Глава IV. Отверженная Россие На пути в Сибирь
Глава IV. Отверженная Россие На пути в Сибирь
Сибирь, страна изгнание, – всегда являлась в представлении европейцев страной ужасов, страной цепей и кнута, где арестантов засекают на смерть жестокие чиновники или убивают непосильной работой в рудниках, страной, в которой народные массы стонут от невыносимых страданий и в которой враги русского правительства подвергаются страшным преследованием. Наверное каждый, кто пересекал Уральские горы и останавливался на водоразделе, где стоит столб, с надписью «Европа» на одной стороне и «Азия» на другой, – не мог побороть чувства некоторого ужаса, при мысли, что он вступает в страну скорбей… Многие путешественники, вероятно, думали про себя, что цитата из Дантовского «Ада» была бы более уместна на этом пограничном столбе, чем вышеприведенные слова, которые претендуют разграничить два материка.
Но, по мере того, как путешественник спускается ниже к роскошным степям Западной Сибири; по мере того, как он наблюдает сравнительную зажиточность и вместе с тем независимость сибирских крестьян и сравнивает эти черты их быта с нищетой и рабским положением крестьян в России, – он начинает задумываться, знакомясь с гостеприимством «сибиряков», которых он считает бывшими каторжниками, а также с интеллигентным обществом сибирских городов, и не видя в тоже время никаких признаков ссылки, не слыша о ней ни слова в повседневных разговорах, или же лишь в форме хвастливого заявление «сибиряка», – этого восточного янки, что ссыльным в Сибири живется лучше, чем крестьянам в России, – путешественник склонен бывает подумать, что его прежние представление о великой ссыльной колонии были несколько преувеличены и, что, в конце-концов, ссыльным, может быть, и не так плохо в Сибири, как об этом говорили сантиментальные писатели.
Многие путешественники по Сибири, – и не одни лишь иностранцы, – впадали в подобную ошибку. Лишь какая-нибудь случайность: встреча с арестантской партией, тянущейся по невылазной грязи, под проливным осенним дождем, или возстание поляков по круго-байкальской дороге, или встреча с ссыльным в якутских дебрях, в роде описанной с такой теплотой Адольфом Эрманом в его «Путешествиях», – лишь одно из подобных случайных обстоятельств может натолкнуть путешественника на размышление и помочь ему раскрыть истину, трудно замечаемую, благодаря оффициальной лжи и обывательской индифферентности; повторяем, обыкновенно лишь такие случайности открывают глаза путешественнику и он начинает видеть ту бездну страданий, которая скрывается под этими простыми тремя словами: ссылка в Сибирь. Тогда он начинает понимать, что, помимо оффициальной истории Сибири, имеется другая, глубоко печальная история, страницы которой, со времени завоевание Сибири и до настоящего времени, написаны кровью и повествуют о безконечных страданиех. Тогда он узнает, что как ни мрачно народное представление о Сибири, но все-таки светлее ужасающей действительности; он видит, что потрясающие рассказы, которые ему приходилось слышать давно, еще во времена детства, и которые он считал принадлежащими к области давно минувшего, являются лишь слабым воспроизведением того, что совершается каждый день, теперь, в настоящем столетии, которое так много говорит о гуманитарных принципах и так мало их применяет.
Эта история уже тянется в продолжении трех столетий. Как только московские цари узнали, что их вольные казаки завоевали новую страну «за Камнем» (как тогда называли Урал), они начали посылать туда партии ссыльных. Казаки расселили этих ссыльных по рекам и тропам, проложенным между сторожевыми башнями, которые постепенно, в течении 70 лет, были построены от устьев Камы до Охотского моря. Где вольные поселенцы не хотели селиться, там закованные колонисты должны были вступать в отчаянную борьбу с дикой природой. Что же касается до тех, кого московские цари считали самыми опасными врагами, то их мы находим среди самых заброшенных казачьих отрядов, посланных «за горы разъискивать новые землицы». Никакое расстояние не казалось боярам достаточным, чтобы отделить этих врагов от царской столицы. И как только выстраивался самый маленький острожок или воздвигался монастырь, где-нибудь, на самом краю царских владений, – за полярным кругом, в тундрах Оби, или за горами Даурии, – и ссыльные были уже там и собственными руками строили башни, которые должны были стать их могилами.
