Глава 8 Двадцать четыре судьбоносных часа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Двадцать четыре судьбоносных часа

Я не мог предотвратить проведение конференции, которая состоялась 19 июля и закончилась столь внезапно, не говоря уж о налете союзников на Рим, но я должен был сделать хоть что-нибудь. Ведь я отправился в Тревизо с секретным заданием, и человеком, который поручил мне это задание, была донна Ракеле Муссолини, жена итальянского диктатора.

Я никогда раньше не встречался с нею, впрочем, ни с кем, кроме своей семьи и ближайших друзей, она не общалась. Донна Ракеле сохранила тот образ жизни, который вела до прихода мужа к власти, – а на это способна не всякая жена диктатора. Выросла она в бедной семье, и доходов ее отца хватило только на два класса начальной школы, которые она окончила. В детстве она работала у садовника, который платил ей три лиры в месяц. Вспоминая свою юность, она писала: «С раннего детства я научилась вставать в пять часов утра и проводить на ногах весь день и с тех пор не могу усидеть на месте больше десяти минут. Даже когда мы жили на вилле Торлония (личной резиденции Муссолини в Риме), я не могла удержаться, чтобы не помочь моей служанке в работе по дому, несмотря на все увещевания мужа («Неужели тебе обязательно нужно доводить себя до усталости?» – частенько спрашивал он)».

Донна Ракеле никогда не развлекалась и никуда не выходила. При дворе ее видели очень редко, а дипломаты, министры ее мужа и их семьи – никогда. Истинная крестьянская женщина Романьи, страстная, с горячей кровью, она жила для своего мужа и детей, за которыми следила пристальным взглядом Аргуса. По Риму ходили очень смешные истории о ее личной разведке и агентурной сети. Ее агентами были полицейские констебли, приставленные охранять ее, горничные, садовники и прачки, торговцы на городских рынках, куда она до сих пор сама ходила за покупками, и все те люди, которые в дни, когда партия стояла у власти, были убежденными фашистами, но разочаровались в ней из-за коррумпированности ее бывших лидеров и растущей некомпетентности руководящих лиц, результата этой продажности. Она любила столь же страстно, как и ненавидела, и я всегда искренне восхищался ею. Я уверен, что многое, если не все, сложилось бы совсем по-другому, если бы Муссолини прислушался к ее предупреждениям еще до того, как стало слишком поздно.

Я впервые попался в разведывательные сети донны Ракеле в конце июня 1943 года, когда мой старый друг Буффарини-Гвиди, бывший Государственный секретарь министерства внутренних дел, сообщил мне, что со мной хочет поговорить супруга Муссолини. Разговор должен был состояться в его доме в строжайшей тайне. Мне было запрещено рассказывать о нем даже господину фон Макензену. Я проскользнул в дом через задний ход, откуда меня провели в библиотеку Буффарини, где я был принят второй дамой Италии.

Я часто встречался с королевой-императрицей Еленой и восхищался ее славянской красотой и царственной осанкой, которые не могли скрыть даже безвкусные наряды, но никогда не считал ее симпатичной, да и она никогда не пыталась скрыть свою антипатию к немцам. Донна Ракеле вовсе не пыталась выглядеть красивой. Она напомнила мне провинциальную женщину, которая надела, по случаю воскресенья, свое лучшее платье. Однако держалась она величественно, и я заметил это, когда она грациозным жестом протянула мне руку и поблагодарила за то, что я пришел. Потом она села, но усидела в кресле, как и было сказано, не больше десяти минут. В красивой комнате, уставленной с пола до потолка дорогими, переплетенными в кожу изданиями римской классики, стояла удушающая жара. Как и мы с Буффарини, донна Ракеле сильно потела. Легкие следы косметики на ее щеках быстро растаяли, а носовой платок вскоре уже не справлялся с потоками пота. Буффарини-Гвиди вышел и вернулся с изящным кусочком кружев, принадлежавшим его жене. Один этот комочек был более элегантным, чем все вещи донны Ракеле. Жена Муссолини порылась в своей потертой старой сумочке – очевидно, в поисках пудры. Но она не нашла ее и вздохнула. Ее крестьянское лицо с крепкими скулами выглядело уставшим и измученным, но умные глаза не потеряли своего блеска. Неожиданно она вскочила и принялась быстро ходить взад-вперед по комнате. Мы конечно же тоже встали. Пухлый экс-министр облокотился на собрание писем Цицерона, которого он так сильно напоминал по своему характеру, а я обнаружил, что стою рядом с «Энеидой» Вергилия, с самого детства казавшейся мне ужасно скучной. Но сейчас мне было не до скуки.

За этим последовала самая проницательная и страстная филиппика, которую мне приходилось слышать. Стоявшая передо мной измученная женщина средних лет за несколько минут превратилась во вторую Ливию, во вторую Кассандру. В своей обвинительной речи она дала всеобъемлющую и совершенно точную картину тех бед, с которыми столкнулась Италия, фашизм, ее муж и ее семья. Я слушал затаив дыхание, что совершенно мне несвойственно.

