Глава VI. Теория Дарвина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI. Теория Дарвина

Ход работы Дарвина. – Дарвин и Мальтус. – Статья Уоллеса. – «Происхождение видов». – Значение книги Дарвина. – История биологических наук как подготовка к эволюционному учению. – Противоречия между признаками родства и признаками обособленности организмов. – Попытки Ламарка и других. – Отношение к Дарвину ученых. – Неожиданность теории Дарвина. – Его отношение к прежним натуралистам. – Прием теории. – Период отрицания и вражды. – Победа. Ее причины: достоинства книги и необходимость теории для дальнейшего развития науки. – Современное состояние вопроса: попытки дополнить теорию естественного отбора

В июле 1837 года Дарвин начал собирать факты для решения вопроса о происхождении видов. Когда зародились его основные идеи? Они намечены уже в записной книжке, относящейся к 1837–1838 гг. Здесь высказана мысль об общем происхождении видов. «Противники (единства происхождения) скажут: покажите нам переходные ступени. Я отвечу на это: да, если вы покажете переходные ступени между бульдогом и борзой». Как видно из этого замечания, у него уже появилась мысль об аналогии между искусственным созданием новых пород и естественным появлением их.

Сама идея естественного отбора высказана уже довольно ясно: «Что касается вымирания, то легко видеть, что известная разновидность… может быть плохо приспособлена и потому вымрет, или наоборот… хорошо приспособлена – и будет развиваться. Это заставляет предположить, что изменения, сделавшиеся постоянными и происшедшие в силу тесного скрещивания и изменяющихся условий или вследствие приспособления к этим условиям, сохранятся и что поэтому вымирание вида есть результат неприспособленности к условиям».

Фраза довольно запутанная: видно, что мысль наклевывается, но еще не вполне выяснилась. Совершенно отчетливо она сформулировалась у него в следующем (1839) году, по прочтении книги Мальтуса («Опыт о законе населения»). Это обстоятельство послужило даже поводом к нападкам на Дарвина на ту тему, что он, мол, только применил теорию Мальтуса к биологии… Но, как показывает только что приведенная цитата, роль Мальтуса тут очень невелика. Думать, что Дарвин открыл закон естественного отбора потому, что прочел Мальтуса, все равно что думать, будто Галилей открыл законы механики потому, что увидел качающееся паникадило, или Архимед – законы гидростатики потому, что вздумал принять ванну… Великая идея зреет медленно, и проходит немало времени, пока она отольется в ясную и точную формулу… Если этот момент наступил – достаточно небольшого толчка, чтобы созревший уже плод отвалился. Таким толчком и были яблоко для Ньютона, паникадило для Галилея, ванна для Архимеда, Мальтус для Дарвина.

Первый набросок теории был составлен в 1842 году; второй, более подробный и уже содержавший в сжатом виде все существенные аргументы «Происхождения видов», – в 1844-м. Этот последний набросок Дарвин дал прочесть своему другу, Д. Гукеру.

Прошло еще 12 лет; накопилась масса материала, а Дарвин все не решался приступить к составлению книги. В этом случае его научная строгость переходила в излишнюю щепетильность. «Мне кажется совершенно нефилософским обнародовать результаты без подробного изложения всех частностей, которые привели к этим результатам». Это он писал Гукеру в 1856 году, когда вопрос был уже разработан с таким совершенством и в такой полноте, дальше которой, казалось, нельзя было идти.

Наконец Лайель, знавший о его планах, убедил его составить извлечение из своего труда для печати. Это «извлечение», начатое Дарвином в 1856 году, должно было иметь объем втрое или вчетверо больший, чем «Происхождение видов». Бог знает, когда бы оно было окончено, если бы неожиданный случай не ускорил дело.

А. Р. Уоллес, занимавшийся естественноисторическими исследованиями на Малайском архипелаге, пришел к тем же заключениям относительно происхождения видов, что и Дарвин, и изложил их в очерке – бледном и беглом, напоминавшем очерк, составленный Дарвином в 1844 году, но содержавшем мысль о естественном отборе в ясной и отчетливой форме. Этот очерк он послал Дарвину в 1858 году.