Даже теперь Сибирь, с её крутыми горами, с её непроходимыми лесами, бешеными реками, и суровым климатом осталась одной из самых трудно доступных стран. Легко представить, чем она была три века тому назад. И теперь Сибирь осталась тою областью русской империи, где произвол и грубость чиновников безграничны. Каково же было здесь в XVII столетии? «Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, пытки жестокие, огонь да встряска, – люди голодные: лишь станут мучить, ан и умрет», – писал протопоп Аввакум, поп старой веры, который шел с одной из первых партий, посланною на Амур. – «Долго ли муки сея, протопоп, будет»? – спрашивала его жена, упав от изнеможение на льду реки после путешествия, которое тянулось уже пятый год. – «До самые смерти, Марковна, до самые смерти», – отвечал этот предшественник людей с железными характерами нашей эпохи; и оба, и муж и жена, шли в дальнейший путь, в конце которого протопоп будет прикован цепями к стене мерзлой ямы, вырытой его собственными руками.
Начиная с XVII века поток ссыльных, направлявшихся в Сибирь, никогда не прерывал своего течение. В первые же годы в Пелым ссылаются жители Углича, вместе со своим колоколом, который бил в набат, когда разнеслась весть, что царевич Димитрий предательски убит по приказу Бориса Годунова. И люди, и колокол были сосланы в глухую деревушку на окраине тундры. И у людей и у колокола были вырваны языки и оторваны уши. Позднее вслед за ними идет безконечный ряд раскольников, взбунтовавшихся против аристократических нововведений Никона в управление церковью. Те из них, которые не погибли во время массового избиение в России, шли населять сибирские пустыни. За ними вскоре последовали массы крепостных, пытавшиеся сбросить недавно наложенное на них ярмо; вожди московской черни, взбунтовавшейся против боярского правление; стрельцы, возставшие против всесокрушающего деспотизма Петра I; украинцы, боровшиеся за автономию своей родины и её древние учреждение; представители различных народностей, не хотевших подчиниться игу возникающей империи; поляки, ссылаемые десятками тысяч одновременно после каждой неудачной попытки возстание и сотнями ежегодно за проявление неуместного, по мнению русского правительства «патриотизма». Наконец, позднее, сюда попадают все те, кого Россие боится держать в своих городах и деревнях – убийцы и просто бродяги, раскольники и непокорные, воры и бедняки, которые не в состоянии заплатить за свой паспорт; крепостные, навлекшие на себя неудовольствие господ; еще позднее, «вольные крестьяне», не угодившие какому-нибудь исправнику или не смогшие заплатить растущих с каждым годом податей, – все они идут умирать в мерзлых болотах, непроходимой тайге, мрачных рудниках. И этот поток течет неудержимо до наших дней, увеличиваясь в устрашающей пропорции. В начале настоящего столетия в Сибирь ссылалось от 7000 до 8000 человек; теперь, в конце столетия, ссылка возросла до 19000 – 20000 в год, не считая таких годов, когда цифра эта почти удваивалась, как это было, напр., вслед за последним польским возстанием; таким образом, начиная с 1823 года (когда впервые завели статистику ссыльных) в Сибирь попало более 700000 человек.
