Народного дома лежал близко от главного штаба большевиков, который помещался во дворце знаменитой танцовщицы Мариинского балета М.Ф. Кшесинской. Большевики захватили самовластно дворец и превратили его обширный балкон в революционный форум. Проходя мимо дворца, я останавливался на некоторое время наблюдать сцены и послушать ораторов, которые беспрерывно сменяли друг друга. Протиснуться к балкону не было никакой возможности из-за толпы, но я слышал, однако, громогласные речи. Говорили ораторы толпе, что эти дворцы, граждане, ваши! В них жили эксплуататоры и тираны, а теперь-де наступил час возмездия. Недостаточно забрать эти дворцы – нет, нет, нет, граждане! Надо уничтожить, как гадов, самих этих злостных кровопийц народных!!»

Нарядно одетый Шаляпин не долго задерживался в этой толпе, жадно внимавшей ораторским обещаниям и посулам. Осторожность диктовала ему поскорее покинуть этот форум, где страсти, как правило, быстро накалялись и искали своего выхода. Пусть и узнавали его в толпе, новые взгляды большинства ничего хорошего не сулили. Но Бог милостив, авось пронесет, не сбудутся эти ужасные прогнозы большевистских ораторов. Правда, наиболее дальновидные его друзья уже предвидели победу большевиков и предсказывали в связи с этим, что «не будет ни одного человека, совершенно ни одного, кто бы избегнул в будущем страданий…».

Шаляпин долго думал над этим пророчеством… Зачем же нужна революция, если она несет страдания всем людям без разбора…

Но ему отвечали, что революция никого и ни о чем не спрашивает, развивается по своим законам и, получив толчок, прет, когда ей вздумается… Меньше всего ее ждали 25 октября… Шаляпин тщательно гримировался, «усталая закостенелая душа Филиппа», как писали в газетах после апрельской премьеры, нуждалась в особом гриме, и Шаляпин создал этот грим: рыжеволосый, седеющий могучий солдат, с подчеркнуто грубыми чертами лица, властный и скуповатый на движения испанский король…

«Одетый в богатую порфировую мантию, со скипетром в руках, с короной испанского короля Филиппа на голове, я выхожу из собора на площадь, где еще раз подтверждаю моему народу, что еретики будут сожжены, что корону надел на мою голову сам Бог и что я вообще единственный стоящий владыка на земле, – вспоминал Шаляпин. – В эту минуту на Неве, поблизости от Народного дома, раздается внезапно пушечный выстрел. В качестве короля, не терпящего возражений, я сурово прислушиваюсь – не реплика ли это мне? Выстрел повторяется. С высоты ступеней собора я замечаю, что народ мой дрогнул. Третий выстрел и четвертый – один за другим. Площадь моя стала пустеть. Хористы и статисты двинулись к кулисам и, забыв про еретиков, стали громко обсуждать, в какую сторону им бежать. Немало труда стоило королю Филиппу II Испанскому убедить своих робких подданных, что бежать некуда, ибо совершенно невозможно определить, куда будут сыпаться снаряды. Через минуту за кулисы прибежали люди и сообщили, что снаряды летят в противоположную сторону и что опасаться нечего. Мы остались на сцене и продолжали действие. Осталась публика и в зале, также не знавшая, в какую сторону бежать, и поэтому решившая сидеть на месте.

– Почему же пушки? – спрашивали мы вестовых.

– А это, видите ли, крейсер «Аврора» обстреливает Зимний дворец, в котором заседает Временное правительство.

К концу спектакля выстрелы замолкли. Но путь мой домой не был особенно приятным. Шел дождь со снегом, как бывает в Петербурге глубокой осенью. Слякоть. Выйдя с Марией Валентиновной, я не нашел извозчика. Пошли пешком. Повернули на Каменноостровский проспект, идем, и вдруг – посыпался горох по мокрому воздуху. Поднялась какая-то стрельба. Звякнули и пули. Если моя храбрость и поколебалась, то можете себе представить, что случилось с моей женой? В темноте – фонари не горели, – перебегая от крыльца к крыльцу и прячась у дверей, мы кое-как добрались домой.

Невредимо, хотел я сказать. Но вспомнил, что Мария Валентиновна в эту ночь от потрясения и испуга слегла и была больна с месяц. Если бы я в эту ночь спал, я бы сказал, что проснулся я уже в социалистическом тумане».

Вот и свершилось то, что так жадно ждали Горький и его друзья. Временное правительство арестовано. Повсюду укреплялись у власти большевики. Приехал Ленин. По-прежнему верховодил Троцкий…

У Шаляпина какие-то молодые люди отобрали автомобиль… Но все были ошеломлены убийством министров Временного правительства Кокошкина и Шингарева. Горький, потрясенный этим убийством, уговорил Шаляпина пойти к министру юстиции Штейнбергу. Штейнберг выслушал страстную речь Горького в защиту арестованных министров, которые вскоре и были освобождены.

А ведь год тому назад еще ничто не предвещало такого страшного развития событий… Отречение царя восприняли с облегчением, как победу демократических сил, как завершение длительного революционного процесса освободительной борьбы. Шаляпин, как и чуть ли не вся либерально-демократическая интеллигенция, приветствовал Февральскую революцию и своим участием в ней в качестве певца и актера определял свое место в событиях.