Речь продолжалась около часа. Донна Ракеле начала с яростных нападок на бывших сотрудников своего мужа, которые, по ее словам, только и ждали часа, чтобы сбежать с тонущего корабля. Она описала роскошь, окружавшую ее и жен старых гвардейцев фашизма, и спросила, откуда она взялась. Потом она обрушилась на новых министров, и Буффарини-Гвиди, который никогда до этого не пользовался ее доверием, кивнул в знак того, что полностью согласен с ней. Она говорила о том, что ни капли не доверяет двору Виктора-Эммануила III, и жаловалась на необъяснимую апатию своего мужа, который был уверен, что король никогда его не предаст.

Мы продолжали потеть. Тепловатый лимонад, которым угостил нас хозяин – а донна Ракеле изредка позволяла себе лишь бокал вина из Романьи, – не принес нам облегчения, но мы были заворожены ее словами. В ее монологе часто повторялись слова «предательство» и «измена». Она назвала предателями большинство руководителей армии, поскольку их семьи имели родственников в Англии и Америке, и предсказала, что в результате их измены Сицилия падет очень быстро, если союзники высадятся на ней. Несколько недель спустя мы вспомнили ее пророчество, ибо оно сбылось.

Наконец дошла очередь до человека, погубившего, по словам донны Ракеле, ее семью. Я замер на месте, не веря своим ушам. То, что говорила донна Ракеле о своем зяте, красивом, обаятельном, изнеженно-элегантном принце фашизма – Галеаццо Чиано, муже Эдды, – было равносильно смертному приговору.

«Это он погубил нашу семью. Благодаря ему на первое место вышли роскошь, светские причуды и широкий образ жизни, а не идеалы партии и семейные устои. Я ни капельки не сомневаюсь, что его подружки по гольф-клубу всегда узнают то, что им нужно, и я также уверена, что тщеславие и честолюбие значат для него гораздо больше, чем связь с нашей семьей, но Эдда всегда остается Муссолини. Она – наша, хотя иногда кажется, что под влиянием Галеаццо она превратилась в истинную Чиано. Я заканчиваю, мой дорогой Доллман, и я знаю, о чем вы хотите меня спросить, и поэтому сразу отвечаю на ваш вопрос.

Почему я рассказываю все это вам, а не дуче? Я хотела поговорить с ним, много раз хотела, но, когда он ночью возвращается домой, уставший и выжатый как лимон, я не могу заставить себя обсуждать вопрос об окружающих его предателях, ведь он так сильно сдал за последнее время. Я готовлю для него его любимые блюда, из тех, что разрешены врачами, и держу язык за зубами. Я вспоминаю о наших счастливых годах, проведенных в Романье, когда мы были еще простыми людьми, и мне очень хочется, чтобы эти годы вернулись. Увидим ли мы когда-нибудь нашу прежнюю Италию?»

Буффарини-Гвиди умоляющим жестом поднял свои пухлые руки к вечернему небу, видневшемуся в окна библиотеки, которые наконец-то были открыты. Я продолжал стоять, опершись на Вергилия, ожидая неизбежного. И оно произошло.

«И теперь я хочу попросить у вас, дорогой Доллман, передать от моего имени – повторяю, только от моего имени – все, что я вам сказала, синьору Гитлеру. Я не могу сделать это сама, поскольку совсем его не знаю, – но верю, что вы сможете. Вы должны сделать это, поскольку я знаю, что вы любите Италию, как свой второй дом. До свидания и большое спасибо».

Она кивнула Буффарини-Гвиди и протянула мне чистую руку без всяких признаков маникюра. Потом она вытерла пот со лба, уронив при этом платок. Я поднял его и хотел было отдать донне Ракеле, но увидел, что она уже ушла, и я положил его в свой карман. Я храню его до сих пор – разумеется, постиранным, – в память о женщине большого сердца, перед которой могли бы склонить голову королевы и принцессы, не умалив своего достоинства.

Через некоторое время в библиотеку возвратился Буффарини-Гвиди, и мы налили себе выпить чего-нибудь покрепче. Я объяснил ему, что занимаю не такое положение, чтобы в течение часа вылететь к синьору Гитлеру и передать ему слова донны Ракеле. Во-первых, у меня нет самолета, а во-вторых, я должен буду использовать «надлежащие каналы», то есть сообщить обо всем Гансу Георгу фон Макензену, немецкому послу в Риме. Буффарини-Гвиди с ужасом отверг это предложение и стал умолять меня найти способ передать синьору Гитлеру слова жены дуче без посредников. Я обещал попытаться. Записав дома речь донны Ракеле, я стал ждать конференции в Тревизо. Там я вручил свой меморандум одному из адъютантов Гитлера, которого хорошо знал, и попросил его передать этот документ своему господину. Больше я ничего о нем не слышал, так что не знаю, удалось ли ему выполнить мою просьбу или нет. Если удалось, то Адольф Гитлер, должно быть, поразился, как точны оказались пророчества донны Ракеле. Высадившись на Сицилии, союзники быстро подвигались в глубь Италии, и в результате целой серии предательств 25 июля король Виктор-Эммануил III сделал то, что предсказывала эта новая Кассандра.

