ДОКУМЕНТЫ ТРАГИЧЕСКИХ ДНЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОКУМЕНТЫ ТРАГИЧЕСКИХ ДНЕЙ

«Мы встречаемся на ногах, живыми или вроде того, на развалинах бедной Франции, столь виноватой, но и столь же несчастной. Наверное, мы не проживем достаточно долго, чтобы узнать, во что обходятся Наполеоны».

Он вернулся в Париж.

Снова площадь Бастилии, снова Гений свободы на позолоченном шаре. Под звуки военных оркестров, с развернутыми знаменами на площадь вступают батальоны Национальной гвардии. Близится годовщина февральской революции 1848 года. У подножья колонны — венки в честь погибших и пьедестал, откуда ораторы бросают членам правительства гневные обвинения в предательстве интересов отчизны.

На следующий день, 25 февраля, массовые демонстрации еще более темпераментны и грандиозны. Кто-то поднимается на самый верх — и в руке Гения оказывается красное знамя. Оно реет над площадью несколько дней.

26-е. К национальным гвардейцам присоединяются солдаты, мобили и матросы. «Войска смешиваются с толпой и братаются с нею», — сообщает мэр города Жюль Ферри.

К ночи на 27-е волнения охватывают весь Париж. Батальоны Национальной гвардии с оружием в руках продвигаются по Елисейским Полям к Триумфальной арке. По Парижу распространился слух о предстоящей временной оккупации немцами западной части столицы. В штабе Шестого округа появляются посланные ЦК Национальной гвардии офицеры, которые и становятся хозяевами положения. Под утро к тюрьме Сент-Пелажи подступают отряды, требующие освобождения Брюнеля и Пиаццы. Руководителей Национальной гвардии приходится отпустить.

Бизе тоже носит форму Шестого батальона Национальной гвардии. Но от бурных событий он держится в стороне.

— Мы здесь ждем вступления немцев, — пишет он Полю Лакомбу.

Увы, это случилось.

В самом начале войны, декретом от 22 сентября 1870 года, была учреждена комиссия баррикад. «Никогда пруссаки не войдут в Париж!»

Они вошли.

По условиям договора, подписанного 26 февраля в Версале, победители получили право пройти по французской столице церемониальным маршем. Это произошло в 10 часов утра 1 марта. Париж встретил их зловещим молчанием — и 3 марта, опасаясь вспышки народного гнева, Бисмарк вывел из города свои войска.

«Пруссаки ушли; мы выполнили свой долг при этих горьких обстоятельствах, — писал Бизе Ипполиту Родригу. — При первом бое барабана, в восемь часов утра мы взяли ружья и отправились устанавливать санитарный кордон вокруг наших врагов. Наиболее непримиримые оставались дома, и поэтому не было нужды бороться с дьявольским искушением».

— Толпа вела себя хорошо. Мне кажется, что чувство собственного достоинства перевесило в ней любопытство, — сообщил он Леони Галеви. — Некоторые дамочки из одиннадцатого округа пришли выразить почтение нашим врагам. Когда они возвращались, несколько молодых полицейских сгребли их и подвергли наказанию, обычно применяемому к малолетним, наказанию, которому их следовало бы подвергнуть именно тогда, когда они проявляли излишнюю общительность. Кое-кто из красавиц подвергся даже небольшому купанию. Одну из дамочек отшлепали и бросили в воду, но это была всего лишь ванна. Впрочем, подобные красавицы и красавцы представляют для вас мало интереса, не правда ли? И для меня также.

Париж держал себя в течение немецкой оккупации почти хорошо. Я говорю почти, так как наряду с хорошим было также и отвратительное поведение. Начать с того, что перелом произошел в неудачный момент. Непримиримые предались воинственным демонстрациям, которые могли бы серьезно обеспокоить тех, кто не привык к действиям, свойственным определенной части населения Парижа. Как на параде провезли пушки и митральезы. Бедную «Марсельезу» прокричали в странных тональностях, свидетельствующих, что алкоголь был одной из главнейших причин этого неуместного патриотизма. Накануне парада Жюль Валлес говорил, примерно, следующее: «Доблестные граждане! Разэтакая буржуазия расставляет вам ловушку. Они хотят натравить вас на пруссаков и таким образом дать пролиться чистейшей крови демократии. Доблестные граждане! Сдерживайте ваш пыл и ваше воодушевление. Оставайтесь дома. Не оскверняйте свой взор зрелищем бисмарковских орд! Храните спокойствие, граждане, день еще не наступил, час еще не пробил!»

…Валлеса можно понять. Националистические круги действительно провоцировали столкновение парижских народных масс с пруссаками, чтобы, придравшись к этому, разоружить население рабочих предместий. Их пугали попавшие в руки народа пушки.

Труднее понять Бизе. Ведь он сам же вышел на улицу, чтобы принять участие в «санитарном кордоне», сам же одобрил решение оставить «наиболее непримиримых» дома…

Чем же он недоволен?

Историей с пушками?

Но и тут он необъективен.

Послушаем, что говорит История.

«В предвидении оккупации командование отдало распоряжение об эвакуации западных округов города, но «позабыло» вывезти находившиеся там пушки, отлитые во время осады на добровольные пожертвования граждан. Негодование охватило массы жителей Парижа. Кое-где ударили в набат, и национальные гвардейцы стали перетаскивать на руках орудия из района предстоящей оккупации в восточные округа — на Вогезскую площадь, в Бельвилль, на Монмартрские и Шомонские высоты. Народ, который активно помогал им в этом, установил более 170 орудий на Монмартре. Здесь для их охраны немедленно был создан особый комитет. Вокруг орудий вырыты были траншеи, и национальные гвардейцы стали возводить укрепления».

Большая часть Национальной гвардии протестовала против капитуляции. Она готова была защищать столицу.