После Февральской революции и Шаляпин гордо нацепил на рукав красный бант и вошел чуть ли не во все комиссии, которые во множестве тогда создавались. А после этого пришлось ходить по заседаниям. «Необычайный переворот заставил очень сильно зашевелиться все слои общества, и, конечно, кто во что горазд начали работать хотя бы для временного устройства так ужасно расстроенного организма государства», – писал он 21 марта 1917 года дочери Ирине. Тогда-то, гуляя по улицам и сталкиваясь повседневно с демонстрантами, он обратил внимание, что трудящиеся чаще всего поют какие-то заунывные, грустные, чуть ли не похоронные песни, словно старая рабья жизнь для них не окончилась… Как же так? Наступила новая жизнь, свободная и радостная, а поют все те же рабьи песни, и Шаляпин стал искать у композиторов что-либо бодрое, оптимистическое, но так ничего и не нашел. Шаляпин не предался унынию и сам сочинил слова и музыку. «Песня революции» – так назвал он свою песню.

Вскоре после этого в Мариинском театре собрались видные деятели литературы и искусства для того, чтобы обсудить вопрос о программе торжественных спектаклей в государственных театрах. Возник вопрос о революционном гимне. Присутствовал на совещании и Шаляпин, который и предложил свой вариант гимна. И спел «Песню революции». Многим песня понравилась, но некоторые засомневались, предложили обсудить ее без автора. Шаляпин вышел. А когда его пригласили войти, он узнал, что его гимн отклонили как неинтересный и написанный дилетантски. Разочарованию Шаляпина, казалось бы, не было предела. Но его утешили Зилоти и Коутс, предложив исполнить гимн в симфоническом концерте-митинге, который устраивал Преображенский полк в Мариинском театре. Коутс пообещал оркестровать, а Зилоти расписать по голосам и разучить с хором. Эта песня была исполнена с огромным успехом: собравшимся было не до особенных затей, а песня отвечала их душевным порывам, к тому же и исполненная гениальным актером и певцом.

Эту песню Шаляпин исполнял и в Кронштадте, и в Севастополе на грандиозном благотворительном концерте, устроенном моряками Черноморского флота. Весь колоссальный сбор Шаляпин отдал на нужды флота и армии.

Все эти месяцы Шаляпин много работал, потому что жизнь становилась невыносимо дорогой, признавался он в одном из писем дочери, а чем дальше, тем будет все хуже и хуже. Много времени уходило на заботу о продовольствии, но лишь были бы деньги, а продовольствие находилось, хоть и дорого приходилось за него платить. Но стоило ему дать концерт в Кисловодске по дорогим ценам, как тут же в газетах началась обычная травля: называли и мародером, но билеты раскупили за три часа. Конечно, он и здесь мог бы устроить такой же демократический концерт, как в Кронштадте и Севастополе, но в Кисловодске, курорте для богатых, никто этого вольнодумства ему бы не позволил… Из гонорара жертвует 1400 рублей на постройку санатория для раненых и больных воинов-артистов. А вернувшись в Петроград, снова начал петь в Народном доме… «Фауст», «Русалка», «Севильский цирюльник»…

В конце сентября побывал в театре Незлобина на спектакле по пьесе Леонида Андреева «Екатерина Ивановна»… 27 ноября 1917 года, в 75-летие постановки «Руслана и Людмилы», в Мариинском театре исполнял роль Фарлафа, а после спектакля 6 тысяч рублей пожертвовал в пользу русского музыкального фонда.

10 декабря 1917 года Шаляпин писал в Ялту Ирине и всей семье, уехавшей туда в связи с обострившимся продовольственным кризисом: «…Письмо твое от 29 ноября необыкновенно меня обрадовало (я получил его третьего дня) и, главное, вот почему: как раз на днях я прочитал в газетах о погроме в Ялте и о том, что Ялту бомбардировало какое-то судно. Можешь себе представить, что я пережил! Вот, думаю, из огня да в полымя! Только что уехали из Москвы, как вдруг! Волнение мое усугубилось еще более, когда я узнал, что телеграфное сообщение между Ялтой и Петроградом прервано. Я ходил в адмиралтейство, там у меня есть кое-кто из теперешних хозяев знакомый, и просил поговорить по прямому проводу – там попробовали и сказали, что телеграф не действует. Ну, думаю, это уж совсем черт знает что такое! И вдруг твое письмо… О, сколько я обрадовался. Черт пусть раздерет все эти газеты, они так врут и так все преувеличивают.

Вот и сейчас все читаю о гражданской войне на Юге, и если правда хотя бы половина – ужас охватывает, и волосы шевелятся на голове. А в особенности когда думаю, что не в состоянии буду, может быть, попасть к вам в Ялту, ведь разбираются железнодорожные пути – то казаками, то большевиками, то там, то тут… Ах, как это все ужасно и как все это надоело!

На другой день как вы уехали из Москвы, я достал возможность говорить по телефону и говорил с крестной, она мне рассказала, конечно, более или менее все. Я просил ее переслать мне в Питер шубу, но до сих пор ничего не получил и не знаю, посылала или нет. Начинаю думать, что шубу она послала, но принявший ее кондуктор или кто другой, вероятно, прельстился ею и предпочел оставить у себя. Теперь такое время! И это не диковина. Вероятно, придется продолжать ходить в чужой нынешнюю зиму (до сих пор хожу в шубе Аксарина).

О себе скажу – пока что живу ладно. Пою в Народном доме, публикой всегда положительно набит битком театр. Принимает меня публика, скажу, как никогда, я стал иметь успех больше, чем когда-нибудь. Кстати сказать, я все время, слава Богу, в хорошем порядке, голос звучит, как давно уж не звучал, молодо, легко и звучно. Продовольствие хотя и дорого стоит, но все есть, и я ни в чем себе не отказываю, нет только белого хлеба.