Возникал вопрос о приоритете. Дарвин был поражен и смущен чрезвычайно. Книга его ничего не теряла и после статьи Уоллеса; но лишиться права первенства после двадцатилетней работы над любимой идеей, давно уже высказанной, разработанной, изложенной 15 лет тому назад, известной уже его друзьям, Гукеру и Аза-Грею, – это было прискорбно даже для такого бескорыстного человека, как Дарвин. Однако он сомневался, имеет ли он право напечатать извлечение из своего труда вместе со статьей Уоллеса, и предоставил решение этого вопроса Лайелю и Гукеру. Последние, как говорится, насели на него, требуя, чтобы извлечение было напечатано; Дарвин согласился, и в 1858 году в журнале Линнеевского общества появились статьи его и Уоллеса под общим заглавием «О стремлении видов производить разновидности и об утверждении видов путем естественного подбора».

После этого Дарвин принялся за составление своей книги, и в ноябре 1859 года она вышла в свет под заглавием «Происхождение видов путем естественного отбора». Все издание разошлось в один день; в январе следующего года появилось второе.

Попытаемся вкратце определить значение книги Дарвина. Задача, которую он поставил перед собой, может быть сформулирована так: объяснить происхождение и развитие органического мира. История биологической науки до Дарвина есть подготовка к решению этой задачи.

Жюсье, Декандол, Броун, Кювье, создавая естественные классификации растений и животных, обнаружили факт родства между организмами, подавший повод к смутным теориям «единства плана», «единства строения». Кювье, Агассиц, Ричард Оуэн, Броньяр, изучая ископаемые остатки, указали на постепенность в появлении организмов: простейшие формы предшествуют более сложным, сборные типы – специализированным: так, палеотерий, соединяющий признаки тапира, носорога и лошади, предшествует настоящим тапирам, лошадям и носорогам; аноплотерий, соединяющий признаки жвачных и свиней, появляется раньше настоящих свиней и жвачных, и так далее. Фон Бэр, Ремак, Гушке, изучая законы эмбрионального развития, установили как общий вывод своих исследований, что развитие зародыша есть переход от простого к сложному; что различные (у взрослых животных) органы образуются из одинакового зародыша; что последовательные стадии развития зародыша соответствуют последовательным ступеням животного царства. Так, например, сердце млекопитающего в одной из ранних стадий своего развития разделено на три полости: предсердие, желудочек и так называемую «артериальную луковицу» – в таком виде сердце на всю жизнь остается у рыб. Затем предсердие делится на два отделения – в таком виде (два предсердия, но один желудочек) сердце остается на всю жизнь у амфибий, например, у лягушки. Наконец, делится и желудочек – и получается сердце высших позвоночных (два предсердия и два желудочка).

Шлейден, Шванн, Мирбель, развивая учение о клетке как элементарной основной единице растительных и животных тканей; Гуго фон Моль, открывая плазму – общую основу всего органического мира; Дюжарден, Штейн, Ценковский, исследуя природу простейших организмов, связующих растительное и животное царства; Лейкарт, Зибольд, Гексли, устанавливая переходные звенья между типами; Кювье, Волластон, Форбес, Гукер, изучая географическое распределение организмов, необъяснимое с точки зрения независимого происхождения видов, – все, все они с разных сторон и различными путями вели к одной общей цели. Сравнительная анатомия, эмбриология, палеонтология, систематика, география растений и животных – обнаруживали родство между организмами, связь между формами, с виду совершенно различными, постепенность перехода от простого к сложному: в истории древних обитателей нашей планеты, в строении современных, в развитии индивидуума.

Но этот общий, основной, универсальный факт требовал объяснения тем более, что наряду с ним обнаруживались другие факты – совершенно противоположного характера. В самом деле, принимая линнеевскую гипотезу о независимом происхождении каждого вида, натуралист с недоумением останавливался над ясными признаками родства и общности происхождения: переходными формами, рудиментарными органами, одинаковым «планом строения» таких с виду различных органов, как, например, рука человека и ласт тюленя, и прочее, и прочее. Принимая гипотезу общего происхождения, он с таким же недоумением останавливался перед фактами обособленности органических форм. Естественная система свидетельствует о родстве организмов – да! Но все-таки большинство современных видов представляют собой резко обособленные формы. Как объяснить это? Если все существующие виды развились из общей первичной формы – почему современный органический мир не является непрерывным рядом форм, незаметно переходящих одна в другую? Почему мы видим березу и дуб и не находим деревьев, в которых признаки дуба и березы перемешивались бы во всех возможных пропорциях?