Народ готов был защищать Францию.

Но решение приняли те, кто отсиживался в Бордо.

По подписанному ими договору Франция не только потеряла Эльзас и Лотарингию, но обязалась еще выплатить пятимиллиардную контрибуцию — и до полного погашения этой суммы вражеские войска остаются на территории побежденной страны. Продефилировав по Парижу, немцы ушли из столицы — но они дислоцированы совсем рядом!

Правительство стремится переложить все издержки на французский народ. Тех, кто богат, не трогают. У тех, кто почти ничего не имеет, отнимают последнее. Отменяется жалованье национальным гвардейцам — а для многих из них это единственный источник существования… Отменяют отсрочки по векселям и квартирной плате, введенные в самом начале войны. Новая узда накладывается на демократическую печать — возобновляют налог на все печатные издания, закрывают шесть газет, приговаривают к смертной казни двух видных политических деятелей — Огюста Бланки и автора книги «Париж предан», изданной в феврале этого года, Гюстава Флуранса.

Все это можно было предвидеть.

«Зловещее предчувствие охватывает нас. Кровь потечет. Гражданская война последует за чужеземным завоевателем. Национальная гвардия, не желая разоружаться, будет сражаться на улицах Парижа против буржуазной Франции, которая попытается ее разоружить», — писала газета «Le Combat» еще в октябре 1870-го.

Вот что пугает Бизе.

Ему присуще чувство реальности, он верно оценивает то, что происходит вокруг. Он хочет торжества справедливости.

Но те, кто поднял голову против правительства, — для него люди, корежившие мостовую в 1848-м.

И он сын Эме.

«Пока бури еще вдалеке от Парижа, Эме все же спокойна. Но — согласитесь! — если позволяют себе стрелять рядом с домом…»

Именно в этом все дело.

И, кроме того, ему кажется, что за спиною событий стоят клерикалы. «Мы быстро катимся к католической монархии, а это как раз то, чего я больше всего опасался».

— Если бы Национальная гвардия состояла только из честных людей (как, я надеюсь, это скоро случится), всему бы уже наступил конец. К несчастью, во время неразберихи большое число карманников, преступников или тех, кому на роду написано стать таковыми, проникло в гвардию, отсюда и беспорядки, скорее кажущиеся, чем действительные. Несколько сотен крикунов, объявивших себя республиканцами и придерживающихся неопределенных воззрений, и являются теми мерзавцами, о которых идет речь. К этим крикунам и этим подлецам присоединилось некоторое количество честных людей, наивных и доверчивых, скорее глупцов, чем негодяев. Тот, кто воздержится от действий, быстро в этом убедится. Что касается других, я не очень о них беспокоюсь. Они начнут восстание; это ясно. Но мы живем уже не при отвратительной Империи, когда ни один честный республиканец не осмеливался выстрелить в мятежника из боязни попасть в одного из своих друзей. Теперь у нас республика; республиканцев разделял вопрос войны и мира; некоторые считали, что война возможна; другие, более проницательные, как я полагаю, думали, что благоразумнее пойти на временный позор, чем подвергнуть полному разрушению все жизненные силы страны. На сегодня вопрос решен. Мятежниками могут оказаться только сброд или безумцы. Мы их убьем. Это будет самое худшее для безумцев и самое лучшее для сброда. Есть несомненная разница между мятежом, подавленным быстро, полностью и успешно, и гражданской войной. Не думайте ни минуты, что Национальная гвардия пала духом. Батальонов сейчас, может быть, и не так много, но их будет в двадцать раз больше, если будет нужно сделать нас хозяевами положения.

Бизе, разумеется, отдает себе отчет, что отмена жалованья национальным гвардейцам — это прикрытая сословная чистка: лишившиеся средств к существованию городские низы вынуждены будут уйти.

Но сегодня оружие еще в руках монмартрцев. Вот что пугает, вот что волнует! Пресса требует решительных действий против «монмартрских и бельвилльских мятежников», хотя весь «мятеж» только в том, что пушки увезены из района временной оккупации. Финансисты предупреждают нового главу правительства, сторонника Орлеанов, крайне непопулярного среди народных масс Адольфа Тьера, что не будут выплачивать военную контрибуцию Германии, пока он не наведет «должный порядок».

Пушки Монмартра становятся проблемой. Их защитники — тоже.

Кто они — и к чему стремятся?

— Я пошел взглянуть на знаменитые пушки Монмартра и на их знаменитых стражей, — записывает в эти дни в свой дневник Людовик Галеви, — зрелище, ставшее предметом паломничества многих жителей города. Улицы были почти пусты, но на самом верху холма, почти рядом с Мулен де ла Галетт, я действительно увидел орудия, нацеленные на Париж, и, поблизости, — их добровольного стража.

Я держался на почтительном расстоянии, но сержант подошел ко мне.

— Проходите сюда, — сказал он. — Для вас нет запрета. И видя, что я на него посмотрел с удивлением, пораженный таким потворством, он добавил:

— А! Я вижу — вы не узнаете меня… Но я же машинист из Большой Оперы, машинист сцены… Тот, у кого племянница в кордебалете.

Он мне назвал ее имя.

— Вы ее рекомендовали месье Перрену во время последнего из экзаменов… Она теперь уже стала второй корифейкой… Ну, узнали меня теперь? Входите, входите, взгляните на наши пушки!

Конечно, я тотчас вошел — но в тот момент, когда машинист сцены и дядя танцовщицы сказал «наши пушки», я прочел на первой из них надпись: «Дар палаты нотариусов Парижа».

— Ваши пушки! Ваши пушки! — сказал я своему новому другу. — Но вот, по меньшей мере, одна, которая принадлежит не вам, а парижским нотариусам!