А в тот день, когда Гитлер и Муссолини вели бессмысленную и бесполезную дискуссию на вилле Гаджия в Фельтре, Рим подвергся бомбежке. Папа и король приложили все усилия, чтобы успокоить жителей разрушенных кварталов и помочь им, но ледяной прием, оказанный его величеству римлянами, вероятно, развеял его последние сомнения в том, как надо действовать. Окруженный возбужденной толпой, его святейшество вознес руки к небу и стал молиться за спасение верующих, но, если бы здесь неожиданно появилась Сивилла Кумская и предсказала скорый конец войны, она имела бы гораздо больший успех, чем папа.

Вместо того чтобы сбросить бомбы на правительственные здания или дворцы богатых, союзники подвергли удару церковь Святого Лоренцо и густонаселенные районы Тибуртино и Порта-Маджоре. Я думаю, для западных военных стало слабым утешением известие о том, что их бомбы уничтожили могилу Джона Китса на кладбище, расположенном неподалеку от пирамиды Цестия. Этот факт конечно же не повлиял на ход войны, но, по крайней мере, внес определенную долю иронии в атмосферу всеобщего горя. Я посетил «альфредиани» в их расшатанных взрывами домах и был встречен мрачными и злыми лицами. Когда я спросил их, разделяет ли кто-нибудь из соседей их мысли, они в один голос ответили, что дни Бенито Муссолини и фашизма сочтены и что я должен всерьез задуматься о подыскании себе надежного укрытия.

Я вспомнил речь донны Ракеле, надеясь, что адъютант в Тревизо сделал то, о чем я его просил. Вернувшись домой сильно расстроенным, я увидел, что синьорина Биби склонилась над английской грамматикой. Это не только не улучшило моего настроения, но наполнило новыми мрачными предчувствиями. Я попытался связаться с бывшим послом в Лондоне, а теперь президентом фашистской палаты Дино Гранди, с которым у меня установились хорошие отношения. Я знал, что он уже давно стоит во главе фронта, направленного против Муссолини, и является самым умным из фашистских руководителей. В прошлом он разговаривал со мной если не искренне, то, по крайней мере, с тем чистосердечием, с каким разговаривает любой итальянец, который желает сообщить собеседнику свои мысли и не боится скомпрометировать себя. Однако он отказался встретиться со мной – еще одно свидетельство того, как были настроены итальянцы за неделю до событий 25 июня 1943 года.

Я спросил себя, стоит ли мне обратиться к кому-нибудь другому, но, поразмыслив, пришел к выводу, что самое лучшее сейчас – вообще ничего не предпринимать. Гитлер совещался с Муссолини, Рим гордился тем, что немецкое посольство переполнено сотрудниками, среди которых был даже специальный полицейский атташе, отвечающий за вопросы безопасности, а военные представлены своими генералами. Что оставалось мне делать? Я уже и так сделал все, что мог, передав слова донны Ракеле. Тем не менее, узнав о внеочередном заседании Большого фашистского совета, состоявшегося по требованию дуче вечером 24 июля, я решил предпринять еще один шаг. Я заверил господина Макензена, что сразу же после окончания совещания выжму из всех моих контактов и связей всю возможную информацию о том, что на нем обсуждалось. Я надеялся главным образом на помощь Буффарини-Гвиди, который, уйдя с поста министра, остался тем не менее членом совета. И я сдержал свое обещание, не зная, что мой доклад станет косвенной причиной отзыва посла. Позже я жалел о том, что моя единственная попытка сделать шаг, который мог бы привести к важным политическим последствиям, нанесла вред человеку, относившемуся ко мне по-дружески и даже по-отечески.

Вечером 24 июля я отправился на свою обычную прогулку по Монте-Пинчио. Вечный город выглядел почти таким же, каким он бывает в этот час и в это время года. Солнце медленно садилось в лилово-серую дымку, а над куполом собора Святого Петра нависли свинцовые облака, принесенные сирокко. Дымка показалась мне удручающе близкой, и не многие люди решились присоединиться ко мне в надежде глотнуть свежего воздуха, который нес слабый теплый бриз со стороны моря. Мое внимание привлекли две фигуры. Одна из них принадлежала принцессе Анн-Мари Бисмарк, на шведскую красоту и свежесть которой южный римский ветер не оказал никакого влияния. Ее спутником был Филиппо Анфузо, бывший старший секретарь Чиано, а теперь итальянский посол в Будапеште. Он утратил часть своего внешнего лоска, который делал его любимцем римских женщин, и выглядел очень обеспокоенным и серьезным. Таким я его еще никогда не видел. Мы несколько раз прошлись вдоль террасы, и Анфузо нарисовал мне мрачную картину того, что произошло в палаццо Венеция. Он возмущался тем, что Муссолини распустил мушкетеров, эту преторианскую гвардию, которая следила за его личной безопасностью. Анфузо не был членом Большого совета, но он намекнул мне, что если бы он им был, то знал бы, что делать. Но не успел я задать ему вопросы, которые крутились у меня на языке, как принцесса сменила тему разговора. Быть может, ей стало скучно или душно, но, скорее всего, она не хотела, чтобы ее галантный спутник разговаривал со мной на такую деликатную тему. Как бы то ни было, я так никогда и не узнал, что сделал бы Филиппо Анфузо на месте Бенито Муссолини.