Такого рода противоречия сбивали с толку натуралистов. Надо было объяснить их. Надо было отыскать причины, которые объясняли бы факты родства организмов, констатируемые всеми науками так же, как и факты обособленности, опять-таки констатируемые теми же науками.

Эту задачу выполнил Дарвин. Естественный отбор, или выживание наиболее приспособленного, – вот, собственно, принадлежащее ему открытие. Оно объясняет нам: как, в силу каких причин простейшие формы раздроблялись на более и более сложные, почему, несмотря на постепенность развития, между различными формами образовались пробелы (вымирание менее приспособленных). В этом, собственно, и заключается великая заслуга Дарвина. Не он первый высказал мысль об общем происхождении видов. Ламарк, Сент-Илер, Чамберс, Окен, Эразм Дарвин, Гёте, Бюффон и многие другие высказывали и развивали эту мысль. Но в их изложении она являлась бездоказательной, – мало того: наперекор всякой логике идея, сама по себе недоказанная, подкреплялась еще менее доказательными гипотезами вроде «импульса», сообщенного органическим формам при их сотворении и заставляющего их изменяться (Чамберс); приспособления к новым условиям вследствие воли животного (Э. Дарвин и Ламарк); склонности к прогрессу, присущей организмам, и тому подобными. Фантазия громоздилась на фантазию. Эволюционное учение не выходило из той стадии, которая характеризуется словом «вера».

Но в этой стадии оно не могло влиять на науку. Как бы мы ни относились к воззрениям Ламарка и других – нельзя отрицать одного: эти воззрения были отвергнуты ученым миром. Ламарк был встречен почти единодушным отрицанием; Сент-Илера наголову разбил Кювье – и ученый мир признал победу последнего; воззрения Окена считались бредом почти всеми натуралистами; книга Чамберса была с презрением отвергнута будущими столпами эволюционизма – Гексли, Гукером и другими.

Казалось, чем дальше развивается наука, тем сильнее сгущается мрак, окружающий эту тайну тайн – происхождение видов.

Гексли, один из рьяных приверженцев и главных столпов дарвинизма, так передает свое впечатление от книги Чамберса «Vestiges of Creation», наделавшей в свое время много шума: «Если она произвела на меня какое-либо впечатление, то скорее против теории развития, так что единственная из моих критических статей, которая возбуждает во мне угрызения совести вследствие своей излишней запальчивости, – это статья, которую я написал по поводу «Vestiges».

Я думаю, что большинство из моих современников, серьезно размышлявших об этом предмете, находились приблизительно в таком же настроении, как и я, то есть готовы были крикнуть тем и другим – сторонникам отдельного творчества и эволюционистам: «Чума на оба ваши дома!» – и обратиться к разработке фактов… И потому я должен признаться, что появление статей Дарвина и Уоллеса в 1858 году, а еще более «Происхождение видов» в 1859-м, произвело на нас действие яркого света, внезапно указавшего дорогу людям, заблудившимся среди ночной темноты… Это было именно то, чего мы искали и не могли найти: гипотеза о происхождении органических форм, опиравшаяся на деятельность только таких причин, фактическое существование которых может быть доказано. В 1857 году я не мог ответить на вопрос о происхождении видов, и в таком же положении были другие. Прошел год, и мы упрекали себя в глупости… Факты изменчивости, борьбы за существование, приспособление к условиям были достаточно известны, но никто из нас не подозревал, что в них находится ключ к решению проблемы о видах, пока Дарвин и Уоллес не рассеяли тьму».

Томас Гексли в шаржах современников

Чарлз Дарвин в шаржах современников

Нужно иметь в виду это состояние вопроса, чтобы понять причину огромного воздействия книги Дарвина. Вместе с тем, нам становится понятным великое значение гения в развитии человечества. Часто говорят, что гений высказывает только то, что уже назрело в умах толпы. Но вот вам теория Дарвина. Она сформировалась в его голове еще в 1839 году; затем он разрабатывал ее в течение 20 лет, и за все это время из массы ученых, интересовавшихся вопросом о происхождении видов, только Уоллес додумался до той же теории. Правда, еще в 1831 году некий Патрик Мэтью в специальном техническом сочинении высказал мысль об отборе, в общих чертах сходную с учением Дарвина. Но сам он не понял значения того, что высказал, и никто из ученых не обратил внимания на его книгу. Это был случай – не особенно редкий в истории науки, – когда великая идея каким-то чудом попадает в посредственную голову.