— О! — смеется он. — Они не придут их искать, свои пушки. Они не вернутся. А мы охраняем наши пушки, чтобы помешать господину Тьеру отдать их Бисмарку.

— Но у господина Тьера и нет такого желания!

— Не говорите так. У вас одно мнение о господине Тьере, у меня другое. Мы не поймем друг друга. Побеседуем на иную тему… Нужно надеяться, в Опере все хорошо?

Я спрашиваю, какие сведения он имеет о своей племяннице.

— У нее все в порядке. Она оставалась в Париже во время осады. Но один пожилой господин — любитель балета — постоянно заботился о маленьких парижских пленницах. Он посылал им то консервы, то шоколад, то чечевицу или картофель…

Он еще не окончил фразу, когда рядом возник капитан — сабля до самой земли, мягкие сапоги, важный, торжественный.

— Это еще что такое, сержант? Что это такое?! Вы не должны были его пускать! Это, наверное, журналист…

— Нет, капитан, это не журналист. Это мой хороший знакомый. Я за него отвечаю.

— Ну ладно… Если вы за него отвечаете — ладно… Но не забывайте инструкций! Никаких журналистов! Никаких записей в дневниках и блокнотах! Это инструкция!…Я этого не одобряю, но такова инструкция и нужно ее уважать. Я бы разрешил пускать сюда журналистов — лично я, я бы даже позвал их сюда. Что здесь такого? Добрые граждане, истинные республиканцы, охраняют пушки республики. Привет, гражданин!

Он удаляется. Я остаюсь наедине с сержантом. Еще несколько минут мы беседуем — и с его стороны это еще несколько слов о господине Тьере. Весьма бескомпромиссных.

…Нужно признать, что у простого машиниста сцены из Оперы — более реалистический взгляд на вещи, хотя он и не знает, что еще 16 марта Тьер принял в Париже высших должностных лиц и командиров правительственных войск, вместе с которыми были разработаны «окончательные решения с целью положить конец создавшемуся необычайному положению вещей».

— В Париже триста тысяч человек! О, несмываемый навеки позор! — пишет Бизе Ипполиту Родригу. — Триста тысяч трусов, триста тысяч подлецов, гораздо более преступных, по-моему, чем полоумные там, наверху. Как это гнусно! Когда я говорю — триста тысяч трусов, я неправ, мне следовало бы сказать — двести пятьдесят тысяч, так как около пятидесяти (и я в том числе) пришли отдать себя в распоряжение правительства. Несмотря на нашу малочисленность, несмотря на дрянное вооружение, несмотря на недостаток боевых припасов (это звучит нелепо, но — клянусь вам — это так), мы бы пошли. Нас заставили топтаться и ожидать восемнадцать часов, мы не увидели ни одного старшего командира, не получили никаких распоряжений. Наши начальники батальонов не соблаговолили прийти и осведомиться о нас. Около двух часов на минуту появился мой г. Маникан, зять г. Дюфура, и больше не показывался. В полночь прибыл некто вроде штабного офицера и посоветовал нам разойтись по домам.

…Видимо руководителей операции не устраивала акция с участием «цивильных». Глубокой ночью на 18 марта, без сигнала военной тревоги были подняты на ноги регулярные войска. Они шли скрытно. Передовые части 88-го пехотного полка под командованием генерала Леконта стали тайно приближаться к артиллерийскому парку Монмартра. Часовой их заметил. Его тут же убили, а крохотный гарнизон, состоявший не более чем из двадцати человек, был немедленно схвачен и обезоружен.

«Пушки захвачены, — рассказывает Виктор Гюго, — но тут выясняется, что их нужно увезти. Для этого необходимы лошади. Сколько? Тысяча. Тысяча лошадей! Где их взять? Об этом не подумали. Что делать? Отправляют людей за лошадьми, время идет, Монмартр просыпается. Народ сбегается и требует свои пушки; он уже начал забывать о них, но поскольку их у него забирают, он требует их возврата; солдаты уступают, пушки отобраны, начинается революция».

Леконт приказывает стрелять в народ. В это время жители замечают, как некто в штатском снимает план баррикад на Монмартре. Это генерал Клеман Тома. Обоих расстреливают на месте их же солдаты.

Захват пушек не состоялся.

Тьер начинает получать телеграммы из Ратуши и Люксембургского дворца.

«10.30. Очень плохие известия с Монмартра… Войска отказываются стрелять».

«10.45. Баррикады начинают появляться в Менильмонтане».

«10.55. Солдаты здесь разоружены и братаются с восставшими; на бульваре Маджента наблюдается то же самое».

«11.20. В сторону Ратуши по Страсбургскому бульвару движется колонна… Национальная гвардия смешалась с солдатами линейных полков».

«13.00. В XI округе все потеряно. Восставшие хозяйничают там… Состояние возвращающихся с площади Бастилии солдат самое плачевное, они держат ружья прикладами вверх».

К 14 часам на площади Бастилии вместо одного, сорванного вчера по приказу правительства красного знамени, появляются три.

Тьер решает немедленно вывести еще сохранившие лояльность войска из восставшей столицы, чтобы остановить разложение армии.

«В воскресенье 19 марта выдался солнечный теплый день, — свидетельствует История. С раннего утра десятки тысяч парижан — рабочие, ремесленники, женщины, национальные гвардейцы — вышли на улицы. Большие бульвары, площади столицы заполнились медленно движущимся потоком оживленных, радостных людей.

Впервые после долгих, казавшихся бесконечными, месяцев осады, нужды, голода, страданий рабочий Париж вздохнул свободно и счастливо. На улицах слышался смех, громкие восклицания, многие пели. После так стремительно и бурно развернувшихся событий вчерашнего дня, принесшего народу почти неожиданную полную победу, все, казалось, преобразилось. Яркое солнце возвращало весну. Тяжелая, страшная зима со всеми ее лишениями, бедствиями, напряжением ожесточенной борьбы осталась позади.