Я вернулся домой в задумчивом настроении и обнаружил, что меня ждет послание. Буффарини-Гвиди писал, что завтра в полдень будет ждать меня в хорошо известном ресторане в старом квартале города. Я обнаружил здесь и синьорину Биби, которая на этот раз не штудировала английскую грамматику, а беседовала за бутылкой очень сухого мартини с римским князем весьма высокого положения и имени. Они так сильно увлеклись разговором, что не слышали, как я вошел. Я так и не узнал, о чем они беседовали, но догадался об этом позже, когда дон Франческо рассказал мне о своих уединенных обширных замках, часть из которых была мне известна и которые были совершенно неприступны.

Дон Франческо был моим близким другом. Кроме того, он был одним из тех немногих римских аристократов, которые признавали, что и среди немцев попадаются иногда достойные уважения женщины и мужчины. Я до сих пор не могу прийти в себя от сказочного взлета малышки Биби – из мира Альфредо и его друзей в рафинированный мир римских палаццо, самый красивый из которых она занимает сейчас в качестве княгини и жены дона Франческо. Впрочем, этот взлет произошел не без моей помощи. Как жаль, что я не Бальзак! Уж он-то, несомненно, сделал бы из жизни Биби захватывающий роман, назвав его, скажем, «Римская лилия» или что-нибудь в этом роде.

На следующее утро – а это было воскресное утро – небо снова сияло над городом своей божественной голубизной. Казалось, в жизни ничего не изменилось. Тот, кто мог позволить себе поездку на море, чтобы искупаться, поехал, а тот, кто не мог, остался в Риме, проклиная войну и нехватку бензина.

Перед тем как отправиться на встречу с Буффарини, я решил заехать в палаццо Венеция, официальное место работы Муссолини, где прошлой ночью состоялось заседание Большого фашистского совета. Повсюду, как обычно, торчали полицейские, одетые в штатское, которых, однако, легко можно было распознать по напомаженным волосам и галстукам кричащей расцветки. Винченцо Аньезина, командир личной охраны дуче, был, как обычно, на работе. Мы часто ездили с ним в поездки, сопровождая Муссолини. В последний раз это было в апреле, когда мы ездили в Клессхайм. Он велел тут же провести меня в кабинет, и мы немного поболтали, словно ничего особенного не случилось. Мы поговорили о погоде и поругали удушающую июльскую жару. Я спросил, как поживает его семья, и он ответил несколькими тривиальными фразами, которые сам и придумал. Я осторожно заговорил о заседании совета и поинтересовался, как дела у дуче. Проницательные, проникающие в самую душу глаза Аньезины какое-то мгновение изучающе смотрели на меня. Наконец он ответил: «La situazione ? quasi invariata».[22] Мне хватило одного слова «похоже», чтобы все понять, и он сразу же это заметил. Аньезина рассказал мне, что его превосходительство заперся с японским послом, устроив перед этим скандал Альбини, преемнику Буффарини-Гвиди на посту Государственного секретаря внутренних дел. Слова «его превосходительство» и «скандал» сказали мне очень многое. Аньезина никогда прежде не называл при мне Муссолини его превосходительством, и я сделал вывод, что слово «дуче» уже утратило свою магическую власть над людьми, даже над полицейскими.

Слегка ободренный известием о том, что Буффарини-Гвиди провел утром несколько часов с его превосходительством, я поблагодарил его и пожелал, чтобы воскресенье прошло без происшествий. Приближался полдень, и мне пора было отправляться к месту встречи в ресторан «Сан Карло» на Корсо.

И снова мне показалось, что ничего не случилось. Меня встретили почтительные официанты и отвели в маленький кабинет, предназначенный для почетных гостей заведения, где меня ждали Буффарини-Гвиди и его друзья. В Италии меня часто обнимали мужчины. Это – дружеский обычай, не имеющий никакой эротической подоплеки, хотя извращенное воображение немцев отказывается признавать этот факт, а Зигмунд Фрейд связывает этот обычай с комплексами, возникающими до и после рождения человека. Однако меня редко обнимали несколько человек сразу. Сначала это сделал невысокий, дородный экс-министр, затем его коллега из министерства образования и общественных культов, потом президент Верховного суда и, наконец, два или три человека из ближнего круга дуче. Я обрадовался этому, решив, что редко кому выпадает честь оказаться в объятиях верховного судьи. Мы опорожнили большое число бутылок кампари с содовой, пока три ведущих руководителя, преданные дуче, рассказывали мне о трагических событиях вчерашнего вечера. И хотя Буффарини-Гвиди постоянно перебивал своего коллегу Биджини, а Биджини – верховного судью, я все-таки сумел понять, что все – буквально все – пошло вкривь и вкось.