Конечно, теория Дарвина подготавливалась исподволь. Как мы только что видели, историю биологической науки до Дарвина можно рассматривать как бессознательное стремление к установке эволюционного принципа. В этом смысле его теория является необходимым и неизбежным следствием предыдущего. Но видел ли кто-нибудь это следствие? Нет, эволюционисты вроде Ламарка и Чамберса действовали в ущерб своей идее. Далекие от правильного решения вопроса, они все более и «более удалялись от него. Они чувствовали, что где-то есть верный путь, но удалялись от него. И что же выходило? Вместо того, чтобы подготовить ученый мир к приему теории, они только компрометировали ее своими фантазиями.

Дарвин, строго державшийся фактической почвы, не мог не относиться отрицательно к попыткам прежних эволюционистов.

«Боже избави меня от ламарковских бессмыслиц вроде „склонности к прогрессу“, „приспособления вследствие медленного действия воли животного“ и тому подобных», – писал он Гукеру в 1844 году.

«Вы считаете мои воззрения видоизмененным учением Ламарка, – пишет он Лайелю. – Мне кажется, это неверно. Платон, Бюффон, мой дед и другие до Ламарка принимали как очевидное мнение, что, если виды не созданы отдельно, то они должны происходить от других видов: вот все, что я нахожу общего между «Происхождением видов» и Ламарком. Я думаю, что представлять дело в том виде, как Вы его представляете, – значит вредить приему теории, так как Ваша точка зрения ставит взгляды Уоллеса и мои в связь с книгой, которую я после двукратного внимательного чтения должен признать жалкой книгой и из которой я, к своему величайшему изумлению, ничего не мог вынести».

Но, относясь отрицательно к прежним эволюционистским попыткам, Дарвин видел правильный путь к решению вопроса, тогда как остальные натуралисты даже не подозревали о его существовании.

Теория Дарвина была необходима – этим объясняется ее быстрое распространение. Теория Дарвина была неожиданна – этим объясняется прием, оказанный ей в первые минуты. В самом деле, зная быстрое и повсеместное распространение дарвинизма, мы готовы думать, что открытие Дарвина было сразу принято ученым миром, не в пример прочим великим открытиям, которые, как известно, всегда встречались бешеным лаем, свистом, визгом и писком обскурантов.

Но та же судьба постигла и Дарвина. «Происхождение видов» было встречено кратковременным, правда, но тем более оглушительным взрывом ругательств. «Поверхностное учение, позорящее науку», «грубый материализм», «безнравственный ум» и тому подобные малоубедительные, но достаточно крепкие выражения посыпались градом со стороны ортодоксальных натуралистов и теологов. Последние в особенности подняли «плач, и рыдание, и вопль великий». В летописях английской науки памятно бурное заседание Британской ассоциации, на котором противником Дарвина выступил епископ Оксфордский. Епископ, что называется, ни аза не смыслил в естествознании, но тем более яду подлил в свое «сообщение», что, впрочем, не помешало Гексли разбить его наголову. Из ученых противниками Дарвина явились Ричард Оуэн, Агассиц, Сэджвик и другие. Сэджвик, старый учитель Дарвина, обрушился на его книгу в самых свирепых выражениях, обвиняя ее в бесчестии, материализме, атеизме и прочих грехах. «Бедный старый Сэджвик совершенно взбесился, – писал по этому поводу Дарвин. – „Деморализованный рассудок!“ Если я его встречу – непременно скажу ему, что я никогда не думал, чтобы инквизитор мог быть хорошим человеком, но теперь вижу, что можно желать зажарить ближнего и иметь при этом такое великолепное и доброе сердце, как у Сэджвика».

На защиту Дарвина выступили Гукер, Гексли, Аза-Грей и немного позднее Лайель (с колебаниями и оговорками).