А в южных и западных кварталах столицы, на всех улицах, ведущих к дорогам на Версаль, творилось нечто невообразимое. В нарядных экипажах, в забитых до отказа поклажей фиакрах, в простых повозках, загруженных доверху чемоданами, сумками, тюками, родовая и денежная знать столицы, обитатели фешенебельных особняков и богатых домов торопливо, отталкивая и опережая друг друга, бежали из города.

Рядом с ними, а порою и смешиваясь с этим пестрым потоком, шли нестройными рядами, не в ногу, неохотно повинуясь приказам офицеров, батальоны выводимых из восставшей столицы солдат.

Наблюдая это необычное зрелище — «великий исход» буржуа из Парижа, — рабочие и работницы весело и беззаботно хлопали в ладоши и напутствовали их крепким галльским словцом. Они радовались этому бегству — при свете солнца разлетались ночные совы.

Но в чьих руках находилась власть?.. Создано ли новое правительство? Даже на другой день после победы восстания это было еще абсолютно неясно.

С тех пор как Тьер бежал 18 марта в Версаль, так называемого «законного» правительства больше не существовало. Правда, оставались еще министры, укрывшиеся в подвалах Министерства иностранных дел. Они ждали расправы, как об этом впоследствии откровенно рассказал военный министр Лефло. Но увидев, что они никому не нужны, использовали первую возможность, чтобы улизнуть в Версаль».

— Уже перестали думать о вчерашнем дне и пока еще не думают о завтрашнем, — свидетельствует Бизе. — Издали все это кажется страшным, не правда ли? Ну а вблизи — так только смешно. Клеман Тома и Леконт убиты вольными стрелками и пехотинцами. Это ужасный и гнусный факт, но единичный.

Весь Париж на улице, в штатском, с сигарой в зубах спокойно собирает новости. Те же, что там, наверху, едва решались показываться из своей норы. Нет, дорогой друг, нет! Никогда Париж не поднимется после этого позора… Все это могло бы заставить лопнуть от смеха, если бы не являлось верным признаком гибели самого общественного устройства. Что касается грабежей — «Journal officiel» тысячу раз солгал! Не похитили ни одной иголки! Они там, наверху, дисциплинированные, и первый из тех, кто украл, был бы немедленно расстрелян. Монмартр совершенно доступен. Консерваторы прогуливаются туда, и их принимают там очень вежливо. Вчера, в воскресенье (была хорошая погода), город выглядел просто празднично!.. Даю вам честное слово, я ничего не преувеличиваю!..

Вчера меня окликнули два монмартрца: «Эй! Гражданин из 6-го! Здорово идет игра! Реакция утоплена, социальная революция спасена!» А я в ответ: «Милые ягнятки, а вы подумали о пруссаках? — Каких пруссаках? — Да пруссаках из Пруссии, черт возьми! Они вот-вот свалятся нам на голову! — Не врешь? — Ей Богу!» — Они, после некоторого раздумья: «Ба! уж на этот раз мы зададим им трепку, твоим пруссакам! — Да, но только на этот раз (ответил я, пристально глядя на парня), на этот раз нельзя будет показывать им свой зад, как в прошлый раз!» Если бы вы видели выражение лица у этого типа, вы бы расхохотались. Взгляд его ясно выражал: «Ишь ты! А он меня знает!»

Все лавки открыты; о завтрашнем дне никто не думает, не понимают ничего! Париж сейчас одурел, обалдел. Держу пари: я встану, где захотите, и надаю оплеух сотне первых встречных, ни один не ответит. Это невероятно! Я был жесток, очень жесток к франтоватым господам, которые оплакивали свои доходы, свои прибыли и т. д.: «Сбегайте-ка за ружьем и присоединяйтесь к нам!» — и они ушли, не сказав мне в ответ ни слова.

Каюсь в своей ошибке: я правильно оценил возможность восстания, но я думал, что Париж еще сохранил хоть несколько капель крови в своих жилах. Я ошибся, простите!

Центральный комитет, не зная, что с собой делать, попробует устроить выборы, чтобы спрятаться за всеобщим голосованием. Мы увидим, окажется ли Париж настолько труслив, чтобы принять участие в этом голосовании. Под всеми этими беспорядками кроются козни реакционеров. А за всеми ними стоят католики!!

В общем, не беспокойтесь, никакая опасность нам не угрожает. Париж пал слишком низко, чтобы быть кровожадным. Революций у нас больше не бывает. Есть лишь пародия на революцию. Преступление может произойти лишь в порядке редкого исключения. Армия оставила нас. Скатертью дорога!..

На 22 марта назначено то, чего так не хочет Бизе, — выборы в Генеральный совет Коммуны города Парижа, который должен принять на себя всю полноту государственной власти.

Именно в этот день Версаль впервые показывает зубы.

Убийца Пушкина — Жорж Дантес, уже постаревший, слинявший, — вместе с виконтом де Молина возглавляет «мирное шествие к Вандомской площади». Две тысячи элегантно одетых господ, держа пистолеты в карманах, помахивают тросточками, в которых скрыты стилеты. Их цель — захватить Штаб Национальной гвардии, неожиданно, молниеносно. Но первый же залп, данный в их сторону по команде генерала Бержере, обращает всю свору в паническое бегство.

Обстоятельства заставляют руководство Коммуны отложить выборы до 26-го.

27-го реакционное Национальное собрание в Версале объявляет результаты выборов недействительными.

Но и тут руководство Коммуны безмятежно спокойно.

28 марта в «Le Cri du Peuple» опубликован опус Жюля Валлеса, своеобразное стихотворение в прозе, обращенное к малышу, играющему у баррикады.

