Владимир Соловьев В защиту Сергея Довлатова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Владимир Соловьев

В защиту Сергея Довлатова

Читатель уже знает, возможно, подробности трагедии, разыгравшейся в семье знаменитого писателя. Нет, он умер не от разрыва сердца, как гласит официальная версия, и не от запоев, которыми был знаменит еще больше, чем своими сочинениями. Увы, история совершенно невероятная, в каннибальском духе: писателя убил его собственный сын и съел, чтобы стать самим собой, потому что при жизни литературный классик подавлял своего отпрыска и у того по данной причине взыграл комплекс неполноценности.

Таков вкратце сюжет первого романа Бенджамена Чивера «Плагиатор», который только что появился в нью-йоркских магазинах. Классика зовут Икарус Прентис, а его сына Артур Прентис, но Артур – по перипетиям судьбы и чертам характера – напоминает самого автора, а Икарус подозрительно смахивает на отца автора романа – замечательного американского прозаика Джона Чивера. Между двумя этими реальными людьми и в самом деле сложились непростые, скорее конфликтные отношения, правда, в отличие от своего героя, Бенджамен папу не убивал и не кушал. Тем не менее это колеблемое сходство – то утверждаемое, то исчезающее – придает роману Чивера-младшего особую пикантность, ибо, взяв за основу реальных людей и реальные события, он превратил действительность то ли в трагикомедию, то ли в фарс, то ли в фантасмагорию, то есть наворотил сюжетно такого, что неискушенному читателю впору схватиться за голову. Однако американского читателя неискушенным ну никак не назовешь. Вот почему роман молодого писателя принят критикой хорошо, несмотря даже на экстравагантную, умопомрачительную, людоедскую развязку. Чего не случается в благородных семействах!

Увы, в нашем эмигрантском случае – в отличие от общеамериканского – мы имеем дело с читателем действительно неискушенным. Я имею в виду Марка Поповского, хоть он и проработал в литературе, наверное, уже с полвека. Может быть, дело в его деревянном ухе, какой-то прямо-таки поразительной глухоте к литературе, что не мешает ему быть вполне профессиональным публицистом.

Марк Поповский взял несколько сочинений российских литераторов и отнес их к жанру пасквиля. Пасквилянтами оказались: Валентин Катаев, Григорий Рыскин, Владимир Войнович, Эдуард Лимонов, Марк Гиршин, Сергей Довлатов и другие. Затесался в эту дурную компанию и Владимир Соловьев с его повестью «Призрак, кусающий себе локти».

Почему я решил ответить Марку, с которым знаком тысячу лет – еще с канувших в Лету советских времен? Ну, во-первых, по той причине, что хоть ежеквартальник Артема Боровика, где напечатаны мои сочинения – среди них «Призрак, кусающий себе локти», – и является одним из самых популярных изданий в Москве («Детектив и политика», тираж 400 тысяч), боюсь, однако, в здешнем нью-йоркском мире он не так легко доступен. Мне звонят знакомые и незнакомые и спрашивают, что за повесть про Сережу Довлатова я написал и где ее достать.

Я объясняю в ответ, что опубликовал рецензию на его «Записные книжки» и некрологический мемуар о нем, а повесть «Призрак, кусающий себе локти» – вовсе не про Сережу Довлатова, а про Сашу Баламута – так зовут героя моей повести. «Да, но Поповский пишет, что герой был пьяницей и бабником, пока не умер от излишеств…» – «Ну, мало ли в нашей литературной среде пьяниц и бабников…» – и я перечисляю знаменитые имена.

Не говоря уже о том, что к пьяницам и бабникам я отношусь совсем иначе, чем Марк. С моей точки зрения, алкоголизм – не порок, а трагедия, что же касается донжуанства, то кто из нас не грешен – не в делах, так в помыслах?

Мой любимый писатель Стивенсон сказал как-то, что человек с воображением не может быть моральным, и даже такой писатель-моралист (плюс ревностный католик), как Честертон, считал, что, если вы не хотите нарушать Десять заповедей, с вами творится что-то неладное. К этому мы еще вернемся, когда дойдем до реального Сергея Довлатова, прозу которого Поповский объявил «безнравственной». А пока что о первой причине, толкнувшей меня к сочинению этого ответа: мой критик пользуется тем, что у здешнего читателя нет возможности сравнить искаженный, тенденциозный пересказ «Призрака, кусающего себе локти» с самой повестью. Не стану ее здесь излагать, скажу только, что к его герою Саше Баламуту отношусь – в отличие от Поповского – с величайшим сочувствием, ибо это трагический персонаж, заблудившийся в собственной жизни. До чего же нужно быть предубежденным человеком, чтобы с таким осуждением и ригоризмом относиться к человеческим слабостям, как Поповский!