Наиболее враждебный прием новая теория встретила во Франции. Флуранс, Эли де Бомон и вообще академические светила отнеслись к ней с величайшим презрением. Флуранс дал очень резкий и пренебрежительный отзыв о «Происхождении видов»; сущность его аргументации сводилась, впрочем, к тому, что он, Флуранс, непременный секретарь академии, не признает, не одобряет и не разрешает, а следовательно, теория никуда не годится. Долгое время «Происхождение видов» оставалось даже непереведенным на французский язык. Нельзя было найти издателя: Бэльер, Массой, Гашетт (известные парижские издатели) презрительно отказывались от книги. Может быть, нерасположение французских ученых объясняется отчасти влиянием Ламарка и Сент-Илера, которые своими фантазиями убили, интерес к предмету.

Отношение немецких ученых к Дарвину охарактеризовано Геккелем: «В 1863 году, четыре года спустя после появления главного сочинения Дарвина, я говорил о его значении на конгрессе естествоиспытателей в Штеттине; большинство было того мнения, что о подобных фантазиях не стоит и рассуждать серьезно. Один почтенный зоолог объявил, что, по его мнению, вся теория – „невинный послеобеденный сон“; другой сравнил ее со столоверчением; знаменитый ботаник заметил, что, по его мнению, эти „ни на чем не основанные гипотезы“ противоречат всем фактам; известный геолог заявил, что за этим мимолетным бредом последует неизбежное отрезвление; замечательный физиолог назвал книгу Дарвина романом; анатом утверждал, что через несколько лет о ней никто и не вспомнит. Объемистые сочинения и бесчисленные диссертации доказывали миру, что теория Дарвина ложна, вредна, противоречит всем фактическим данным…» (Наеckel. Die Naturanschauung von Darwin, Goethe und Lamark. 1882).

Дарвин был подготовлен к такой встрече. «Когда я в последний раз видел моего старого друга Фальконера, – писал он Аза-Грею в 1857 году, – он напал на меня очень запальчиво, хотя вполне дружелюбно, и сказал мне: „Вы принесете больше вреда, чем десять натуралистов могут принести пользы. Я вижу, что Вы уже совратили и почти погубили Гукера…“ Вот как возмущаются мои старые друзья; после этого Вы не удивитесь, что я ожидаю враждебного отношения к моим воззрениям».

«Я думаю, что сюда притянут и религию», – замечает он в одном письме к Гукеру.

«Я так привык ожидать возражений и даже презрения, – пишет он Гукеру же, – что на минуту позабыл, что Вы – единственный человек, в котором я всегда встречал сочувствие».

Тем не менее, он не отвечал своим критикам. Он раз и навсегда положил себе за правило воздерживаться от полемики, так как понимал, что успех той или другой теории зависит не от критических статей pro и contra, а от того, насколько она окажется необходимой для дальнейшего развития науки.

Период отрицания и нападок тянулся три-четыре года. Теологи бранились, академики брюзжали, большинство ученых молча переваривало новую теорию.

Тем более сильный взрыв энтузиазма последовал в ближайшие годы. В нем потонули вопли теологов и брюзжанье стариков. Прошло немного лет, и теория Дарвина стала руководящим принципом науки.

Во всяком случае, мы не видим умов, «назревших» для принятия новой истины. Она разразилась над ученым миром подобно грому. Были работники, подготавливавшие, сами того не сознавая, материал для эволюционного здания, – но работник может вовсе не понимать и не знать планов архитектора. Конечно, и архитектор не может творить из ничего. Не будь материалов, накопленных Кювье, Агассицем, Бэром и прочими, и прочими, и Дарвину не на чем было бы основывать свое открытие. В этом – но только в этом – смысле мы и говорим, что великое открытие не является случайно, а вырастает естественно, подготовленное всей предыдущей эпохой. Но отсюда вовсе не следует обратного, то есть что не будь гения – открытие все равно явилось бы; не будь архитектора – здание все-таки было бы воздвигнуто трудами одних плотников, каменщиков и других. Мы знаем в истории человечества эпохи, когда оно почему-то оскудевает великими умами. В таких случаях развитие его прекращается или даже идет обратным ходом. Не то чтобы исчезали науки, нет, они продолжают существовать и разрабатываться. Пишут книги, собирают факты, обсуждают вопросы, компилируют, диспутируют. Но дух толпы водворился в царстве науки, пошлость заняла престол гения, бабьи сказки вытесняют великие идеи. Аристотель сменился Плинием, творчество – компиляцией, философия – схоластикой… Такой момент упадка пережило человечество в эпоху падения классического мира.