«Восемнадцатое марта спасло тебя, сорванец! Ты должен был, подобно нам, расти во мраке, утопать в грязи, истекать кровью, изнывать в позоре, в невыразимой скорби обездоленных.

Теперь с этим покончено!

Мы пролили за тебя кровь и слезы. Ты унаследуешь наши завоевания.

Сын отверженных, ты будешь свободным человеком!»

Пока Коммуна празднует, в Версале нарастает тревога. Ходят слухи, что к резиденции свергнутого правительства приближается стотысячная толпа.

«Если бы нас атаковали 70 или 80 тысяч человек, — признается Тьер, — то я не поручился бы за стойкость нашей армии».

Но никто не приходит.

«Париж — город иллюзий, — напишет семь лет спустя Артюр Арну в своей «Истории Парижской Коммуны». — Большинство его населения так же горячо хотело избежать междоусобной войны, как и было полно решимости отстаивать свои права. Оно не допускало, что во Франции найдется французское правительство, которое возмечтает, захочет и прикажет начать ужасную истребительную войну против первого города в мире».

Такое правительство нашлось. 2 апреля 1871 года версальцы перешли в наступление. Грохот пушек потряс Париж.

За три дня до начала этих событий Бизе увез Женевьеву в Компьен.

Это выглядит невероятно: ведь в Компьене — пруссаки!

Но логика в этом есть.

Он стоял перед выбором, где любой вариант был немыслим.

— Я покинул Париж, потому что мне угрожала опасность быть причисленным к подозрительным или быть вынужденным записаться в один из благонадежных батальонов. Мне это было решительно безразлично. Я был бы счастлив причинить этим господам любое зло, на какое я способен, но Женевьева не в состоянии вынести новые и столь тягостные волнения… Я верил в честность моих сограждан. Увы! все они мерзавцы, безумцы или трусы.

…2 апреля версальцы заняли парижский пригород Курбевуа, через который в Париж поступала значительная часть продовольствия.

— Боюсь, что эта ужасная победа Версаля еще не конец! К тому же эти типы из Версаля неописуемо подлы! Все эти мошенники, предатели, сводники всякого рода производят престранное впечатление во дворце короля-солнца! Какая грязь!

…Бисмарк наложил строжайший запрет на общение своих войск с населением. С этой стороны опасность не грозила. Бизе, одинаково не способный принять ни Коммуну, ни ее противников из Версаля, выбрал как бы «нейтральную», хотя и захваченную немцами полосу. Оккупированы были 43 департамента, так что вариантов, в сущности, не имелось.

— Здесь мы совсем как в Германии. В Компьене расположены четыре тысячи пруссаков. Они много говорят о походе на Париж. Считаю себя обязанным признаться, что поведение наших врагов заставляет меня краснеть за поведение наших парижских собратьев. Здесь уважают женщин, семью, собственность. Если бы Сессе, этот второй Трошю, пожелал действовать, все уже было бы кончено.

Жан-Мари Сессе руководил буржуазными батальонами Национальной гвардии, к которым был близок Бизе. Но после провозглашения Парижской Коммуны Сессе распустил батальоны и перебрался в Версаль.

— Что будет с Парижем?.. Куда мы идем?.. На каждой улице при помощи динамита взорвут несколько домов, чтобы устроить таким образом быстро и прочно баррикады! Захватывают кассы страховых обществ, железных дорог и проч. Упраздняют квартирную плату, арендные договоры и т. д. Так не может продолжаться, это невозможно! Но пока все это кончится, мало ли что еще случится!

Как явственно слышен голос Эме!

Компьен все же не идеально спокойное место. В начале апреля Бизе перебираются в Везине.

— Мы застряли здесь без вещей, без книг, и никакой возможности вернуться в город! Вчера дрались. Сегодня палят пушки (эге, держись, опять начинается!). Ну и время! Ну и страна! Ну и люди! Ну и нравы!..

Людовик Галеви вносит запись в свой дневник.

Четверг 25 мая.

Сен-Жермен. Под моими ногами курится река в клубах утреннего тумана. Громада Монт-Валерьен возникает в радостных лучах солнца. Пушки бьют через равные промежутки по Парижу. При каждом выстреле легкое облачко дыма поднимается к небу. Опершись на балюстраду, я долго смотрю, как Париж бомбардируют французы.

Есть ирония в том, что Тьер обстреливает в этот момент укрепления, построенные по его собственному приказу.

Париж в огне.

Два англичанина обедают рядом со мной, в большом зале отеля «Резервуар» и я слышу, как один говорит другому абсолютно бесстрастным тоном: Montretout is the best place to see Paris burn. («Монтрету — лучшая точка, чтобы видеть, как полыхает Париж».)

В то время как англичане дают мне столь ценные сведения, мальчишка-газетчик кричит под окошком отеля: «Покупайте последний выпуск «Petit Moniteur». Горящий Париж! Одно су, большие пожары в Париже!»

А рядом со мною какой-то противный старик говорит официанту:

— Бифштекс с кровью, я сказал вам, кровавый бифштекс!

Так… Значит, именно Монтрету — лучшее место, откуда виден горящий Париж! Англичане — практичные люди, они умеют выбирать наилучшее направление… Что ж, пойдем в Монтрету! Погода великолепна и клубы дыма поднимаются прямо к небу. Полно народа.

— Что это полыхает вон там?

— Министерство финансов.

— А там, чуть левее?

— Пале Руайяль.

— А вон там, справа?

— Да это же Государственный совет!

Вдруг громкий взрыв и густое облако дыма. Это Люксембургские пороховые склады.