Нет необходимости подробно рассказывать об этой ночи предательства и измены, которую сам Муссолини очень лаконично описал в своей книге «История года, или Правда о трагических событиях 28 июля – 8 сентября 1943 года». Короче говоря, к тому времени, когда подали закуски, я уже знал, что против дуче и его политики проголосовали девятнадцать членов Большого совета и семнадцать – за, при двух воздержавшихся. Спагетти мы ели под рассказ о выступлении Дино Гранди, а жареного цыпленка – под гневные высказывания в адрес Галеаццо Чиано и его предательства. Появление сыра и десерта послужило сигналом для тоста, и у меня не оставалось ничего другого, как опорожнить свой бокал за Бенито Муссолини.

К тому времени было уже почти три часа. Схватив Буффарини-Гвиди за руку, я стал просить его отправиться вместе со мной к господину фон Макензену, который сгорал от желания увидеться с ним. Я подчеркнул, насколько это важно, и пообещал угостить его крепким кофе, коньяком «Наполеон» в таком количестве, которое он сможет выпить, и одной из его любимых сигар. Он согласился, и мы сразу же ушли.

Рим был таким, каким он всегда бывал по воскресеньям. Муссолини в своей книге, о которой я говорил выше, отмечал, что «25 июля, во вторую половину дня, лицо Рима побледнело. Всякий город имеет свое лицо. Оно отражает метания его души». Не могу сказать, чтобы я заметил какие-либо перемены, разве что, когда мы покидали ресторан «Сан Карло», стало еще жарче, а редкие прохожие выглядели еще более недовольными, чем раньше. В то время, когда мы ехали в посольство, дуче посетил Тибуртино, район, который сильнее всего пострадал от воздушного налета 19 июля. Не знаю, бледнел ли он во время своего посещения этого квартала, но у него было достаточно поводов, чтобы побледнеть.

Вилла Волконской, прощальный подарок непостоянного царя Александра I своей бывшей любовнице, казалась пустой и заброшенной. Нас приветствовали только крики любимых павлинов посла, сливавшиеся в настоящую какофонию. О пагубном значении этих птиц я часто предупреждал посла. Господин фон Макензен принял нас в своем кабинете. Он выглядел мрачным, но держался с достоинством. Великолепные гобелены, которыми были завешаны стены, затянутые красной камкой, изображали сцены из жизни Александра Великого, Дария и прекрасной Роксаны, однако они не произвели на Буффарини-Гвиди никакого впечатления. На этот раз дело обошлось без объятий, мы обменялись лишь крепкими рукопожатиями. Подали коньяк, кофе и сигары. Фон Макензен попросил своего гостя рассказать о событиях вчерашнего вечера, а меня – перевести этот рассказ, хотя он сам прекрасно знал итальянский, а я предпочел бы искупаться в бассейне посольства.

В большой комнате было прохладно. Солнечный свет не проникал через затемнение, но полумрак только усиливал трагическое впечатление от драматического рассказа Буффарини. Он разыграл перед нами целое представление, великолепно изобразив в лицах всех тех, кто участвовал в совете. Он ходил на своих коротких ногах взад и вперед по комнате, словно по трибуне Древнего Рима. Он сбросил свой пиджак. Ему не хватало только тоги, чтобы воскресить воспоминания о великом заговоре, пришедшемся на Мартовские иды 44 года до нашей эры.[23]

Буффарини изобразил всех действующих лиц драмы диктатора, бледного и больного, который с усталым безразличием наблюдал за тем, как растут ряды предавших его людей. Он изобразил фанатичное красноречие Дино Гранди, бородатого главаря заговорщиков, и в качестве кульминации процитировал резолюцию, которую Гранди имел наглость бросить в лицо своему бывшему господину и повелителю: «…чтобы глава правительства попросил Е. В. короля, к которому с преданностью и верностью обращены сердца всего народа, принять на себя верховную инициативу во имя спасения чести и самого существования Отечества, иными словами, взять на себя командование всеми сухопутными, морскими и воздушными силами, эта инициатива дарована ему нашими институтами, которые в ходе нашей истории сделались славным наследием благородного Савойского дома».

И так далее. Имя Муссолини в резолюции не было упомянуто ни разу.

Буффарини снова изобразил диктатора, который молча и неподвижно слушает яростные нападки человека, который всего лишь несколько недель назад умолял его убедить короля, чтобы тот наградил его высшим орденом королевства, «Ожерельем Святой Девы».

Следующим стал зять Муссолини. Буффарини, никогда не любивший Чиано, не жалея красок, представил нам классический образ предателя. Он показал, как этот ренегат всячески избегал взгляда своего тестя, и воспроизвел самоуверенные обороты его речи, в которой он возложил всю вину за создавшееся положение на союзницу Италии Германию, не щадя самолюбия дуче. Я вспомнил, каким напыщенным павлином выступал Чиано в мае 1939 года, когда в Берлине был подписан Стальной пакт, и с каким воодушевлением он это воспринял. Муссолини, должно быть, слушал его с нарастающим ужасом и презрением.