Сейчас у меня в Москве – в издательстве «Культура» – вышла книга, общее название которой дала обсуждаемая повесть: «Призрак, кусающий себе локти» (там еще помещены девять других моих рассказов и повестей плюс несколько эссе о Бродском). Так что у читателя «Нового русского слова» вот-вот появится возможность сравнить оригинал с пересказом. Другими словами, вымысел Марка Поповского – с вымыслом Владимира Соловьева.

Здесь наша тема поневоле раздваивается, и виной тому Марк, который смешал все в одну кучу – эстетику с моралью, получилось, как в доме Облонских. Моя скромная задача – отделить зерно от плевел.

Итак, у меня нет двух мнений о Довлатове – я его высказал как мемуарист и критик, а в повести «Призрак, кусающий себе локти» дал вымышленного героя, у которого есть какие-то общие черты с реальными людьми: скажем, у него, как и у них, два глаза, два уха, один нос плюс какие-то специфические черты. Положа руку на сердце (прошу прощения за старомодный оборот) больше всего в этой повести моего собственного опыта – от приема московско-питерских гостей до любовных переживаний. Творческая эта формула получила парадоксальное выражение благодаря Флоберу, который на вопрос, с кого он написал свою слабую на передок героиню, ответил: «Эмма Бовари – это я!» Тем более мне – ввиду гендерного совпадения – позволено сказать: Саша Баламут – это я, хоть я и увеличил ему рост по сравнению с моим, умножил число любовных похождений и сделал куда более обаятельным, чем являюсь я, – увы! С пониманием этих вот элементарных законов художества можно уже подыскивать прототипы, которых всегда несколько, а то и множество. Даже в самой великой автобиографии всех времен и народов – «В поисках утраченного времени» – у каждого из главных героев по три-четыре прототипа, тогда как сам Марсель Пруст расстраивается на Марселя, Свана и Блока, а свой гомосексуализм раздает и вовсе неавтобиографическим героям. Не думает же в самом деле Марк Поповский, что среди моих знакомых был только один, пристрастный к зеленому змию! Другой рассказ, который вошел в мой сборник – «Вдовьи слезы, вдовьи чары», – был предварительно напечатан в «Новом русском слове». Так вот, по крайней мере четыре вдовы на нашей родине и три в эмиграции решили, что это про них, причем с двумя я не был даже знаком.

Вообще, с отождествлением вымышленных персонажей с их реальными прототипами надо быть предельно осторожным. Даже в таких очевидных вроде бы случаях, как Карнавалов в романе Войновича «Москва-2042» либо Кармазинов у Достоевского в «Бесах». Несомненно, писатели пародируют своих собратьев по перу – соответственно, Солженицына и Тургенева. Но пародия – это не копия, писатель – не копировальная машина. С другой стороны, пародия – не пасквиль. В сталинские времена «Бесы» и в самом деле проходили по разряду пасквиля, и мне жаль, что Марк Поповский возвращает читателей к той примитивной эпохе – примитивной в обоих планах: эстетическом и нравственном.

Сколько угодно можно искать прообразы литературных персонажей – я отношу эти поиски к занимательному литературоведению, но зачем же приписывать собственную антипатию к реальному человеку автору художественного сочинения? Я отношусь к вымышленному персонажу по имени «Саша Баламут» с куда большим сочувствием, чем Поповский – к реальному человеку по имени «Сергей Довлатов». Поповский пишет: «Думаю, близким Довлатова было действительно тяжело читать Соловьева…» Но неужели он не понимает, что куда тяжелее близким Сережи читать статью, направленную в первую очередь против Довлатова, а не против Лимонова, Войновича и Соловьева. Ведь не Соловьев это пишет, а Поповский:

«…Именно Довлатов в течение многих лет оставался главным в жанре пасквиля».

«Во всех без исключения книгах Довлатова… нет ни одного созданного автором художественного образа».

«Критики упорно обходили нравственную, а точнее безнравственную, сторону его творчества».

И далее, путая божий дар с яичницей, Поповский приводит воспоминания Петра Вайля о Сереже: «Он погружался в хитросплетения взаимоотношений своих знакомых с вожделением почти патологическим, метастазы тут были жутковатые: погубленные репутации, опороченные имена, разрушенные союзы. Не было человека – без преувеличения, ни одного, даже среди самых родных и близких, – обойденного хищным вниманием Довлатова. Тут он был литературно бескорыстен».