Довольно часто у меня собирается два-три человека из моих друзей с Волькенштейном во главе и играем в карты (преферанс)…»

Но преферанс был лишь минутной отдушиной, чтоб хоть чуть-чуть позабыться и расслабиться, отвлечься от неотступных повседневных событий и дел, как возможность отвести в разговорах душу с родными по духу людьми. Столько всего неожиданного, противоречивого, драматического вошло в жизнь с приходом к власти большевиков… Разгон Учредительного собрания, которого столько ждали; расстрел мирной демонстрации, выступившей в защиту Учредительного собрания; перестройка в руководстве оперными и драматическими театрами… И сколько людей обращается к нему с просьбами… Да какими страшными. Шаляпин уж привык, что в каждой кучке накопившихся за несколько дней пришедших писем непременно есть и такое, в котором его просят о чем-либо… Сколько уж его протеже служат в конторах, в театрах, оперных и драматических… Никто ему не откажет, если человек обладает хоть какими-нибудь профессиональными качествами… Но нынешние просьбы… После каждой такой просьбы хоть плачь, так тяжко становится на душе…

Лишь через несколько месяцев Шаляпины вернулись из Ялты, и Федор Иванович решил повидаться с семьей.

18 марта побывал на концерте оркестра народных инструментов под управлением давнего друга Василия Васильевича Андреева, чуть не поругался с Луначарским, а на следующий день уехал в Москву.

Почти полгода не видел детей и Иолу Игнатьевну, к которой он по-прежнему испытывал нежные чувства. Разговор между ними состоялся давно, она приняла его условия, и детям ничего не сказали о фактическом разводе, сохранив добрые дружеские отношения: дети ведь уже привыкли к его постоянным поездкам в Петербург на гастроли… Так зачем же их лишний раз волновать… Пусть пока остается все как было…

Дети подросли, окрепли… Девочки только и говорили о своей жажде играть на сцене; Борис показал блестящие наброски крымских пейзажей, рисунки и портреты отдыхающих и знакомых; Федор тоже мечтал стать артистом… Решили, что отец поможет Лиде и Ирине организовать художественную студию, а они покажут ему свои таланты…

В кабинете лежали письма, к которым он несколько дней не мог подойти, заранее зная, что в этом ворохе писем есть непременно и такие, которые обожгут его душу просьбами. Так оно и оказалось. Письмо Кости Коровина… Вошла Иола Игнатьевна, посмотрела на помрачневшее лицо мужа и спросила:

– Что-нибудь печальное, Федя?

– Печальнее не бывает, Иолочка… Столько неприятностей со всех сторон, не знаешь, что и делать… Костя Коровин оказался в трудном положении. У него в Охотине волостной комитет опечатал дом, в котором он живет и работает, а там находятся краски, мольберты и прочее имущество. Замечательный, выдающийся художник, такой же трудящийся, как и те, кто захватил власть, живет своим трудом, пишет с натуры картины, его мастерская не подлежит декрету об отчуждении земельных и хозяйственных владений, так как три десятины его при даче земли не приносят дохода, не имеют хозяйственных целей. Просит, чтоб я попросил Луначарского или кого нужно, чтобы подтвердили его право пользоваться мастерской для работы… Напоминает мне, что он всю жизнь работал для искусства и просвещения, выбран недавно в художественно-просветительную комиссию при Советском правительстве… Господи! До чего мы дожили! Коровин просит Луначарского…

– Ну и что? И помоги ему! – Иола Игнатьевна сурово посмотрела на Шаляпина.

– Ясно, что помогу… Но пойми, кто такой Коровин и кто такой Луначарский… И вот надо просить Луначарского… А ты знаешь, я с ним на днях чуть не поругался. Перед отъездом сюда я был в Зимнем дворце на концерте Василия Васильевича… Прекрасный концерт, но Луначарский выступил и чуть ли не испортил всем настроение. Были Кусевицкий, Малько и другие видные музыканты. И вот нарком просвещения говорит, что народные инструменты – примитивные инструменты, они могут стать тормозом для распространения навыков игры на более совершенных симфонических инструментах… Примитивные! Представляешь? И это говорит народный комиссар от имени русского народа! Конечно, я ему возразил, сказал, что домры и балалайки необходимы народу для начального музыкального образования. А потом, разве Андреев не исполняет сложнейшие произведения различных музыкальных жанров, вплоть до симфонических… И к этому просветителю я должен обращаться… Ничего не поделаешь, придется..

– А что с Мариинским? Так и не помирился с ними? Новые власти нашли нового Шаляпина? – Иола Игнатьевна явно издевалась над новым руководством бывших императорских театров, которое, как она знала, не спешило пригласить Шаляпина в театр после разрыва.

– Нет, только недавно зашевелились, присылали ко мне делегатов позондировать почву примирения… Я отнесся положительно к этим переговорам… Целый сезон меня не было в театрах государства, но дума моя всегда находилась там. Конечно, я чувствовал обиду, горечь от этой размолвки… Трудно сейчас это объяснить, но в то время, сразу после Февральской революции, когда все были словно в каком-то тумане и в каком-то бреду, новому руководству показалось, что могут обойтись без Шаляпина, этого «генерала», любимчика Теляковского, которому, дескать, все позволено. Но я буду счастлив вернуться в родную мне семью. Прочь все раздоры, прочь всякую мелочь! Да здравствует искусство! Да здравствуют славные государственные театры, да здравствуют мои друзья – артисты, сотрудники и все труженики, работающие на славу нашего родного искусства! Через месяц я им пообещал вернуться в Мариинский, пока не освобожусь в Народном доме, я уж говорил с Аксариным.

И разговор, как обычно, перешел на детей, на их привычки, характер, мечты и планы. Бесконечно мог длиться этот разговор, Шаляпин все спрашивал и спрашивал, как прежде, вроде бы их ничто не разделяло, но неожиданно Иола Игнатьевна умолкла, а потом вдруг отвернулась, скрывая слезы… Но что он мог поделать? Он любил и вторую семью, пусть незаконную, непризнанную, но Марфу и Маринку уже не оторвешь от сердца.