Англичане уже тут как тут… У них три бинокля… три… Один полевой… один маленький… и подзорная труба на подставке… Время от времени они сверяются с планом Парижа и что-то заносят в маленькую записную книжку. Они расплылись в улыбках — насколько способен к улыбке рядовой англичанин. Они выбрали дивное место! Погода отличная, их бинокли прекрасны — и пылает Париж! Время от времени они присаживаются на переносную скамеечку. Они ничего не забыли… у них собственная скамеечка. Ничто так не раздражает, как эти два англичанина, расплывающиеся в улыбках. Они вызывают желание взглянуть на пылающий Лондон…

…Бизе слышит грохот пушек, стреляющих по Парижу.

— В течение двенадцати часов нас оглушала канонада. К нам приходят беженцы из Курбевуа, Нейи и т. д., и все в один голос говорят, что предпочитают национальных гвардейцев.

…Как понять эту фразу Бизе? А очень просто! Версальцы уже заняли и Курбевуа, и Нейи — и там воцарился террор.

— Мы здесь, увы, в полной безопасности, — продолжает Бизе. — В Рюэле могут сражаться, а в Везине пруссаки у себя дома. — Их патрули множатся, но это не создает неудобств, и, по всей вероятности, они не займут Везине. — Через несколько часов исполнится месяц со дня восстания, но ничто, абсолютно ничто не дает возможности предвидеть, когда же наступит конец этому развалу.

Пруссаки разоружили национальных гвардейцев в Пюто, Карьер, Сен-Дени и др. Округа Сены и Уазы, конечно, не состоят из сторонников Коммуны, но они объяты великим отвращением к правительству Версаля, и, по правде сказать, есть за что! Циркуляры г. Тьера, по-моему, совершенно чудовищны как с точки зрения политики, так и с точки зрения гуманизма. Солидные военные признают, что взять Париж более чем трудно. Нейи, Курбевуа, Медон, Шомар были разрушены за две недели перестрелок больше, чем за пять месяцев осады. Повреждена Триумфальная арка… Я совершенно утратил мужество и боюсь, что у нас нет больше никакого будущего.

Пойду сейчас в деревню, чтобы посмотреть там пианино. Хочется попробовать поработать, забыться. Призывают благонадежных национальных гвардейцев. Давно пора! Что до меня, то я не шевельнусь. Меня одинаково тошнит и от левой, и от правой, и от центра…

Наполеон, Трошю, Тьер, Клюзере — все, на мой взгляд, одинаково глупы и отвратительны. Кто следующий?..

Часть позиций Коммуны захвачена и версальцы бушуют. Казни, аресты.

Людовик Галеви вносит новую запись в дневник.

«Везут арестантов. Сначала — два фанфариста и пять или шесть жандармов с револьверами в кулачищах; потом, между двумя рядами солдат, пленники: женщины, старики, парнишки двенадцати лет, закутанные в шинели национальных гвардейцев, доходящие им до пяток… Младенец восьми или десяти месяцев на руках у матери! Почти все арестованные — с обнаженными головами. За конвоем — повозка, и в этой повозке — труп огромного старика с длинной седой бородой. Рядом с трупом — напряженные и постоянно ударяющиеся о борт повозки двое раненых. В той же повозке — женщина, связанная по рукам и ногам: говорят, что она убила капитана ударом ножа. Очень бледная, очень спокойная. Через разорванное платье видно обнаженное плечо. Волосы в беспорядке. Сзади повозки — Человек в кандалах между двумя конными конвоирами. Арьергард из восьми или десяти уланов. Один из них, самый последний, вдруг останавливается на мгновение и тихо шепчет: «Это неслыханно, чтобы в Париже… это неслыханно! И баррикады, и баррикады… и ружейные залпы… и канонада…»

Старик из толпы обращается к нему с вопросом:

— Вы не проезжали случайно по улице Эшикье? Вы не знаете, что там творится? Есть там пожары — на улице Эшикье?

Но улан, вдруг заметив, что отстал от товарищей, хлещет лошадь, опрокидывает старика на землю и пускает коня в галоп, повторяя:

— Это неслыханно! Это неслыханно! Мы поднимаем старца с земли…Под подозрением все».

— Вчера меня задержали в Сен-Жермене; мне предложили предъявить документы, — рассказывает Бизе. — Женевьева была ни жива, ни мертва!.. А мне пришлось поговорить с полицейским комиссаром, который оказался очень любезным и посмеялся вместе со мною над моим приключением. Должен признаться, что мне совсем не до смеха и будущее кажется мне во Франции невозможным. Когда восстание будет подавлено — этого уже не долго ждать, несмотря на слабоумие некоторых генералов, — тогда начнут сводить счеты… Между неистовствами белых и красных порядочным людям не найдется места. Музыке во всем этом нечего будет делать. Придется покинуть родину. Куда я поеду: в Италию, Англию или Америку?.. Перед всеми нами встанет грубый и прозаический вопрос хлеба насущного. Те материальные блага, которые останутся у нашей бедной Франции, будут, как всегда, разделены между интриганами и ничтожествами. Одним словом, я совсем пал духом и ни на что здесь больше не надеюсь. Германия, страна музыки, отныне закрыта для всякого, кто носит французское имя и в ком бьется сердце француза. Все это грустно! Жизнь так хорошо началась для нас! По счастью, во мне еще сохранилась какая-то энергия, и как только возникнет путь к спасению, я им воспользуюсь. Но представится ли он? Будем надеяться.

Пушки рычат с необыкновенной силой. В эту ночь я ни на минуту не сомкнул глаз. Этот ночной шум натолкнул меня на ряд философских размышлений, отнюдь не радостных. Я утешался тем, что Женевьева спокойно спит рядом, и мечтал о будущем, которое, может быть, вознаградит нас за все наши горести. Я снова взялся за работу, и к концу лета у меня будут две законченные оперы.

Уже два дня я не знаю ничего нового. Пойду за новостями через час и занесу это письмо на почту, — пишет он Леони Галеви. — Вчера я повидал кое-кого из наших знакомых и могу вас уверить, что 11 мая наши вещи и мебель были не тронуты. Кстати, злодеяния Коммуны в отношении частной собственности весьма преувеличены. Многих друзей моего возраста в Париже даже не потревожили.