К сожалению, немногие из тех, кому пришлось пережить ужасы каторжных работ и ссылки в Сибирь, занесли на бумагу результаты своего печального опыта. Это сделал, как мы видели, протопоп Аввакум и его послание до сих пор распаляют фанатизм раскольников. Печальная история Меньшикова, Долгоруких, Бирона и других ссыльных, принадлежавших к знати, сохранена для потомства почитателями их памяти. Наш молодой поэт-республиканец, Рылеев, прежде, чем его повесили в 1827 г., успел рассказать в трогательной поэме «Войнаровский» о страданиех этого украинского патриота. Воспоминание некоторых декабристов и поэмы Некрасова «Дедушка» и «Русские женщины» до сих пор наполняют сердца русской молодежи любовью к угнетаемым и ненавистью к угнетателям. Достоевский в своем знаменитом «Мертвом доме», этом замечательном психологическом исследовании тюремного быта, рассказал о своем заключении в Омской крепости после 1848 года; несколько поляков описали мученическую жизнь их друзей после революций 1831 и 1848 гг… Но что такое все эти страдание, когда сравнишь их с теми муками, которые должны были вынести более чем полмилльона людей из народа, начиная с того дня, когда они, прикованные к железному пруту, отправлялись из Москвы в двухлетнее или трехлетнее путешествие к Забайкальским рудникам, вплоть до того дня, когда, сломленные тяжким трудом и лишениеми, они умирали, отделенные пространством в семь – восемь тысяч верст от родных деревень, умирали в стране, самый вид которой и обычаи были также чужды для них, как и постоянные обитатели этой страны, сибиряки, – крепкая, интеллигентная, но эгоистическая раса!
Что такое страдание этих немногих культурных или высокорожденных людей, когда сравниваешь их с терзаниеми тысяч, корчившихся под плетью и кнутом легендарного изверга, Разгильдеева, которого имя до сих пор с ужасом произносится в Забайкальских деревнях; когда сравниваешь их с мучениеми тех, кто, подобно польскому доктору Шокальскому и его товарищам, умер во время седьмой тысячи шпицрутенов за попытку к побегу; или когда сравниваешь их со страданиеми тех тысяч женщин, которые последовали в ссылку за своими мужьями и которых лишь смерть освобождала от жизни, полной голода, скорбей и унижений; и, наконец, со страданиеми тех тысяч бродяг, которые пытаются бежать из Сибири и пробираются через дикую тайгу, питаясь грибами и ягодами, поддерживаемые лишь надеждою, что, может быть, им удастся взглянуть на родное село, увидеть родные лица?
И кто, наконец, поведал миру о менее бросающихся в глаза, но не менее удручительных страданиех тысяч людей, влекущих бесполезную жизнь в глухих деревушках дальнего севера и нередко заканчивающих свое безконечно унылое существование, бросаясь с тоски в холодные волны Енисея? Максимов попытался, в своей работе «Сибирь и Каторга», поднять слегка завесу, скрывающую эти страдание; но ему удалось показать лишь маленький уголок мрачной картины. Полная история этих страданий пока остается, – и вероятно, навсегда останется, – неизвестной; характерные её черты стираются с каждым днем, оставляя после себя лишь слабые следы в народных сказаниех и в арестантских песнях; каждое новое десятилетие налагает свои новые черты, принося новые формы страдание все растущему количеству ссыльных.
Само собой разумеется, – я не могу набросать эту картину, во всей её полноте, в узких границах настоящей моей работы. Мне придется ограничиться ссылкою, скажем, – за последние десять лет. Не менее 165.000 человеческих существ было отправлено в Сибирь в течении этого сравнительно короткого периода времени. Если бы все ссыльные были «преступниками», то такая цыфра была бы высокой для страны, с населением в 80.000.000 душ. Но дело в том, что лишь половина ссыльных, переваливающих за Урал, высылаются в Сибирь по приговорам судов. Остальная половина ссылается без всякого суда, по административному распоряжению или по приговору волостного схода, почти всегда под давлением всемогущих местных властей. Из 151,184 ссыльных, переваливших через Урал в течении 1867-1876 годов, не менее 78,676 принадлежало к последней категории. Остальные шли по приговорам судов: 18,582 на каторгу, и 54,316 на поселение в Сибирь, в большинстве случаев на всю жизнь, с лишением некоторых или всех гражданских прав[26].