Одну из причин успеха теории нужно искать в достоинствах самой книги Дарвина. Недостаточно высказать идею – необходимо еще и связать ее с фактами, и эта часть задачи – едва ли не самая трудная. Если бы Дарвин высказал свою мысль в общей форме, как Уоллес, она, конечно, не произвела бы и сотой доли своего действия. Но он проследил ее до самых отдаленных последствий, связал с данными различных отраслей науки, подкрепил несокрушимой батареей фактов. Он не только открыл закон, но и показал, как этот закон проявляется в разнообразных сферах явлений.

Эта труднейшая часть задачи была выполнена с таким совершенством, что противникам оставалось только браниться… Ни одно ученое произведение не подвергалось такой ожесточенной, такой придирчивой, цепкой, сварливой критике. Тома, томики и томищи исписаны противниками Дарвина. Тут было все: и придирки к словам, и голая ругань, и семинарская казуистика, и лирические декламации, и презрительное профессорское фырканье, и, к сожалению, редко – серьезная фактическая критика. На Дарвине сбылось изречение: кому много дано – с того много и спросится. Такому «сыску» не подвергался, кажется, ни один ученый. Зато ни один ученый не был так вооружен против нападений: «В течение многих лет я придерживался правила отмечать немедленно всякий факт, всякую мысль, всякое наблюдение, противоречившие моим общим выводам, так как по опыту убедился, что подобные факты легче ускользают из памяти, чем благоприятные». Эта погоня за затруднениями имела следствием то, что ни один из критиков не мог указать возражения, пропущенного Дарвином.

Но еще большее значение имела необходимость теории для дальнейшего развития науки. Оказалось, что нападать на нее можно, но работать без нее нельзя. Оглянувшись на то, что уже сделано, натуралисты убедились, что, сами того не сознавая, шли к признанию эволюционного принципа. Что же оставалось делать? Отвергнуть всю прежнюю работу? Но это значило отвергнуть науку.

Выбора не оставалось. То, что делалось бессознательно, стали делать сознательно – вот различие науки до Дарвина и после Дарвина. Раньше искали на ощупь, в темноте; теперь стали искать при ярком свете новой истины. И, как это всегда бывает, поиски сделались несравненно успешнее, быстрее, богаче результатами.

Систематик, который прежде тщетно убивал время и труд, пытаясь найти критерий вида и не зная, что ему делать с сомнительными и переходными формами, теперь понял свою истинную цель и обратился к поискам связи между видами, к определению места, занимаемого каждым в общем генеалогическом дереве.

То же самое произошло и в других отраслях науки. Поставив своей задачей поиски связи между организмами и восстановление их родословного дерева, увидели, что признаки этой связи открываются на каждом шагу: там, где раньше их не видели и пропускали. Чем глубже анатом вникает в строение организмов, чем тщательнее эмбриолог изучает развитие зародыша, тем больше и больше находят они следов общего происхождения. Можно сказать, что всякая новая анатомическая или эмбриологическая работа, независимо от своего частного значения, бросает свет на генетические отношения организмов. Исследования вроде работ Ковалевского, открывшего в личинках асцидий общего предка позвоночных, или Гофмейстера, нашедшего связующие звенья между цветковыми и бесцветковыми растениями, выясняют отношения таких огромных отделов, как позвоночные и беспозвоночные – в животном, семянные и споровые – в растительном царствах. Более мелкие работы определяют связь между отрядами, семействами, родами. Чтобы недалеко ходить за примерами, обратимся к ученой литературе последних двух-трех лет. Просматривая более или менее выдающиеся работы, мы встречаем исследования братьев Саразен, Семена и других над иглокожими, бросающие новый и неожиданный свет на родство и генеалогию различных классов этих животных; Бовери, которому удалось найти связь между группами актиний, до сих пор казавшимися резко обособленными; Гаманна, уничтожившего пробел между круглыми и колючеголовыми глистами; Эймера, пытающегося восстановить родословное дерево хищных млекопитающих на основании их окраски и строения челюсти; Олдфилда Томаса о генеалогии и постепенной выработке зубов млекопитающих и так далее, и так далее.