За Чиано последовали другие, хотя никто из них, если судить по игре Буффарини, не тянул на роль Брута. Фон Макензен без устали стучал на своей пишущей машинке, останавливаясь только для того, чтобы подлить нам коньяку. Буффарини перешел к рассказу о том, что произошло в перерыве Большого фашистского совета, когда дуче на четверть часа уединился в своем кабинете. Теперь экс-министр играл самого себя, изобразив тот момент, когда он убеждал диктатора арестовать своих противников, пока они находились еще в зале заседаний. Но дуче в ответ только с негодованием покачал головой, и заседание возобновилось. Почти два года спустя, в апреле 1945 года, во время моей последней встречи с Бенито Муссолини на берегу озера Гарда, я спросил его, почему он слушал заговорщиков, не предпринимая никаких ответных мер. Он скрестил на груди руки и, глядя на меня своими большими глазами, ответил:

– Столкнувшись с такой мощной волной людской злобы, мой дорогой Доллман, я почувствовал, что у меня нет сил бороться с ней.

Это был бы прекрасный ответ, с моей точки зрения, если бы не тот факт, что безразличие дуче стоило ему самому свободы, а Италию привело к поражению в войне.

Буффарини продолжал свое представление. Нет смысла перечислять всех персонажей, которых он изобразил. За небольшим исключением, все они были мелкой сошкой, которая заботилась только о своем будущем и пыталась спрятать свой страх и амбиции под маской патриотизма. Ни один из них не обладал благородным величием шекспировского Брута, и история была права, сохранив им жизнь, но лишив власти и славы.

Наконец настало последнее действие. Меланхоличным голосом Буффарини перечислил имена тех, кто голосовал против Муссолини. Еще раз перевоплотившись в дуче, он гордо выпрямился – но только для того, чтобы снова уступить:

– Вы сами породили этот правительственный кризис. Заседание прерывается. Я отдаю вам «салют, посвященный дуче».

Заседание в кабинете Макензена тоже подходило к концу. Посол спросил, как, по мнению Буффарини, обстоят дела сейчас. Буффарини ответил, что плохо, но не безнадежно, если Муссолини не будет считать себя связанным результатами голосования и предпримет решительные действия. Однако мы так и не узнали, в чем они должны были заключаться, поскольку в эту минуту его позвали к телефону. Он вернулся возбужденный и заявил, что дуче вскоре предстанет перед королем – этой встречи потребовал Виктор-Эммануил. Потом Буффарини воздел к небу руки и прошептал:

– Mamma mia!

Макензен пытался успокоить его. Как бывший адъютант Августа-Вильгельма, сына кайзера, и верный слуга императрицы Августы-Виктории, он, вслед за Муссолини, не допускал и мысли о том, что король способен на предательство. Он забыл, что итальянский двор – это вовсе не двор прусского короля, а Виктор-Эммануил – не Вильгельм II. Мы с Буффарини скептически отнеслись к словам посла. Потом Буффарини заявил, что должен срочно нанести визит донне Ракеле на виллу Торлония. Он многозначительно посмотрел на меня, но я отвел глаза. Не мог же я разговаривать о просьбе донны Ракеле в присутствии посла!

Было уже около пяти часов вечера. Посол собрал отпечатанные листы и отправился отсылать их Риббентропу по телетайпу. Доклад Макензена попал на стол к Риббентропу как раз в тот момент, когда Муссолини был арестован по приказу своего короля и императора. Немецкий министр иностранных дел был вне себя от ярости, читая этот доклад, но только ясновидящий мог бы предвидеть, что Виктору-Эммануилу потребуется всего двадцать минут, чтобы избавиться от человека, которому он в 1922 году вверил судьбу Италии, и запереть его в казарме карабинеров в качестве королевского пленника. Диктатора доставили туда в машине скорой помощи.

Примерно в то же самое время я посетил руководителя фашистской милиции генерала Энцо Гальбиати в его римской штаб-квартире. Я ожидал увидеть хорошо защищенную крепость, кишащую вооруженными людьми, но ошибся. Во дворе меня встретили несколько скучающих типов, один из которых неохотно согласился проводить меня в кабинет генерала. Считая, что драм на сегодня достаточно, я был рад очутиться в атмосфере всеобщего спокойствия и стал ждать, чего со мной раньше никогда не случалось. Наконец в кабинет вошел генерал, свежий и бодрый на вид. Он только что вернулся из поездки в разбомбленный район города, которую совершил вместе с Муссолини, и был полон впечатлений. Он сообщил мне, что люди очень обрадовались при виде дуче. Я промолчал, вспомнив, что говорили мне друзья Альфредо.

После этого я спросил, что он собирается делать со своей милицией и в особенности с дивизией «М», со всеми ее инструкторами из войск СС, «Тиграми», зенитками и другой техникой. Он закатил глаза, как это любил делать дуче – на этом, правда, их сходство заканчивалось, – и произнес:

– Мы совершим марш!

Я спросил его когда, куда и зачем, и он совершенно обезоружил меня своим ответом:

– Всегда готов!