В 60-х годах ссыльным приходилось совершать пешком весь путь от Москвы до места их назначение. Таким образом, им надо было пройти около 7000 верст, чтобы достигнуть каторжных тюрем Забайкалья и около 8000 верст, чтобы попасть в Якутскую область, два года в первом случае и 2 1/2 года – во втором. С того времени, в способе транспортировки введены некоторые улучшение. Теперь ссыльных собирают со всех концов России в Москву или Нижний-Новгород, откуда их препровождают на пароходе до Перми, оттуда железной дорогой до Екатеринбурга, затем на лошадях до Тюмени и, наконец, опять на параходе до Томска. Таким образом, ссыльным приходится идти пешком, как выражается автор одной английской книжки о ссылке в Сибирь, – «лишь пространство за Томском». Но, переводя на язык цыфр, это пустячное «пространство», напр. от Томска до Кары, будет равняться 3100 верстам, т.е. около девяти месяцев пути пешком. А если арестант посылается в Якутск, то ему придется идти только 4400 верст. Но русское правительство открыло, что даже Якутск является местом черезчур близким от Петербурга для высылки туда политических ссыльных и оно посылает их теперь в Верхоянск и Нижне-Колымск (по соседству с зимней стоянкой Норденшильда), – значит, к вышеуказанному «пустячному» расстоянию надо прибавить еще около 2 1/2 тысяч верст и мы опять получаем магическую цыфру 7000 верст, или, другими словами, два года пешей ходьбы.
Необходимо, впрочем, заметить, что для значительного количества ссыльных пеший путь сокращен на половину и они начинают свое путешествие по Сибири в специально приспособленных повозках. Г. Максимов очень наглядно описывает, как арестанты в Иркутске, которым дозволили выразить их мнение о достоинствах этого громоздкого сооружение, немедленно заявили, что оно является наиболее нелепым приспособлением для передвижение, какое когда-либо было изобретено на муку лошадям и арестантам. Эти повозки без рессор тащатся по неровным кочковатым дорогам, вспаханным колесами безконечных обозов. В Западной Сибири, на болотистых склонах восточного Урала, путешествие в этих повозках превращается в прямое мучение, так как дорога вымощена бревнами, и напоминает ощущение во всем теле, если провести пальцем по всем клавишам рояля, включая черные. Путешествие при таких условиях не особенно приятно даже для путника, лежащего на толстой войлочной подстилке в удобном тарантасе; легко можно себе представить, что переносят арестанты, которым приходится сидеть восемь-десят часов неподвижно на скамье изобретенной чиновником повозки, едва прикрываясь какой-нибудь тряпкой от дождя и снега.
К счастью, подобное путешествие продолжается лишь несколько дней, так как в Тюмени ссыльных пересаживают на специальные баржи, плавучия тюрьмы, буксируемые параходами, и через 8-10 дней они прибывают в Томск. Едва ли нужно говорить, что превосходная идея сокращение таким образом на половину длинного пути через Сибирь, по обыкновению, очень сильно пострадала при её применении. Арестантские баржи бывают настолько переполнены и находятся в таком грязном состоянии, что, обыкновенно, являются очагами заразы. «Каждая баржа была построена для перевозки 800 арестантов и их конвоя», – говорит томский корреспондент «Московского Телеграфа» (15 ноября, 1881 г.), «вычисление размеров баржи не было сделано, однако, в соответствии с требованиеми гигиены; главным образом принимались в соображение интересы господ пароходовладельцев, Курбатова и Игнатова. Эти господа занимают для своих собственных надобностей два отделение, расчитанных на 100 человек каждое, и таким образом 800 арестантов приходится размещаться на таком пространстве, которое первоначально назначалось лишь для 600 чел. Вентиляция барж очень плоха, в сущности, для неё не сделано никаких приспособлений; а отхожия места – отвратительны». Корреспондент прибавляет, что «смертность на этих баржах очень велика, особенно среди детей», и его сообщение вполне подтверждается цыфрами оффициальных отчетов за прошлый год. Из них видно, что от 8 до 10 % всего числа арестантов умирает во время девятидневного путешествия на этих баржах, т. е., от 60 до 80 чел. на 800 душ.
«Здесь вы можете наблюдать», – писали нам друзья, сами совершившие это путешествие, – «настоящее царство смерти. Дифтерит и тиф безжалостно подкашивают и взрослых и детей, особенно последних. Госпиталь, находящийся в ведении невежественного военного фельдшера, всегда переполнен».