Но, может быть, ни одна наука не дала таких наглядных доказательств в пользу эволюционной теории, как палеонтология. Эмбриология, сравнительная анатомия дают нам возможность заключать о постепенном развитии организмов, – палеонтология дает возможность видеть эту цепь существ, постепенно переходящих из одного типа в другой. Во времена Дарвина еще не было известно переходных, связующих форм. Вследствие этого противники эволюционизма ссылались на палеонтологию как на сильный аргумент против Дарвина. Прошло немного лет, – и та же наука превратилась в сильнейший аргумент за теорию. Открылась масса связующих форм, и задача палеонтолога сама собою свелась к восстановлению генеалогии животных и растений. Приведем несколько наиболее поразительных примеров. Птицы и пресмыкающиеся – что общего между этими животными? Вроде бы ничего. И, однако палеонтологи открыли ряд форм, связующих эти два типа путем постепеннейших переходов. Знаменитый археоптерикс – полуптица, полуящерица; ряд вооруженных зубами птиц, найденных Маршем в меловых пластах Америки, – вот эти звенья, благодаря которым мы не можем сказать, где кончается пресмыкающееся и начинается птица. Есть формы, которые можно назвать пресмыкающимися с признаками птиц; есть формы, которые можно назвать птицами с признаками пресмыкающихся. Не менее замечательны исследования Годри, Копа, В. Ковалевского, Фильоля и других относительно млекопитающих. Здесь тоже удалось восстановить замечательно полные родословные. Лошадь, тапир и носорог – животные совершенно различные, типы резко обособленные… Но лошадь путем постепенных переходов связана с палеотерием; такие же промежуточные звенья связывают палеотерия с носорогом; то же и с тапиром. Палеотерий был найден еще Кювье, но в то время еще не были открыты связующие формы, и основатель палеонтологии считал палеотерия, тапира, носорога и лошадь независимыми, обособленными формами. Теперь это невозможно, потому что мы не можем сказать, где кончается палеотерий и начинается каждый из трех происшедших от него типов. Подобные и еще более поразительные примеры можно было бы указать во всех других отделах животного царства, но это завело бы нас слишком далеко. Почти каждая палеонтологическая работа указывает какое-нибудь новое звено в общей генеалогической цепи.

Таким образом, все отрасли биологии ведут к одной общей цели: уяснению родства между организмами. Общее происхождение всех органических форм сделалось фактом, против которого никто не спорит. Всякая полемика прекратилась сама собою, когда оказалось, что без эволюционного принципа нельзя работать.

Вне научной сферы еще пытаются иногда воскресить давно истлевший труп учения о неподвижности видов; в науке совершившийся факт уже признан. Современная биология есть эволюционное учение в приложении к органическому миру, как геология после Лайеля представляет эволюционное учение в приложении к миру неорганическому, точнее – к истории земной коры…

Мы обязаны этим Дарвину, и в этом – его крупнейшая заслуга. Он сам хорошо понимал это: «Будет ли натуралист придерживаться воззрений Ламарка, Чамберса или моих и Уоллеса или выработает себе какие-нибудь другие, – это не важно в сравнении с признанием того, что виды происходят одни от других, а не созданы отдельно; ибо перед тем, кто принимает эту великую общую истину, открывается обширное поле для дальнейших исследований».

Несколько иначе обстоит дело с теорией естественного отбора. Многие из эволюционистов находят, что естественный отбор недостаточен для объяснения всех явлений происхождения видов (Romanes. Physiological selection J. of. L. s. V. XIX. № 115).

Должно, однако, заметить, что никому еще не удалось представить сколько-нибудь удовлетворительной теории взамен или в дополнение дарвинской. Время от времени врываются в область науки новые объяснения и гипотезы – и тотчас выбрасываются, как мяч, брошенный сильною рукою в воду, погружается в нее на мгновение, но тотчас всплывает вследствие своей легковесности. Так было с теориями Келликера, М. Вагнера, с учением Нэгели, опровергнутым в самый момент его появления, и прочими.

В итоге современное состояние вопроса можно сформулировать так: эволюционное учение сделалось незыблемым фактом, а естественный отбор – единственным пока объяснением процесса эволюции.

Никто из ученых не отрицает фактов борьбы за существование, изменчивости и наследственности, и их неизбежного следствия – отбора. Но достаточны ли эти факты для объяснения всех явлений развития, не найдутся ли при дальнейшем исследовании какие-нибудь «факторы, дополняющие естественный отбор» (по выражению Ромэнза), и какие именно, и насколько они ограничивают или усиливают действие отбора, – всё это вопросы, которые предстоит решить будущему.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.