Иола Игнатьевна ушла, а Шаляпин, чтоб скрыть волнение, снова начал перебирать лежащие на столе письма… Как помочь Коровину? И Шаляпин вспомнил беспомощного друга, лежавшего на кровати во время тифа. Даже во время болезни он был красив… А сколько интересных рассказов, фантастических случаев хранила его память… И как он бывал глубок и серьезен, как только речь заходила об искусстве, какие дивные воспоминания у него о Левитане, поре их совместной учебы… «В студенческие годы жил я с Исааком Левитаном в номерах на Сретенке. Жалкий грошовый номер, две кровати и стол между ними. Просыпаюсь однажды очень рано. В окно светит розовое утро. У окна стоит Исаак, и его лицо залито слезами.

– Костя, взгляни, как это прекрасно! – восклицает он.

Что это – сентиментальность? Или чувство безграничной любви к красоте мира, к ее животворному волшебнику – солнцу, чувство, переполнившее художника, нашедшее исход в слезах…»

Как горько сожалел он, что растаскивают его картины… Стоило ему заболеть и лечь в больницу, стоило ему от безделья взять кисть в руки и писать этюды с чего попало на глаза, как пришедший на осмотр знаменитый доктор тут же небрежно бросил: «Ишь, сколько накатал» и забрал с собой несколько этюдов, как какую-то мелочишку, не важную для художника, который, дескать, еще «накатает»… А сам за визит берет не менее 50 рублей… Жаловался Костя, как однажды он попал в больницу в Севастополе, попросил принести кисти и краски, стал писать из окна… «А знаешь ли, – вспомнил Шаляпин еще один рассказ Коровина, – мне запретили в Севастополе заниматься живописью; нет, не доктора, а просто я спросил позволения у властей писать, а мне ответили: нельзя – военное время, честное слово. А мне так нравится – строго у нас. Хорошо… Я теперь больше ничего не буду спрашивать, уж очень строго все. И писать больше не буду картин, ну их к черту… Но все же не утерпел и снова взялся за кисти… И кто бы, ты думал, достал мне разрешение? Еврей Якобсон, музыкант, пианист, вольноопределяющийся. «Вам, господин Коровин, разрешение сделано, завтра будет». И действительно, я получил его. И потом все хлопал меня по плечу и говорил: «Ничего, мы устроим, вы же знаменитый художник, но они же ничего не понимают»… Как это странно все… Севастополь – огромный город. Масса евреев, греков, татар, поляков, разных племен вообще. Получает разрешение малоизвестный художник Ганзен. Разве непременно нужно иметь немецкую фамилию, чтобы получить разрешение? Наконец, подумай: у меня аттестат начальника Московского военного округа и министерства двора. Живопись – моя профессия, я академик, старший профессор школы. Краски, кисти, палитра, холст лежат у меня на столе… А писать не могу – запрещено, жди разрешения, которое достает Якобсон… Все у меня есть, но только фамилия, к сожалению, русская…» И столько неподдельной горечи слышалось в голосе Коровина, что Шаляпин готов был поверить в его сожаление, но увидал его ироническую улыбку и успокоился… А ведь он действительно тяжко болен. Стоило ему пройти сто шагов, как в сердце чувствовал боль, задыхался, немели ноги… А перед этим успел купить автомобиль, чтобы из него писать; а писать из автомобиля, оказалось, некогда, к тому же он испортился, стерлись зубцы, пришлось продавать… Действительно: век живи – век учись… Но не так уж просты наши отношения, думал Шаляпин.

Стоило ему узнать от Ивана Ивановича Красовского, врача, работавшего в его лазарете во время войны, что Костя Коровин нуждается в деньгах, как тут же написал ему: «Ради Бога, прошу тебя, в случае нужды скажи мне, сколько тебе нужно, и я с удовольствием буду рад оказать тебе в этом дружескую услугу. Ты знаешь, милый Костя, как я тебя люблю и уважаю, значит, смею надеяться, что ты со мной церемониться и стесняться не станешь. Друзья должны существовать и проявлять себя в тяжелые минуты жизни – вот я здесь к твоим услугам. Жду, что ты мне скажешь…» Или что-то в этом роде, смысл все тот же самый… Но ответ получил какой-то уклончивый, чтоб не писал «глупостей», так и не получил от него ответа, а от Теляковского узнал, что Костя на него обиделся за это от чистого сердца идущее предложение. И почему если вот так напишешь, то это предложение можно совсем извратить и истолковать превратно? Говорил Костя своим друзьям после этого письма: «Я вообще скажу вам правду, не верю Федору ни в чем, он очень зарвался и очерствел сердцем. Он хочет помочь, а картины норовит купить за грош… Никогда не имеет в кармане денег и всегда берет и забывает отдать – напомнить не хватает духу. Но он же помнит все – каждое свое пустяковое одолжение, забывает то, что никогда бы он не был Шаляпиным, если бы не было нас…» Нет, какие злые люди есть. Зачем все это передавать мне, видимо, для того, чтобы поссорить нас. Но этого никому не удастся сделать… И как смешон Костя, если он не понимает моей натуры… Я ж и на базаре торгуюсь, хоть грош выторгую, уже рад… А что мне грош, да и сотня, и тысяча, когда у меня уже сотни тысяч лежат в банке, а от каждого концерта получаю не меньше десяти тысяч. Это ж моя натура, мой характер, мне так интересно торговаться. И хотелось ему помочь, потому что узнал, в каких тяжелых обстоятельствах он оказался: сын попал под трамвай, столько нужно было денег для его лечения. Он и Теляковскому признавался, что окружающие заставляют думать о деньгах как единственной защите; более того, обстоятельства заставляют быть жидом, – так как все лучшее в нем никому не нужно, за все лучшее в себе он платится горько, все в нем убито, оболгано, оклеветано, не понято, и он, как пресмыкающийся, должен выпрашивать, ловчить, дабы немного хотя бы сберечь необходимое, как долг в человеке, защиту себя и сына… И как он прав: у нас никто никого не выслушивает и никто никого не слушает… А о каком поразительном случае нашего невежества рассказывал Владимир Аркадьевич. Оказывается, некто Брайловский, живописец, художник-декоратор московских императорских театров, написал ему письмо, в котором просил у Коровина разрешения делать картины с его декораций, он этим живет, потому жизнь так сера и скучна… И раз Коровин еще жив, то пусть даст разрешение, а то как-то неловко списывать с чужих картин… А если б умер, то было бы ловко списывать с чужого. А действительно, премилый народ у нас в России… И Коровин просто слезно умолял Теляковского дать распоряжение Московской конторе, чтоб она не давала права без его разрешения делать какие-либо рисунки и картины с его постановок декораций и костюмов… Действительно, он прав: ведь это черт знает какая наглость, какой беззащитный грабеж… Разве мыслима такая вещь где-либо в Европе. Такие съемки будут издаваться под своей редакцией, а потом будут говорить, что Коровин вот с чего брал свои картины… Хорошо, что мы с Горьким помогли выхлопотать ему охранную грамоту, а то вселили бы к нему какого-нибудь пропойцу с большой семьей… У нас сейчас все возможно.