В Томске ссыльные останавливаются на несколько дней. Часть из них, особенно уголовные, высылаемые административно, отправляются в какой-нибудь уезд Томской губернии, простирающейся от вершин Алтая на юге до Ледовитого океана на севере. Остальных отправляют дальше на восток. Можно себе представить, в какой ад обращается Томская тюрьма, когда прибывающие каждую неделю арестантские партии не могут быть немедленно отправляемы в Иркутск, вследствие разлива рек или какого-либо другого препятствия. Тюрьма эта была построена на 960 душ, но в ней никогда не бывает меньше 1300-1400 арестантов, а иногда их число доходит до 2200 и даже более. Почти всегда около 1/4 их общего числа бывают больны, а тюремный госпиталь может поместить не более 1/3 всего количества заболевающих; вследствие этого больные остаются в тех же камерах, валяясь на нарах или под нарами, на ряду с здоровыми, причем переполнение доходит до того, что трем арестантам приходится довольствоваться местом, предназначенным для одного. Стоны больных, вскрикивание находящихся в бреду, хрипение умирающих смешиваются с шутками и хохотом здоровых и руганью надзирателей. Испарение этой грязной кучи человеческих тел смешиваются с испарениеми их грязной и мокрой одежды и обуви и вонью ужасной «параши». – «Вы задыхаетесь, входя в камеру и, во избежание обморока, должны поскорее выскочить из неё на свежий воздух; к ужасной атмосфере, висящей в камерах, подобно туману над реками, можно привыкнуть только исподволь», – таково свидетельство всех, кому приходилось посещать сибирские тюрьмы. Камера «семейных» еще более ужасна. «Здесь вы можете видеть», – говорит г. Мишла, сибирский чиновник, заведывавший тюрьмами, – «сотни женщин и детей, стиснутых в крохотном пространстве, и переносящих невообразимые бедствия». Добровольно следующие семьи ссыльных не получают казенной одежды. Так как их жены, в большинстве случаев, принадлежат к крестьянскому сословию, то почти никогда не имеют больше одной смены одежды; проживши впроголодь чуть ли не с того дня, когда муж, кормилец семьи, был арестован, они одевают свою единственную одеженку и идут в путь из Астрахани или Архангельска и, после долгаго путешествия из одной тюрьмы в другую, после долгих годов задержек в острогах и месяцев пути, эта единственная одежда превращается в изодранные тряпки, едва держащиеся на плечах. Нагое изможденное тело и израненные ноги выглядывают из под лохмотьев платья этих несчастных женщин, сидящих на грязном полу, прожевывая черствый хлеб, поданный добросердечными крестьянами. Среди этой массы человеческих тел, покрывающих каждый вершок нар и ютящихся под ними, вы нередко можете увидеть ребенка, умирающего на коленях матери и рядом с ним – другого, только что рожденного. Это новорожденное дитя является радостью и утехою женщин, из которых каждая гораздо человечнее, чем любой смотритель или надзиратель. Ребенка передают из рук в руки, его дрожащее тельце прикрывают лучшими тряпками, ему расточают самые нежные ласки… Сколько детей выросло при таких условиях! Одно из них стоит теперь возле меня, когда я пишу эти строки и повторяет мне рассказы, которые она часто слышала от матери, о доброте «злодеев» и безчеловечии «начальства». Она рассказывает мне об игрушках, которыми ее занимали арестанты во время томительного путешествия, – простых игрушках, в которые было вложено больше доброго сердца, чем искусства; она рассказывает о притеснениех, о вымогательствах, о свисте нагаек, о проклятиях и ударах, расточавшихся «начальством».
Тюрьма, однако, мало-по-малу освобождается от излишка население: арестантские партии пускаются в путь. Еженедельно партии в 500 чел. каждая, включая женщин и детей, отправляются, если только погода и состояние рек позволяет это, из Томской тюрьмы и пускаются в длинный путь пешком до Иркутска и Забайкалья. У тех, кому приходилось видеть подобную партию в пути, воспоминание о ней остается навсегда в памяти. Русский художник, Якоби, попытался изобразить ее на холсте; его картина производит удручающее впечатление, но действительность еще ужаснее.