Два дня тому назад я вернулся из Версаля в бешенстве. Все, что было в Париже бесчестного среди «приличных» людей, собралось в отеле «Резервуар». Там открыто говорят о возвращении Наполеона III… и в каких выражениях! Я не удержался, чтобы не сказать очень много горького одному господину, который, правда, не стоил этого труда и который, кстати, имеет привычку проглатывать любые оскорбления, не отвечая на них.

Что-то выйдет из всей этой грязи?.. Chi lo so?

Впрочем, смутное время, переживаемое нами, имело прецеденты в нашей истории, и каждый раз удивляешься той быстроте, с какой французская нация низвергается в пропасть и почти немедленно поднимается из нее. Осада Парижа Генрихом IV была одной из самых тяжелых эпох для Франции и наиболее тяжелой для Парижа. Полгода спустя страна достигла высокой степени процветания, которого, быть может, никогда больше не достигала впоследствии, несмотря на все громадные успехи цивилизации…

Мы проводим жизнь на крышах, террасах, холмах, бельведерах и прочих возвышенных местах, — пишет он две недели спустя, 27 мая 1871 года из Везине. — С картой в руках стараемся ориентироваться и догадаться, какая участь постигла наши бедные вещи. До сих пор нас все устраивает: улица Лепелетье[6], улица Виктуар[7] и улица Дуэ[8] нам кажутся нетронутыми. Газеты, преувеличивающие, между прочим, размеры и без того ужасающих потерь, не упоминают ни одного пожара в нашем околотке. Банда поджигателей, разбойников, каннибалов, которая накинулась на Париж и которой, я осмеливаюсь надеяться, люди трезвого ума не будут придавать политической окраски, уже потеряла главных своих вожаков. Вчера я разговаривал с одним офицером, вернувшимся из Парижа. Бедняга сильно потрясен: солдаты разъярены и расстреливают немного без разбора. Я беспокоюсь о двух-трех друзьях, любителях приключений и любопытных при подобных обстоятельствах свыше меры… Пасси в ужасном состоянии. Вчера, казалось, все кончилось, а несмотря на это, в девять часов вечера мы увидели громадный пожар в Париже: поговаривают, что это горят Объединенные склады. — Вероятно, не замедлят избавить Париж от всех тех негодяев, и особенно подлых тварей, которые играли какую-либо роль в этой ужасной свалке и, наконец, мы вздохнем спокойно. Я поеду в Париж, как только это станет возможным, но сейчас еще въезд туда, а особенно выезд, категорически запрещены.

…В этот же день, 27 мая, Людовик Галеви делает обширную запись в своем дневнике.

«Нынче утром, вооружившись пропуском, дающим право беспрепятственного передвижения по Парижу, мы сели — Б. и я — в открытый грузовой экипаж на площади Версальского дворца. В эту повозку со скамейками нас набилось пятнадцать. Цена — с головы по три франка. Кучер подрядился доставить нас к решетке авеню Ульрих (бывшего авеню Императрицы).

Моим соседом оказался хозяин столярной мастерской из Батиньоля. Конечно, он сразу мне стал рассказывать о своих делах. У него дочь — она замужем и живет в Версале, он о ней очень скучает, вот и явился ее повидать, а сейчас возвращается. Он оставался в Париже во время Коммуны — он вообще все воспринимает с философским спокойствием.

— Здесь все преувеличивают, — говорит он. — Не знаю, но я очень легко попадаю из Парижа в Версаль и обратно. Нужно только идти очень спокойно, засунув руки в карманы. Конечно, все то, что творится, — печально, но зачем тратить время на вздохи, когда вокруг столько курьезного и интересного — этого ведь больше не увидишь уже, а сколько потом можно будет обо всем рассказать!

Мы проезжаем через руины Сен-Клу — Сен-Клу больше нет! Мой сосед реагирует на наши восклицания.

— Да, конечно, ужасно, — говорит он. — Но какие развалины! Никогда не видал такого. И потом — что вы хотите: это ж война!..

Мы въезжаем в Булонский лес. Путь становится трудным. Дорогу перерезают траншеи, перегораживают поваленные деревья. Между озерами нам приходится выйти из нашей повозки — дальше ехать нельзя.

Бои в городе еще не кончились, мы слышим и ружейную перестрелку, и канонаду. Вот на земле, в траве, бумаги — почерневшие, искореженные огнем, ветер носит их пепел. Подбираю отрывок: «Учитываемые налоги. Рента 3 %…». Это фрагмент документа, оформленного на имя какого-то месье Демаре… Одна из бумаг сгоревшего Министерства финансов.

Мы на бывшем авеню Императрицы. Ни одного открытого окна! Ни одного экипажа. Ни одного прохожего. А уже 10 утра. Вокруг арки Звезды — палатки, ружья в козлах, два-три часовых; на Елисейских Полях — то же безлюдье и тишина. Входы в подвалы задраены. На перекрестке у бульвара Оссманна чуть оживленнее, есть прохожие, пять или шесть лавок открыты, крытый экипаж ищет клиентов. Мы подзываем владельца, и он нас тепло принимает.

— Вы поверите, — говорит он, — это мой первый выезд после баталии, не нужно только ездить в сторону площади Бастилии и Пер-Лашез, туда путь закрыт.

Мы в центре Парижа.

Я упорный коллекционер газет, народных рисунков и карикатур. С месяц тому назад я писал одной хорошей женщине, бывшей хористке Оперы, содержащей сейчас магазинчик на улице Мучеников, чтобы она отложила для меня по одному экземпляру всего, что вышло во время Коммуны. Мы едем в сторону улицы Мучеников. В районе, примыкающем к вокзалу Сен-Лазар, уже воцарилось былое оживление парижской жизни. Моя продавщица передает мне большой сверток.