Удастся ли помочь ему с дачей в Охотино… И поможет ли здесь Луначарский… Только в том случае, если вступится Горький.

Вернувшись в Петроград, Шаляпин выступил в спектакле «Борис Годунов» в Народном доме, а через две недели свою любимую партию исполнял в Мариинском театре. После спектакля вся труппа, весь хор, весь оркестр, театральные рабочие, делегация от Александрийского театра приветствовали Шаляпина с возвращением на сцену Мариинского театра. По окончании чествования, писали в газетах, все присутствующие поднялись наверх пить чай, долго продолжалась дружеская беседа в этот день.

Так и потекла его жизнь словно по двум руслам: выступал и в Мариинском, и в частных театрах.

Но о Коровине не забывал, выбирая благоприятный случай для серьезного разговора. В ближайшие дни Луначарский должен быть у Горького. Плохо только, что Горький все время ссорится с большевистскими властями. Что с ними сделаешь, если они крепко захватили власть.

Горький неважно чувствовал себя эти дни, и Шаляпин как-то навестил его. Спектакля сегодня не было, до преферанса еще далеко, решил Шаляпин и заглянул к другу.

– Опять ругаешься с властями, – добродушно сказал Шаляпин, обнимая Горького. – Твои «Несвоевременные мысли» постоянно в центре внимания, «Правда» то и дело критикует тебя, никак ты им не потрафишь… За каждую мелочь готовы тебя измолотить..

– На улицу выползла неорганизованная толпа, плохо понимающая, чего она хочет, и, прикрываясь ею, авантюристы, воры, профессиональные убийцы пытаются возглавить ее и творить историю русской революции. И каждый упрек в адрес своим бестолковым и нелепым действиям готовы истолковать как неприятие революции вообще… Захватили власть люди, не имеющие никакого представления о свободе личности, о правах человека. Несколько месяцев тому назад я писал в той же «Новой жизни», что отношение Ленина и Троцкого к свободе слова, в сущности, ничем не отличается от такого же отношения со стороны Столыпиных, Плеве и вообще Романовых… И сейчас эти мои слова подтверждаются; многих ленинская власть похватала и стащила в тюрьму как несогласномыслящих. И совершенно позорный факт: пролетариат согласился на уничтожение свободы печати, Ленин и его приспешники узаконили это право, сейчас каждому трезвомыслящему интеллигенту готовы зажимать рот, грозят голодом и погромами всем, кто не согласен с деспотизмом Ленина – Троцкого… Вообразив себя Наполеонами от социализма, ленинцы рвут и мечут, довершая разрушение России; вот посмотришь, русский народ заплатит за это озерами крови… И вот попробуй скажи что-нибудь подобное, тут же пришьют очередной ярлык… Называют меня отшатнувшимся от народа писателем, особливо достается мне от Демьяна Бедного. В своем стихотворении «Горькая правда» он вроде ругает меня, а за что… И вот читаешь и не понимаешь, как можно обвинять писателя в стремлении говорить то, что думаешь. Вопреки своим намерениям, он вроде бы и одобряет меня… Очередной холуй Кремля. Потому и нужен им, даже живет в Кремле…

– Ты прав, уж очень много арестованных, все время вожусь с ними, приходится ездить хлопотать то за того, то за другого… И если б не Демьян Бедный, то я ничего б не сумел сделать…

Алексей Максимович недовольно посмотрел на Шаляпина.

– Ты не смотри на меня так… Вот недавно был я в Москве. И шел я как-то к нему по делу, вдруг около театра «Парадиз», или, как теперь его называют, около Интернационального театра, ко мне подошел почтенный человек и буквально преградил мне путь, бухнувшись на колени мне в ноги. «Уж не сумасшедший ли?» – подивился я. Но человек посмотрел на меня умоляюще, и я увидел на глазах его слезы. Я помог ему встать и спросил, в чем дело. «Господин Шаляпин! Вы – артист. Все партии, какие есть на свете, должны вас любить. Только вы можете помочь мне в моем великом горе…» Обычная история: оказалось, что его сын арестован, ему грозит смертная казнь, он у него единственный, провел всю войну прапорщиком запаса. И если б ты слышал, как он плакал, у меня сердце разрывалось… Что мог я ему сказать… Попросил зайти ко мне на Новинский дня через два… А у Демьяна Бедного, на мое счастье, сидел Петерс, я его и попросил за сына старика… Петерс обещал. Через два дня пришел ко мне старик с сыном… Если б ты видел его в этот момент… А молодой человек оказался музыкантом, намерен поступить в какую-то воинскую часть и, скорее всего, поступил, дирижер… И сейчас, видимо, где-нибудь исполняет великий «Интернационал», а отец его – бывший прокурор Виленской судебной палаты… Вот так, Алексей Максимыч, и живем.