Пред вами – болотистая равнина, по которой носится леденящий ветер, взметая снег, начавший покрывать замерзшую землю. Топи, заросшие там и сям мелким кустарником и искривленными деревьями, согнувшимися от ветра и тяжести снега, тянутся кругом, насколько захватывает глаз; до ближайшей деревни верст 30 расстояние. Вдали, в сумерках обрисовываются силуэты пригорков, покрытых густым сосновым лесом; по небу тянутся серые снежные тучи. Дорога, утыканная по сторонам вехами, чтобы отличить ее от окружающей равнины, изрытая следами тысяч повозок, изрезанная колеями, могущими сломать самое крепкое колесо, вьется по обнаженной болотистой равнине. Партия медленно плетется по этой дороге; шествие открывает ряд солдат. За ними тяжело выступают каторжане, с бритой головой, в сером халате, с желтым тузом на спине, в истрепанных от долгаго пути котах, в дыры которых торчат тряпки, обертывающие израненные ноги. На каждом каторжанине надета цепь, заклепанная у щиколки, причем кольцо, охватывающее ногу, завернуто тряпкой – если ссыльному удалось собрать во время пути достаточно милостыни, чтобы заплатить кузнецу за более снисходительную ковку. Цепь идет вверх по ноге и подвешивается на пояс. Другая цепь тесно связывает обе руки и, наконец, третья соединяет от 6-8 арестантов. Каждое неловкое движение одного из такой сцепленной группы тотчас же чувствуется всеми его товарищами по цепи; сильному приходится тащить за собою слабых: останавливаться нельзя, до этапа далеко, а осенние дни коротки.
Вслед за каторжанами идут поселенцы, одетые в такие же серые халаты и обутые также в коты. Солдаты идут по бокам партии, может быть, размышляя о приказании, полученном при выступлении: – «если арестант попытается бежать, стреляй в него. Если убьешь – собаке собачья смерть, а ты получишь пять рублей награды!» В хвосте партии медленно движутся несколько повозок, запряженных изнуренными крестьянскими лошаденками. Они завалены арестантскими мешками, а на верху их нередко привязаны веревками больные и умирающие.
Позади повозок плетутся жены; немногим из них удалось найти свободный уголок на заваленных арестантскою кладью повозках, чтобы приткнуться и они сидят там скорчившись, едва имея возможность пошевелиться; но большинство плетется за повозками, ведя детей за руку или неся их на руках. Одетые в лохмотья, замерзая под холодной вьюгой, шагая почти босыми ногами по замерзшим колеям, вероятно, многие из них повторяют вопрос жены Аввакума: «Долго ли муки сея будет?» Партию замыкает наконец второй отряд солдат, которые подгоняют прикладами женщин, останавливающихся в изнеможении отдохнуть на минуту среди замерзающей дорожной грязи. Процессие заканчивается экипажем, на котором возседает конвойный офицер[27].
Когда партия вступает в какое-нибудь большое село, она обыкновенно затягивает «милосердную». «Этот стон у нас песней зовется…» Эта, единственная в своем роде, песня состоит, в сущности, из ряда воплей, единовременно вырывающихся из сотен грудей; это – скорбный рассказ, в котором с детскою простотою выражений описывается горькая судьба арестанта; это – потрясающий призыв русского ссыльного к милосердию, обращенный к крестьянам, судьба которых нередко мало чем отличается от его собственной. Века страданий, скорбей и нищеты, преследований, задавливавших самые могучия силы нашего народа, слышатся в этой рыдающей песне. Ея звуки глубокой скорби напоминают о пытках прошлых веков, о полузадушенных криках под палками и плетями нашего времени, о мраке тюрем, о дикости тайги, о слезах стонущей жены. Крестьяне придорожных сибирских деревень понимают эти звуки: они знают их действительное значение по собственному опыту и этот призыв к милосердию со стороны «несчастных», – как наш народ называет арестантов, – всегда находит отклик в сердцах крестьянской бедноты; самая убогая вдова, осеняя себя крестным знамением, спешит подать «несчастным» несколько грошей или кусок хлеба, низко кланяясь перед ними, благодаря их, что они не пренебрегают её бедной милостыней.