— Забирайте его поскорее, — говорит мне она. — Сейчас не самое лучшее время для коллекций подобного рода. Все версальские полицейские возвратились в Париж и всюду суются, опять начиная нас мучить. Вчера вечером уже приходил один шпик — хотел отобрать ваш заказ.

Время от времени слышно, как на Монмартре бьют версальские батареи по кладбищу Пер-Лашез, где идет последняя битва Коммуны.

Суббота, 3 июня.

Нет ничего удивительного в этом бурном ренессансе Парижа. Сейчас половина девятого вечера, все магазины открыты, кафе переполнены; толпа — шумная, оживленная и веселая, хотя, правда, на лицах есть оттенок какого-то недоумения, как же все получилось так легко и быстро! Омнибусы и экипажи беспрепятственно ездят по улицам, больше нет канонады, в сотнях окон развеваются трехцветные национальные флаги.

Нынче вечером возобновляет спектакли «Жимназ»: играют «Ужасных женщин» Дюменуа и «Великую барышню» Гондине. Я поднимаюсь по лестнице и не без волнения захожу за кулисы, где полно одевальщиц и рабочих сцены. Ландроль тоже там.

— А вы знаете, — спрашивает он, — что мы играли ежевечерне и при Коммуне? А 21 мая показали премьеру «Ужасных женщин» с Дескле в главной роли и при переполненном зале.

— С даровыми билетами?

— С платными. 2500 франков дохода. В императорской ложе — многие члены Коммуны. После первой пьесы я пошел к себе разгримироваться, Менсиньи мне сказал: «А версальцы уже взяли Пасси, они в Париже. Похоже, что завтра нам уже не придется играть». И мы не играли. Зато мы сегодня первыми возобновляем сезон.

Ландроль говорит с трогающей гордостью; это не только прекрасный актер, он и человек прекрасный, всем сердцем любящий эти старые стены, где он имеет столь большой и законный успех.

Я поднимаюсь к Дескле.

— Ах, — говорит мне она, — я себя чувствую превосходно. Но это множество бомб! Повстанцы захватили наш дом и стреляли из окон моей квартиры в версальцев, а версальцы палили в меня, в дом № 77 на бульваре Маджента.

— А где были вы в это время?

— Где я была? Ну, конечно, в подвале! Все жильцы дома удрали в подвал, но когда я туда спустилась, там была уже масса народа, все жители, и все торговцы, и дети кричали, и женщины плакали и молились, считая, что пришел их последний час — они каялись (правда, шепотом!) в самых различных грехах! Ну, и кончилось тем, что я скрылась в какой-то дырке сзади комнатки нашей консьержки, это что-то вроде хранилища для бутылок под толстыми сводами. Сезарина, моя старая няня, притащила туда кресло, столик и лампу, и я села повторять мою роль в «Ужасных женщинах». Було, мой старый пес, устроился у моих ног, Сезарина бормотала молитвы. Вдруг мне захотелось есть. Я сказала Сезарине, она проскользнула в столовую за кусочком холодного мяса — и тотчас же вернулась назад, потрясенная, оживленная и дрожащая. И она мне сказала: «больше нет нашей двери, больше нету столовой, больше нету буфета и холодного мяса — одни крошки, ах, это нужно видеть, нужно видеть, мадам!»

Попала бомба — и мне некуда пригласить вас пообедать, но зато все же в моем окошке трехцветное знамя, зал полон сегодня, и я имела успех.

…6 июня Жорж Бизе сообщил Ипполиту Родригу:

— Наконец-то я пишу вам из Парижа. Наш дом получил порядочное число пуль, но квартира наша совершенно не пострадала, ни одно стекло не шелохнулось! Дом, в котором живете вы, и оба ваших владения совершенно не тронуты! Стало быть, вам повезло!

Вид Парижа относительно хорош: много народа, много движения и никаких национальных гвардейцев!..

Итак, все в порядке? Париж ожил, Коммуна разгромлена…

Это одна сторона медали.

Есть другая, омытая кровью.

Поэт Жан-Батист Клеман, член Совета Коммуны, пишет:

Детишки, вдовы по дорогам,

Осиротев, идут, идут —

В крови лежит Париж восстаний,

Он истекает нищетой.

Неделя страшных испытаний!

Версаль ликует — выиграл бой!

Да, Коммуна разгромлена. И в Париже расстрелы — как в 1848-м. Не успевают закапывать трупы казненных — их слишком много. Используют даже парижские скверы.

«Под густой растительностью, среди цветов и листвы странно приподнятых клумб, — свидетельствует Камилл Пеллетан, — зловеще торчали из-под земли плохо закопанные ноги, восковые руки в обшлагах Национальной гвардии, разлагающиеся лица с остановившимся мертвым взглядом. Ко всему весеннему обновлению примешивалось впечатление неизгладимого ужаса. Удушливый запах гниения, от которого делалось дурно, заглушал аромат весны. А ночью, когда вокруг сквера Сен-Жак понемногу затихал шум Парижа, слышно было, как из-под зеленых покровов земли раздавался ужасный шепот, слышались сдавленные стоны… Повозки разгружались с большой поспешностью, и случалось, что несколько погребенных еще дышало и хрипело в общей яме».

— Неужели нет промежуточной ступени между этими безумцами, этими разбойниками и реакцией? — пишет Бизе Галаберу. — Есть от чего прийти в отчаяние!.. К несчастью, в рассказах нет ничего преувеличенного. Убийства и пожар введены в принцип политической системы! Как это гнусно! Что же теперь будет? Неужели мы вернемся к старой законной монархии?!! Тогда это будет лишь передышкой с революцией на горизонте.