Но здесь речь именно о Сереже, каким мы его знали, а не о писателе Сергее Довлатове, авторе прекрасных рассказов. Все дело в том, что Поповскому не дает покоя Довлатов, а потому он прячется за спины других литераторов, чтобы возвести напраслину на писателя Сергея Довлатова, дать выход своей застарелой, мстительной злобе на него.

Хотелось бы пожелать Поповскому: Марк, кого вы не любите, кому мстите, пишите о нем сами, не заслоняясь другими и не приписывая другим собственных о Довлатове мыслей! И отличайте впредь, пожалуйста, вымышленного литературного персонажа от реального человека – это к Саше Баламуту приехала его незаконнорожденная дочка с семимесячным пузом, а в жизни Довлатова ничего подобного не случалось! И никакого отношения к прозе Сергея Довлатова не имеют наблюдения Петра Вайля над Сережей Довлатовым, потому что в свою прозу этот большой, сложный, трагический человек входил как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным. У меня иной подход к литературе, мы с Сережей об этом часто спорили на наших бесконечных прогулках окрест 108-й улицы в Форест-Хиллсе; мне казалось, что даже из литературы нельзя творить кумира, но уж никак я не могу назвать его тонко стилизованную прозу безнравственной. Неблагодарное, бессмысленное занятие превращать писателя Довлатова в какого-нибудь Селина, маркиза де Сада или, на худой конец, Андрея Битова. Другой почерк, другой литературный тип, но Марк Поповский с его деревянным ухом этого, увы, не уловил. Так же, как мнимого автобиографизма прозы Довлатова, а потому и написал такую обидную для него, будь Сережа жив, фразу, что в его книгах нет ни одного созданного автором художественного образа. Вот уж пальцем в небо! Все персонажи Довлатова смещены супротив реальных, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают и намекают на какие-то реальные модели.

Среди его моделей был и Марк Поповский – зря Поповский об этом умалчивает. Сережа знал о его обиде и, когда тяжело заболел, написал ему покаянное письмо. А мне он говорил, что сожалеет, что недостаточно замаскировал персонажа, в котором Поповский признал себя и обиделся. Именно эта обида, я думаю, и двигала Марком Поповским, когда он сначала опубликовал в немецком русскоязычном журнале разносную статью о прозе Довлатова, а теперь вот объявил его чуть ли не родоначальником пасквиля в русской диаспорной литературе.

В последнее время Марк Поповский много пишет о морали, о нравственности, о совести. Его статья, на которую я отвечаю, так и называется: «Зачем писателю совесть?» В самом деле – зачем, когда можно так вот запросто отомстить покойнику, прикрываясь высокими принципами как щитом, а в качестве меча использовать чужие сочинения, перевирая их и приписывая авторам собственные чувства и мысли? Воистину: врачу, исцелися сам!

О каких бы литературных явлениях Поповский ни писал – о стихотворном пересказе Библии, на который автор потратил десять лет жизни, или об американских эссе Вайля и Гениса, о прозе Довлатова и Войновича или о повести Владимира Соловьева, – он всех пытается втиснуть в прокрустово ложе убогого морализирования, которое, убежден, к культуре и религии никакого отношения не имеет. Похоже, Марк Поповский видит иммигрантскую аудиторию детским садом – вот и объясняет неслухам и несмышленышам, что такое хорошо и что такое плохо.

Образ именно такого человека – ханжи, тартюфа, Фомы Фомича Опискина, вселенского учителя – и пытался создать Сергей Довлатов. Недаром Поповский себя в этом персонаже узнал, обиделся и до сих пор не может простить писателя, хоть тот и написал ему перед смертью письмо в жанре mea culpa. Насколько я знаю, ему – единственному. А это значит, что никто больше обиды на Довлатова не держал, хоть другие тоже признавали в его героях самих себя, а один даже решил сочинить мемуары, назвав их «Заметки Фимы Друкера» – под этим именем Довлатов вывел его в повести «Иностранка». И еще это значит, что Довлатов сожалел не о написанном, но скорее о вызванных им невольно переживаниях Поповского, и у него хватило благородства повиниться в отсутствующей вине. Так простите же наконец, Марк, покойника, сколько можно, уже расквитались, пора успокоиться. Довлатов вам больше не враг, да и не думаю, что был им когда-либо.

И не приписывайте больше своих тайных чувств другим – прием недостойный!

«Новое русское слово»,

Нью-Йорк,

27 мая 1992 года

Данный текст является ознакомительным фрагментом.