К вечеру, сделав пешком 20 или 30 верст, арестантская партия, наконец, достигает этапа, на котором проводит ночь и отдыхает целыя сутки после каждых двух дней, проведенных в пути. Как только вдали покажутся высокие пали ограды, за которой помещается старое бревенчатое здание этапа, наиболее крепкие из арестантов бегут вперед, стараясь заблаговременно занять лучшие места на нарах. Большинство этапов было построено лет 50 тому назад и, благодаря суровому климату и постоянному пребыванию в них сотен тысяч арестантов, они страшно загрязнились и прогнили насквозь. Ветхое бревенчатое здание не в состоянии уже дать защиту закованным постояльцам; ветер и снег свободно проникают в зияющие между бревнами щели; целыя кучи обледеневшего снега скопляются по углам камер. Этапы устроены на 150 человек; таков был средний размер арестантских партий лет 30 тому назад. Теперь же партии доходят до 450-500 чел., и все они должны размещаться на пространстве, скупо рассчитанном на 150 челов.[28].
Аристократия тюрьмы – старые бродяги и известные убийцы – занимают все этапные нары; остальной арестантской массе, количеством в 2-3 раза превосходящей «аристократию», приходится размещаться на сгнившем полу, густо покрытом липкой грязью, под нарами и в проходах между ними. Легко можно себе представить атмосферу камер, когда их двери заперты и они переполнены человеческими существами, лежащими в обнаженном виде, имея подстилкой грязную одежду насквозь промокшую от дождя и снега во время пути.
Эти этапы, однако, являются дворцами, по сравнению с полуэтапами, где арестантские партии останавливаются лишь для ночевки. Здание полуэтапов еще меньше по размерам и, вообще, находятся в еще более ветхом и антисанитарном состоянии. Грязь, вонь и духота в них иногда доходят до таких размеров, что арестантская партия предпочитает проводить холодные сибирские ночи в легких летних бараках, построенных на дворе, в которых нельзя разводить огонь. Полуэтапы почти никогда не имеют отдельного помещение для женщин и последним приходится помещаться в караульной комнате с солдатами (см. Максимова «Сибирь и Каторга»). С покорностью, свойственной «всевыносящим» русским матерям, они забиваются с своими детьми, завернутыми в тряпки, куда-нибудь в самый отдаленный угол под нарами или ютятся у дверей, где стоят ружья конвойных.
Неудивительно, что, согласно оффициальной статистике, из 2.561 детей моложе пятнадцати лет, отправившихся в 1881 г. в Сибирь с родителями, «выжило лишь очень незначительное количество». «Большинство детей», – говорит «Голос», – «не могло перенести очень тяжелых условий пути и умерли или не дойдя до места назначение или немедленно по прибытии в Сибирь». «Без всякого преувеличение транспортировка в Сибирь в той форме, в какой она практикуется теперь, воистину является „избиением младенцев“»[29].
Нужно ли прибавлять, что на этапах и полуэтапах не имеется специальных помещений для заболевающих и что лишь люди, обладающие исключительно крепким телосложением, могут остаться в живых, если заболеют в пути? На всем пространстве между Томском и Иркутском, занимающем около 4 месяцев пути, имеется всего лишь пять маленьких госпиталей, причем во всех их в совокупности не больше 100 кроватей. Судьба тех больных, которым не удалось добраться до госпиталя, следующим образом описывается в «Голосе» (5-го января 1881 г.): «их бросают на этапах без какой-либо медицинской помощи. В камерах нет ни кроватей, ни тюфяков, ни одеял и, конечно, никакого постельного белья. Сорок одна с половиною копейка, отпускаемые ежедневно казной на каждого больного арестанта, почти целиком попадает в карманы тюремного начальства».