– Это тебе повезло, могло быть все по-другому. Не любят новые властители тех, кто вмешивается в ход событий, якобы революционных, когда террор неизбежен. Они считают себя вправе проделать опыт с русским народом, жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу. Но тем не менее… Измученный и разоренный войною народ уже заплатил за этот опыт тысячами жизней и принужден будет заплатить еще десятками тысяч, что надолго обезглавит его. Но эта неизбежная трагедия не смущает Ленина и его приспешников, рабов догмы. Жизнь, во всей ее сложности, неведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он – по книжкам – узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем всего легче разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли – при всех данных условиях – отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому, невозможно; однако отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся? Он работает как химик в лаборатории с тою разницей, что химик пользуется мертвой материей, но его работа дает ценный результат, а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции. И я не скрываю своих мыслей, но они оказываются «Несвоевременными мыслями», так я их и печатаю в своей газете «Новая жизнь»…

– Ее не закрыли еще? Что-то я слышал…

– Не раз пытались, приезжали с вооруженными красногвардейцами, но мне удавалось защитить ее, но боюсь, что скоро закроют, я им со своими «Несвоевременными мыслями» как бельмо на глазу. Уже не раз ставили вопрос перед Лениным о закрытии нашей газеты как центра леворадикальной интеллигенции, усмотревшей в большевизме угрозу культуре… Ленин согласен с ними: «Конечно, «Новую жизнь» нужно закрыть. При теперешних условиях, когда нужно поднять всю страну на защиту революции, всякий интеллигентский пессимизм крайне вреден… Но Горького трогать нельзя, он – наш человек… Он безусловно к нам вернется, случаются, дескать, с ним такие политические зигзаги…» Что-то еще вроде бы лестное про меня говорил, уж не припомню… Во всяком случае, одобряет нашу с тобой, Федор, деятельность по созданию различных культурных обществ и движений. К тому же большевики не могут не считаться с тем, что меня повсюду выбирают в председатели… Председатель президиума оргкомитета просветительного общества «Культура и свобода», принимаю участие во всех культурных начинаниях, пишу воззвания, председательствую на митингах, избран председателем президиума Исполнительного комитета Союза деятелей искусства… Всех своих должностей и звании просто не припомню, так что они вынуждены считаться со мной, к тому же у меня прямая связь с Кремлем да и Марии Федоровне уже предлагают стать комиссаром петроградских театров… Так что, Федор, не дадим в обиду, а «Новую жизнь», боюсь, все-таки закроют, ни с чем не посчитаются, к тому же еще и скажут, что закрыли в моих же интересах…

– В Москве я получил письмо от Коровина, очень жалостливое, обижают его, как и многих сегодня, отбирают у него дачу в Охотине, а в доме – мастерская, а в ней краски, мольберты, натура, предметы, материалы, книги и многое другое… А сколько разной ерунды набирается, грошовых предметов, тряпок старых, а все это вместе, по словам Серова и Коровина, дает художнику целые аккорды красок, праздники глаз и формы… Несколько месяцев тому назад охранная грамота защитила его московскую квартиру, приходили ее реквизировать и уплотнять его, но пока справедливость охранных грамот защитила его убежище в Москве… У него грудная жаба, нельзя ему жить в холоде… Художник создает материальные вещи… Он поставил «Хованщину», Вагнера, Чайковского… А ему говорят: к такому-то сроку его дача с участком, не имеющим хозяйственного значения, подлежит отчуждению по декрету, а жить в Москве, как пишет, не имеет средств…

– Знаю я Коровина, что ты расписываешь его… Но вот кто может ему помочь?

– Он указывает на Луначарского «или кого нужно», как пишет.

– В Луначарском много лирического и бестолкового, я писал об этом его качестве, а он, чудак, обиделся, но как же было не обругать его, если он в качестве союзника приветствовал Ясинского, писателя скверной репутации… Да и вообще, готов любому броситься на шею, лишь бы тот заявил о своей готовности сотрудничать с революцией.

– Так вроде бы у вас наладились отношения после этого? Или я ошибаюсь?.. – недоуменно спросил Шаляпин.

– Нет, не ошибаешься, Луначарский много раз бывал у меня на Капри, талантливый человек, этого у него не отнимешь, но как вождь революции уж слишком верит в свою непогрешимость, как и другие приспешники Ленина, между тем почти совершенно прекращено книгопечатание и книгоиздательство, уничтожаются ценнейшие библиотеки, до астрономических цен повышаются полиграфические услуги… А Луначарский выступит на каком-нибудь митинге, побратается после этого с каким-нибудь новым Ясинским – и доволен… Ну как же – сплотил лучшую часть интеллигенции с народом. Значит, делает самое нужное и священное дело… Может, он действительно работает по двадцать часов в сутки и с большим напряжением сил, но много в его работе и бестолковщины, и ненужного лирического краснобайства… Но делать нечего, о Коровине придется с ним поговорить. Он у меня в ближайшее время будет, ты тоже приходи, вот вместе и поговорим… Я извещу тебя, когда он у меня будет…

