Англия. Италия
Англия. Италия
Весной 1897 года Бальмонта пригласили в Оксфорд читать лекции о русской поэзии. Это устроилось через нашего знакомого, князя В. Н. Аргутинского-Долгорукова. Молодой человек этот готовился стать дипломатом и жил в Оксфорде для совершенствования в английском языке. Он рассказывал профессору Морфилю (специалисту по славянским наречиям) о последних переводах Бальмонтом Шелли. Морфиль заинтересовался, так как уже знал Бальмонта как переводчика английских поэтов, и пригласил его от имени Тайлоровского института прочесть серию лекций о русской лирике.
Бальмонт писал матери: «9 декабря 1896 г., Париж. Сегодня нам опять писал наш приятель кн. Аргутинский из Оксфорда. Выписываю несколько строк из его письма к Кате: „Всякий раз как я встречаюсь со стариком Морфилем, он меня спрашивает: „А что Бальмонт? Я надеюсь, он приедет? О, мы ему устроим чествование“. Сегодня я у него был, и он, между прочим, показал мне свой экземпляр Эд. По в переводе К. Д. И тут же он декламировал английские стихи По и сравнивал с переводом К. Д., которым очень восторгался (в особенности „К Елене“)“.
Так как ты, мама, огорчаешься, что меня бранят в „Сев. вестнике“, вот тебе некоторый contre-poids [125]. Мнение английского профессора несколько более весит, чем мнение Волынского».
Бальмонт охотно согласился ехать в Англию. Он был счастлив поехать на родину его обожаемых английских поэтов. Он тут же, в Париже, начал готовиться к этим лекциям. История русской лирики от Пушкина до наших дней, до символистов. Четыре лекции. Они состояли, главным образом, из стихотворных текстов поэтов.
Бальмонт написал лекции по-русски и перевел их вместе со мной на французский язык. Он решил читать их по-французски, это ему посоветовали люди, хорошо знающие английские нравы: нельзя читать в Англии по-английски, если не знать английский язык в совершенстве. Англичане беспощадны к тем, кто хоть немного коверкает их язык. Были случаи, когда слушатели громко высмеивали лектора-иностранца, делавшего ошибки, и срывали его лекцию.
Один наш знакомый, французский писатель Понсервэ, согласился поправить наш перевод. Он вернул нам его с немногими пустяшными замечаниями и с кучей комплиментов. Особенно он хвалил стихотворные переводы, которые сделал Бальмонт, стихов Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета и других.
Лекции состоялись в Оксфорде в мае — июне, в самый разгар весеннего сезона, когда английская публика съезжается на выпускные экзамены колледжей, сопровождаемые торжественными празднествами, спектаклями, балами и состязаниями всякого рода: футбольными и другими. Но главные состязания — лодочные. Они происходят на широком водном пространстве, на слиянии двух рек: Темзы и Оксфорда. Ко времени празднества по Темзе прибывают пароходы, их много, должно быть, восемнадцать, по числу колледжей. Флотилия эта выстраивается в ряд у берега одного из самых обширных и величественных парков Оксфорда. Из этого парка к воде спускается знаменитая «Аллея гигантов», аллея старых огромных вязов. Каждый колледж располагает своим пароходом, над ним развевается красивое знамя колледжа. Студенты украшают свой пароход по своему вкусу и желанию, приглашают на него свои семьи, друзей, знакомых, съезжающихся со всех концов Англии.
Вы с утра можете приходить в гости на эти пароходы к знакомым студентам и профессорам. На каждом пароходе до поздней ночи открыт буфет с закусками, фруктами, сластями, винами и другими напитками: шоколадом, кофе, лимонадами.
Вечером на палубах зажигают разноцветные фонари, там устраивают концертные отделения, танцы для молодежи. Эти ярко освещенные пароходы, с которых пускают фейерверки, очень красивы на темной глади воды.
Нам с Бальмонтом эти празднества на пароходах напомнили испанские «феерии» на Святой неделе.