Нужно ли упоминать о тех вымогательствах, со стороны этапных сторожей, которым подвергаются ссыльные, не смотря на их ужасающую нищету. Достаточно, впрочем, указать, что казна выдает этим этапным сторожам, кроме пайка, всего только 3 руб. в год. – «Печка развалилась, нельзя топить», – говорит сторож, когда партия, иззябшая от дождя или снега, является на этап и арестантам приходится платить за разрешение – ростопить печку. – «Рама в починке» говорит другой и партия опять платит за тряпки, чтобы заткнуть дыры, сквозь которые дует леденящий ветер. – «Вымойте пол перед уходом», говорит третий, «а не хотите мыть – заплатите» и партия опять платит, и т. д., и т. д. Наконец, нужно ли упоминать о том, как обращаются с арестантами и их семьями во время пути? Даже политическим ссыльным пришлось в 1881 г. бунтоваться против офицера, осмелившегося в темном корридоре оскорбить одну из политических ссыльных. С уголовными же, конечно, церемонятся еще менее…
И все это относится не к области отдаленного прошлаго. Увы, аналогичные сцены происходят теперь, может быть, в тот момент, когда я пишу эти строки. Н. Лопатин, который совершил подобное путешествие в 80-м году и которому я показывал эти страницы, с своей стороны вполне подтверждает точность моих описаний и сообщает много других подробностей, столь же возмутительного характера. Уничтожена – и то очень недавно – лишь одна мера, о которой я упоминал выше, а именно – сковка на одной цепи нескольких арестантов. Эта ужасная мера отменена в январе, 1881 г. Теперь, на каждого арестанта надевается отдельная пара ручных кандалов. Но все же цепь, соединяющая эти кандалы настолько коротка, что кисти рук, вследствие ненормального положение, чрезвычайно устают во время 10-12-ти часового пути, не говоря уже о том, что, благодаря страшным сибирским морозам, кандалы неизбежно вызывают ревматические боли. Эти боли, как мне говорили, отличаются необыкновенной остротой и превращают жизнь арестанта в сплошное мучение.
Едва ли нужно добавлять, что вопреки свидетельству г. Лансделля, недавно проехавшегося по Сибири, политические ссыльные совершают путешествие на Кару или на места их поселение при тех же самых условиях и совместно с уголовными ссыльными. Уже один тот факт, что Избицкий и Дебогорий-Мокриевич могли «сменяться» с двумя уголовными ссыльными и таким образом убежать с пути на каторгу, – лучше всего указывает на недостоверность сведений английского путешественника. Николай Лопатин, о котором я говорил выше и который был осужден на поселение в Сибирь, совершил весь путь пешим этапом, совместно с несколькими из своих товарищей. Правда, что значительное количество польских ссыльных 1864 г. – в большинстве случаев принадлежавших к дворянству и игравших крупную роль в возстании, – отправлялись в ссылку на почтовых лошадях. Но, начиная с 1866 г., политические (присужденные к каторжным работам или ссылке) в большинстве случаев совершали весь путь пешим этапом, вместе с уголовными. Исключением являются 1877-1879 годы, когда некоторым из политических, следовавшим в Восточную Сибирь, даны были подводы, но весь путь совершался по линии этапов. Начиная, однако, с 1879 г., все политические, без различия пола, должны совершать путешествие вышеописанным мною образом, причем на многих из них надевают кандалы, вопреки закону 1827 г. Что же касается высылаемых административным порядком, то им, как и раньше, теперь дают подводы, но весь путь они совершают в составе уголовных партий, останавливаясь на этапах и в тюрьмах вместе с уголовными.
Заканчивая свою книгу о Сибири[30], М. Максимов выразил надежду, что описанные им ужасы пешего этапа вскоре отойдут в власть истории. Но надежда его не осуществилась до сих пор. Либеральное движение 1861 г. было задушено правительством; всякие попытки реформ стали рассматриваться, как «опасные тенденции» и ссылка в Сибирь осталась в таком же состоянии, в каком она была раньше – источником неописуемых страданий для 20.000 чел., ссылаемых каждогодно.
Эта позорная система, осужденная уже давно всеми, кому приходилось изучать ее, была удержана целиком; и в то время как прогнившие насквозь здание этапов постепенно разрушаются и вся система приходит все в большее и большее расстройство, новые тысячи мужчин и женщин прибавляются каждый год, к тем несчастным, которые уже раньше попали в Сибирь и число которых, таким образом, возрастает в ужасающей пропорции.