– Надо что-то сделать, Алексей… Коровин много работает… Боже, как надоела политика. Идет война. Коровин ругает интриги войны, которые мешают ему работать, сетует, что поезда не идут, а сам он в это время воссоздает на полотне сумерки: окно, цветы, фигуры и соловей в саду… Это он называет – искать в живописи иллюзию и поэзию, пытаясь уйти от внешнего мастерства… Изумительные краски у него, прекрасный художник, одним словом, Божьей милостью. Вообще жизнь очень тяжелая, но я не унываю и, в сущности, не обвиняю никого. Революция – революция и есть! Конечно, есть масса невежества, но идеи мне кажутся светлыми и прекрасными, вот если б их осуществляли хорошим, здоровым способом…

– Да я разве не одобряю светлые и прекрасные идеи? И с Лениным у меня всегда были превосходные отношения, но мне кажется, что ему почти неинтересно индивидуально-человеческое, он думает только о партиях, массах, государствах, и здесь он обладает даром предвидения. Один француз спросил меня: «Не находите ли вы, что Ленин – гильотина, которая мыслит?» Работу его мысли я сравнил бы с ударами молота, который, обладая зрением, сокрушительно дробит именно то, что давно пора уничтожить, но под этот молот много попадает и здоровых элементов, которые вполне могли бы развиваться и в новом государстве… Мещанам всех стран Ленин должен казаться Аттилой, пришедшим разрушить Рим мещанского благополучия и уюта, основанный на рабстве, крови и грабеже. Ленин совершает ошибки, но его ошибки – это не преступления. Это ошибки честного человека, и в мире еще не было ни одного реформатора, который действовал бы безошибочно. Но под его гильотину попадают и хорошие люди, которым надо, конечно, помогать. Уж слишком много негодяев примазалось к революционному движению…

– Пожалуй, Алексей Максимович, ты прав, и все человечество когда-нибудь действительно будет жить прекрасной жизнью. Дай Бог! При всех нелепостях, которые сейчас творятся, я все-таки отдаю должное большевикам. У них есть какая-то живая сила и масса энергии. Если бы массы были более облагорожены, то дело пошло бы, конечно, и лучше и целесообразнее. Беда, что интеллигентное правительство задавило совсем душу народа, и теперь, конечно, пожинается то, что посеяно за несколько сотен лет…

«А Федор действительно читает мои «Несвоевременные мысли», не раз я высказывал нечто подобное», – мелькнуло у Горького.

– Ты, Федор, не огорчайся тому, что происходит, памятуя, что каждый получает то, что заслужил. Это справедливо. Народ, загнивший в духоте монархии, бездеятельный и безвольный, лишенный веры в себя, недостаточно «буржуазный», чтобы быть сильным в сопротивлении, и недостаточно сильный, чтобы убить в себе нищенски, но цепко усвоенное стремление к буржуазному благополучию, – этот народ, по логике бездарной истории своей, очевидно, должен пережить все драмы и трагедии, обязательные для существа пассивного и живущего в эпоху зверски развитой борьбы классов… А главное, Федор, береги свое здоровье… Вот видишь меня… Сколько уж дней не выхожу, валяюсь… А сколько дел застряло из-за меня.

– Бог милостив, Алексей, ты действительно прав: главное в жизни человека – это здоровье… Ни дома, ни золото, ни бриллианты не стоят ровно ничего в сравнении со здоровьем, только здоровье и стоит беречь. Я, по крайней мере, так и делаю. Одно, конечно, беспокоит меня – это дети. Им нужно учиться, а учиться теперь очень трудно, но надо употребить все силы к тому, чтобы они во что бы то ни стало все же учились…

Беседа прерывалась не раз, приходили к Горькому со срочными просьбами, бывали и люди, которые враждебно к нему относились в мирное время… Ничего не поделаешь, приходится порой просить, чтобы спасти родного человека. Жалко, что захворал, нужный он и хороший человек… Слава Богу, что он приободрился, полон планами, начал работать по изданию книг и вообще литературы вместе с советской властью. Сколько народу после его просьбы сейчас освобождают из тюрем. И как просто он разговаривает с людьми, которые были раньше его врагами, а он так сердечно к ним ко всем относится. Это очень хорошо и приятно видеть… «А как в Москве милая Иолочка и мои чудные ребята, моя шаляпинская ребятня… Как насчет продовольствия… В Москве сейчас так же плохо, как и здесь, в Питере, а может быть, даже еще и хуже».

– Что призадумался, Федор? Аль сети порвались, – бодро сказал Горький, незаметно для Шаляпина вошедший после очередной беседы с просителем. – О Москве, скорей всего…

– Действительно, о детишках скучаю, так тяжело жить на две семьи, просто больно, все время думаю о них… И думаю об Иолочке, обидел я ее страшно, никак забыть не могу… Все приглашают поехать петь в Швецию, в Норвегию, в Данию и особенно в Германию, но мне отчего-то не хочется никуда двигаться. С семьей проехать страшно затруднительно, а одному противно – как можно сейчас уезжать куда-нибудь далеко… Нет! Уж лучше останусь здесь.

Попрощались, договорившись о скорой встрече с Луначарским..

В тот же день Горький написал Луначарскому:

«Анатолий Васильевич.

Имею необходимость беседовать с Вами по делам «Свободной ассоциации» и «Союза деятелей искусства».

Я болен, лежу в постели, надолго лишен возможности выйти из дома и не могу прийти к Вам. Это обстоятельство вынуждает меня убедительно просить Вас посетить меня. Я не решился бы просить об этом, если бы меня не обязывала социальная важность той работы, которую указанные мною организации желают и могут осуществить.