Мы видели подобные увеселения в Севилье. Там тоже ежегодно весной устраивается знаменитая ярмарка вблизи города, среди апельсиновых и лимонных рощ, цветущих в это время и своим одуряюще сладким благоуханием заглушающих запах рогатого скота, лошадей и мулов, которые доставляются туда до тридцати тысяч голов. Их там продают, покупают, меняют. В центре ярмарки севильянцы строят деревянные балаганы вроде павильонов на выставках или открытой сцены-эстрады, и в них хозяева проводят пасхальные дни. В эти павильоны приносят мебель из дома, их украшают коврами, тканями, уставляют цветами, и семья пребывает там до ночи. Все — от мала до велика. Мы видели там мать, кормящую грудью своего младенца, маленьких детей, играющих в игрушки. Они садятся за стол, едят, пьют, выходят гулять на ярмарку, смотрят там на разные представления, ходят друг к другу в гости. Отодвинув мебель в глубь комнаты, танцуют, поют, аккомпанируя себе на пианино, на гитаре.
Все это на виду гуляющей публики, как на открытой сцене. Толпа народа движется между этими павильонами, останавливается перед каждым из них, смотрит, где что делается. Одобряет пение, танцы, аплодирует. Если кто из толпы хочет пропеть или протанцевать — его приглашают к себе показать свое искусство.
Нигде в мире, говорил Бальмонт, он не видал такого неподдельного веселья, такой непосредственной, детской радости, как в Испании. Там все веселятся вместе, поют, танцуют, общаются без различия классов. Нет ни богатых, ни бедных, ни своих, ни чужих. Нас с Бальмонтом поразило это в первый раз, когда мы были в Мадриде.
Мы возвращались с корриды. Толпа в несколько десятков тысяч человек двинулась из здания по улицам сплошной массой, ни одного экипажа не было, все шли пешком, возбужденные и взволнованные только что виденным зрелищем, говорили друг с другом, все обсуждали его между собой, знакомые и незнакомые. Нам, иностранцам, они охотно объясняли непонятные для нас тонкости представления, причины удачного или неудачного удара, особенный характер таких-то быков из таких-то мест и, конечно, всю подноготную тореров, большинство которых они знали лично. На больших празднествах, таких, как коррида или ярмарка, испанцы сливаются в однородную массу, одушевленную одним чувством, чего никак нельзя сказать об англичанах, среди которых вы всегда ощущаете классовую рознь.
Среди всех разнообразных зрелищ в Оксфорде были два очень интересных для нас.
Торжественное заседание в честь всех студентов, окончивших курс в этом году в оксфордских университетах. Оно происходило в очень пышной обстановке. В огромном круглом зале, на возвышении, в высоких креслах, сидели профессора и их ассистенты в белых париках с длинными локонами (как мы привыкли видеть на портретах Мольера и других портретах семнадцатого века), облаченные в черные длинные мантии. У некоторых рукава мантий свисали до пола. Эти лица были самые заслуженные. У студентов первого курса рукава коротенькие, только немного спускающиеся с плеч.
Профессора обращались к окончившим курс студентам с приветственными речами на латинском языке. Те отвечали на том же языке. Но что это была за латынь! Сначала мы с Бальмонтом не поняли, на каком языке они говорили. Они произносили латинские слова с английским выговором, делая английские ударения. Сначала Бальмонт смеялся, потом рассердился на такое бесцеремонное обращение с чудным певучим языком. Мы ушли, не дослушав их длинных речей. Я не упустила случая попрекнуть Бальмонта: «Вот твои любимые англичане спокойно коверкают такой язык, а от иностранцев требуют, чтобы они английский знали в совершенстве».
Другое, еще более интересное зрелище было театральное представление «Сон в летнюю ночь», которое поставила прославленная труппа Шекспировского театра (в Страдфорде — место рождения Шекспира — был театр, построенный специально для постановок шекспировских пьес, и его труппа славилась в Англии).