Я молча выслушал серию лозунгов, которые знал наизусть: «Наша жизнь принадлежит дуче!», «Моя милиция будет сражаться за него до последней капли крови!», «Дуче, командуй! Мы пойдем за тобой!». Это был утомительный и бессмысленный монолог. Чтобы прекратить его, я спросил, что будет, если дуче окажется в таком положении, когда он уже не сможет отдавать приказы. Но генерал Энцо Гальбиати, прекрасный молодой человек, не замеченный в трусости, не растерялся:

– Дуче всегда сможет отдать приказ!

Я понял, что он безнадежен. Гальбиати, наивный и уверенный во всемогуществе дуче, мог только следовать за ним, повиноваться и маршировать, выполняя приказы, поэтому я не стал посвящать его в подробности сложившейся обстановки. Вместо этого я предложил ему посетить дивизию, расположенную в Сутри, как раз за границей Рима, но он не пошел на это, поскольку ждал приказа от дуче.

Мы оба тогда еще не знали, что он его никогда не дождется. Я уехал домой, где намеревался в одиночестве обдумать сложившуюся ситуацию на моей прекрасной террасе, которая выходила на Пьяцца ди Спанья, и попытаться найти решение.

Я все еще предавался раздумьям, когда на террасу вбежала запыхавшаяся Биби и сообщила, что позвонил дон Франческо, ее князь, и сказал, что его величество приказал арестовать Муссолини и поручил маршалу Бадольо сформировать новое правительство. Вспомнив, как я переводил книгу Бадольо «Абиссинская кампания» и фотографию ее автора, которая стояла на моем письменном столе, я решил сразу ехать на виллу Волконской и ждать там неизбежных контрмер со стороны фашистов.

Но я их так и не дождался. Посол и его жена, офицеры ставки фельдмаршала Кессельринга во Фраскати, пригороде Рима, лакеи, повара, садовники и горничные посольства – все ждали напрасно. У ворот виллы собралась небольшая толпа, но не для того, чтобы с нашей помощью освободить дуче и вернуть ему власть, а затем, чтобы выкрикивать оскорбления в адрес фашистов, нашедших убежище в здании посольства.

Я попытался дозвониться до Буффарини-Гвиди и до других участников нашего обеда в ресторане «Сан Карло», но их телефоны не отвечали, как и телефон на вилле Торлония.

В то же время из Берлина и из ставки Гитлера звонили не переставая. Мне никогда еще не приходилось выслушивать столько противоречивых, отменяющих друг друга, гневных, высокомерных, презрительных и оптимистических приказов по телефону, как в тот день. «Дуче должен быть немедленно освобожден!» «Как чувствует себя дуче и где он находится?» «Король-император и его маршал – предатели и должны быть немедленно свергнуты!» «Нужно немедленно послать его величеству запрос о судьбе Муссолини». «Маршал Бадольо не будет признан главой правительства». «Его величество, как выяснилось, велел сформировать новое правительство на вполне законных основаниях и в соответствии с итальянской конституцией – или нет?» «Ожидаемое фашистское восстание масс будет поддержано самым энергичным образом». «Я требую немедленного освобождения Муссолини. Германия с радостью примет его как гостя». «Сможет ли Муссолини вернуть себе власть с помощью восставших фашистов?» «Как следует поступить с королем?»

Ганс Георг фон Макензен обладал ангельским терпением, но в конце концов не выдержал и он. Он предложил, чтобы я сообщил все, что мне известно, в ставку фюрера по телефону или лично отправился туда на самолете. Мне совсем не улыбалась такая перспектива, и я отказался под предлогом того, что меня в любой момент могут пригласить для перевода и я не могу покинуть Рим.

Мы продолжали ждать, какие действия предпримет руководство фашистской партии, но все, что оно сделало, – это явилось в наше посольство, переоделось в форму немецких летчиков и уехало во Фраскати в сопровождении потешающихся офицеров из ставки фельдмаршала. Оно очень торопилось. По мнению фашистов, им нужно было срочно оказаться в Германии, чтобы сформировать фашистское правительство в изгнании. Мысль о том, чтобы создать новое правительство в Риме, их совсем не устраивала.

Высокопоставленные фашистские чиновники продолжали прибывать; они переодевались и тут же уезжали в ставку Кессельринга во Фраскати. Тогда посол предложил мне отправиться в дивизию «М» в Сутри, выступить там с речью, поднять солдат и, возглавив их, двинуться на Рим. Сначала я решил, что ослышался. Никто никогда не предлагал мне выступить в роли генерала. Несколько мгновений мне казалось, что пришел мой час, – но только несколько мгновений. К великой досаде господина Макензена, я рассмеялся и предложил отправиться в Сутри вместе – если, конечно, нам удастся найти хоть какого-нибудь пользующегося уважением фашиста, который согласится сопровождать нас, – и встать во главе дивизии, которая отправится в Рим освобождать дуче. Я подумал о Буффарини-Гвиди, который, несомненно, согласился бы поехать с нами, хотя он, как и я, не способен был возглавить войска, но я прекрасно понимал, что он уже стал пленником нового режима. Потом я подумал о Витторио Муссолини, сыне дуче, хотя, как я позже узнал из его неописуемо наивных мемуаров, он готов был предпринять любые шаги ради спасения отца, кроме военного переворота.