Вас встретят у меня академик В.А. Стеклов, председатель Совета ассоциации, и члены Исполнительного комитета «Союза деятелей искусства».

Ни минуты не сомневаюсь, что наши личные отношения не помешают Вам посетить меня.

Будьте любезны назначить время…»

На обороте второго листа письма Горький написал карандашом следующий список: «Юрьев, Добужинский, Таманов, Шухаев, Лукомский, я, Федор Шаляпин, Андреева, Лаврентьев, Косовский, Стриженко А.».

Встреча Горького с Луначарским и деятелями искусства состоялась 19 апреля 1918 года, как о том сообщила 21 апреля газета «Дело народа».

Октябрьская революция продолжалась. Вскоре была закрыта редакция горьковской «Новой жизни», закрыли и все мало-мальски оппозиционные газеты. А после покушения на Ленина в августе 1918 года начался красный террор. Появились комбеды, вышел декрет Троцкого о расказачивании… Началась жестокая гражданская война, разрушившая и обескровившая Россию… Началось повальное бегство в Западную Европу, Америку, в Харбин, в Японию… Уехали Рахманинов, Бунин, Глазунов…

Гражданская война полыхала по всей России. Западные страны, недавние союзники в борьбе с Германией, не жалели средств для того, чтобы снабдить всем необходимым Колчака, Юденича, Деникина. Лидеры западных стран решительно настроены против большевизма, который, по словам Вильсона, не внушает ему ничего, «кроме отвращения». Но необходимо считаться с фактами: «Большевизм свил себе гнездо не только в России, но и во многих других странах среди низших слоев населения, ныне представляющих всюду грозную силу». Все усилия союзных держав должны быть направлены к тому, чтобы «парализовать большевизм и прекратить его господство в России». Союзные правительства вели серьезные переговоры о помощи всем белогвардейским формированиям… В Европе наметился мир, осталось огромное количество оружия, обмундирования… И все это – пушки, танки, бронепоезда и прочее и прочее – хлынуло в Россию. Революционная Россия вела неравную борьбу за свое существование… Западные союзники укрепляли Колчака, готовившего большое наступление на Восточном фронте, красные пока отбросили Деникина до Одессы и Ростова. Но по всему было видно, что решающие битвы еще впереди. Не хватало продовольствия, дров, угля, плохо работали железные дороги.

И в этих тяжелейших условиях 1919 года Федор Шаляпин активно работает в театрах Петрограда и Москвы… «Русалка», «Борис Годунов», «Севильский цирюльник», «Хованщина», «Русалка», «Мефистофель», «Юдифь», «Фауст», «Руслан и Людмила»… Принимает участие в концертах, собраниях, диспутах о путях развития современного театра, заседаниях различных советов, во множестве созданных Горьким, Андреевой, Луначарским.

24 апреля 1919 года – торжественный день в Государственном Мариинском театре, шел «Демон» в честь 25-летнего юбилея службы Шаляпина в казенных театрах… С 1 февраля 1895 года, со времени закрытого дебюта в Мариинском театре, и включая 1919 год, как раз прошло 25 сезонов… До календарного 25-летия не хватало нескольких месяцев, но разве дело в формальностях… Двадцать пять сезонов в казенных театрах, много было прекрасных свершений, бывали и скверные истории… Ничего уже не переделаешь, из лыка строку не выкинешь…

После третьего акта состоялось чествование Федора Ивановича Шаляпина. Луначарский прислал письмо: «Дорогой Федор Иванович! Мне больно, что дела совершенно неотложного и экстренного порядка не дают мне счастливой возможности присутствовать на Вашем и нашем, на общем – надеюсь, – всех объединяющем празднике Вашего 25-летнего несравненного служения искусству. Кланяюсь Вам и целую Вас в надежде, что Вы еще много радостей – высоких и возвышающих – всем нам подарите. Преданный Вам А. Луначарский». С яркой речью выступила Мария Федоровна Андреева, от оркестра – старый друг Е.В. Фольф-Израэль, И.В. Эскузович, Р.Б. Аполлонский, А.К. Глазунов, А.Ф. Кони, А.Я. Таиров, президент Академии наук А.П. Карпинский и другие почитатели его таланта.

В. Немирович-Данченко и К. Станиславский прислали письмо, в котором высоко оценили его вклад в русское искусство и душевно поздравили с юбилеем.

В те же дни он получил уведомление, что его избрали в директорию Большого театра: Собинова – от солистов оперы, а Шаляпина – от оркестра… Эти выборы особым постановлением по Наркомпросу утвердил Луначарский… В прошлом году революционные демагоги ратовали за автономию, за самоуправление. В Малом театре был разработан и принят на общем собрании «автономный устав», во главе театра стал Совет и правление под председательством все того же А.И. Южина-Сумбатова. Казалось бы, полнота власти в руках самих актеров и вообще работников сцены, никакого засилья зловредных чиновников, а все развалилось и пошло наперекосяк. Сами актеры вскоре убедились, что самоуправление привело к хаосу. Вскоре поняли, что нужна сильная директорская власть, как во времена Теляковского… Так возникла мысль о директории, в сущности о единовластии.

Вроде бы оказали честь, надо радоваться, но Шаляпин испытывал противоречивые чувства: с одной стороны, он мог активнее участвовать в делах Большого театра, формировать репертуар, принимать участие в отборе солистов, в постановке спектаклей, но, с другой стороны, он всегда помнил о своем взрывном характере, возможности непредсказуемых действий и поступков, и все это, вместе взятое, может помешать по-настоящему соответствовать высокому положению в театре как администратора. Да и работа в Петрограде час от часу становилась сложнее и сложнее, признавался он Елене Константиновне Малиновской, ставшей управляющей московскими государственными театрами…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.