Наконец я остановился на кандидатуре Роберто Фариначчи, главе исполнительной власти Кремоны, который был самым храбрым и решительным из всех фашистских лидеров. Фариначчи потерял в абиссинской войне руку, что должно было произвести на солдат дивизии «М» нужное впечатление. Кроме того, на заседании Большого совета прошлым вечером он предложил внести в резолюцию слова о том, что «высшим долгом каждого итальянца является защита священной земли Отечества до последней капли крови и верность союзным обязательствам Италии».

В эту минуту, словно джинн из бутылки, материализовался швейцар, обитавший в домике привратника, который, задыхаясь от бега, сообщил, что сквозь разъяренную толпу за оградой с трудом протиснулся некий господин Фариначчи, который обратился в посольство с просьбой предоставить ему убежище. Я сбежал вниз и велел открыть ворота. Фариначчи особо не пострадал – у него был порван пиджак, а на лице красовались несколько синяков, но пиджак был частью штатского костюма, и это показалось мне весьма подозрительным. Мои опасения подтвердились. Фариначчи с большим достоинством прочел мне лекцию о том, что его обязанность – служить делу фашизма в Германии. Поскольку он намеревался представиться Гитлеру в качестве главы нового итальянского правительства, он попросил как можно скорее доставить его к фельдмаршалу Кессельрингу. О дуче не было сказано ни слова, и я вспомнил, что между Фариначчи и Муссолини никогда не было особой симпатии.

Фариначчи тоже хотел покинуть немецкое посольство под видом немецкого летчика, что вызвало насмешливые улыбки у офицеров Кессельринга. В довершение ко всему как раз в этот момент наверху лестницы появилась жена посла, отправлявшаяся в свои апартаменты, которая спросила, не нуждаются ли наши итальянские друзья в женской одежде. Если нуждаются, то она будет рада предоставить ее. Я громко расхохотался, что вызвало всеобщее недовольство. Я представил себе Фариначчи, ведущего крутых парней из дивизии «М» на Рим в женской одежде, и не смог сдержаться.

Фашисты и господин фон Макензен не разделяли моего веселья, и я был рад, когда, наконец, по приказу короля в посольство позвонил маршал Бадольо и официально представился нам как глава нового правительства. Более того, он уверил нас, что война продолжается.

Фон Макензен вздохнул с облегчением. Он свято чтил законы, а раз король назначил нового премьер-министра в соответствии с итальянской конституцией – более того, премьер-министра, намеренного продолжать войну, – значит, все требования закона и политического здравого смысла были соблюдены.

Берлин и ставка фюрера тоже угомонились. Послу было поручено предпринять все необходимые меры для обеспечения безопасности Бенито Муссолини, но способы достижения этого определены не были. Когда Бадольо задали вопрос на эту тему, он ответил только, что лично ручается за безопасность Муссолини. Это было не слишком великодушно с его стороны, учитывая их долгое сотрудничество, но все-таки лучше, чем передача его в руки ликующих толп, которые теперь распевали антифашистские песни, маршируя по улицам, где они когда-то точно с таким же воодушевлением приветствовали своего дуче. Отправив всех фашистов во Фраскати, где они почувствовали себя в безопасности, и не получая никаких вестей с виллы Торлония, мы решили поужинать.

Примерно в тот же самый час по казарме карабинеров на Виа Леньяно метался человек. Время от времени он останавливался, тряс лысой головой и, гневно вращая глазами, восклицал: «Ah, il quarantenne, il quarantenne!»[24]

Этим человеком был Бенито Муссолини, а «сорокалетним» объектом его гнева стал его собственный зять, Галеаццо Чиано, обязанный ему всем, который тем не менее подло предал его на заседании Большого совета, состоявшегося двадцать четыре часа назад. И кто знает, может быть, именно тогда у Муссолини зародилась черная мысль приговорить Чиано к расстрелу, что и было осуществлено 11 января 1944 года?

И примерно в то же самое время мир, установившийся наконец за обеденным столом королевской семьи на вилле Савойя, на той самой вилле, где фортуна отвернулась от Бенито Муссолини, был грубо нарушен. Королева Елена, обычно совсем не интересовавшаяся политикой, подняла свои прекрасные темные глаза и посмотрела на мужа. На этот раз ее беспокоили вовсе не вопросы семейного благополучия или домашнего хозяйства. Она заявила изумленным домочадцам, что до глубины души возмущена тем, что произошло сегодня на королевской вилле.

– Хотя мой отец был всего лишь черногорским королем, он никогда бы не решился нарушить священные для всех людей моей страны законы гостеприимства, причем таким грубым образом, как они были нарушены сегодня в нашем доме.

Никто не произнес ни слова. Его величество молча встал, дав знак, что обед окончен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.