В Оксфорде «Сон в летнюю ночь» шел в оригинальной обстановке. В одном из самых старых парков университета на развесистых ветвях вековых деревьев были укреплены подмостки. Актеры двигались среди зеленых ветвей и листьев живых деревьев. Освещена была только сцена — фонарями, скрытыми в листве. Парк, где сидели зрители, тонул во мраке. Актеры, уходя со сцены, исчезали, будто проваливались в темноту ночи. Шорох ветра, пробегающего по ветвям, туман, поднявшийся из-за пруда, а позднее закапавший по листьям мелкий дождь (который заставил некоторых из публики раскрыть зонты) придавали странную реальность этому поистине фантастическому зрелищу.
На лекциях Бальмонта было немного народа (нас поздравляли, что зала не пустая, как это иногда случалось). На первой лекции было больше публики, на четвертой — человек шестьдесят. Бальмонту это показалось мизерно мало, так как он привык к полной зале на своих публичных выступлениях в Москве, Петербурге и в Париже в русской колонии.
И впечатления большого эти лекции не произвели: очевидно, английская публика не заинтересовалась русской поэзией. Очень немногие из слушателей знали имена Пушкина и Лермонтова. В подлиннике их читал, конечно, один профессор Морфиль. Два-три человека знали их во французских и немецких переводах. И никто не знал, даже по имени, Тютчева, Фета, тем более современных символистов. Бальмонта слушали внимательно и любезно благодарили за «very, very interesting report» («очень, очень интересный доклад»). Но потом никто к нему не возвращался в разговоре.
Невольно вспоминается другое отношение к тем же лекциям француза Понсервэ. Это был писатель, принадлежавший к старшему поколению, к натуралистической школе, и, как большинство французов, был хороший стилист.
Бальмонт встречался с ним в Париже изредка у общих знакомых. Узнав случайно, что Бальмонт пишет по-французски лекции о русской поэзии и смущается недостаточным знанием французского языка, Понсервэ предложил просмотреть и, если нужно будет, поправить их в стилистическом отношении.
Мы уже уехали тогда в Оксфорд, и Бальмонт посылал Понсервэ свои рукописи для просмотра. Тот возвращал их со следующей почтой с небольшими поправками и со своими замечаниями на полях. Эти замечания показывали, как внимательно и с каким интересом он читал и вникал в самое содержание лекций. Например, возражая на слова Базарова (в повести Тургенева «Отцы и дети») «природа не храм, а мастерская», Бальмонт пишет: «И храм, и мастерская, смотря по тому, какое отношение устанавливается между человеком и природой…» — и развивает эту мысль. Понсервэ ставит на полях: «Как верно! Как хорошо!»
В другом месте Бальмонт говорит о Бодлере: «Самый замечательный французский поэт», Понсервэ ставит перед этими словами: «? Гм!» Еще в другом месте у Бальмонта: «Глубокая и ясная мысль Тютчева о хаосе» [126]. Понсервэ пишет: «…ясная для русских, быть может, мне как французу она кажется туманной. Не знаю, какой она покажется англичанам».
Все четыре лекции были испещрены такими замечаниями. Иногда стояли просто знаки восклицательные или «а!», «О-о!».
Это личное и живое отношение к мыслям младшего Собрата по перу, да еще поэта-символиста, иностранца, было так не похоже на равнодушное молчание англичан.
На лекции Бальмонта приходили все наши знакомые профессора, много дам, но студенты отсутствовали. Они, очевидно, были поглощены подготовкой к спортивным состязаниям, происходящим здесь ежегодно между Оксфордом и Кембриджем.
Студенты проводили все дни в университетском парке на берегу реки: одни гребли на лодках, купались или лежали полуголые в лодках, отдыхая; другие фехтовали, играли в футбол, и этих последних студентов мы часто видели с окровавленными лицами с поврежденными руками и ногами.
Мы с Бальмонтом тоже гуляли и часами сидели в этом чудесном парке и наблюдали за нравами английской молодежи. Я долго не могла привыкнуть к виду этих голых молодых людей. Наша русская учащаяся молодежь ходила в то время в мундирах с высокими воротниками, летом в кителях, застегнутых на все пуговицы. Вышитая рубашка с поясом на студенте или отсутствие жилета под летним пиджаком считалось вольностью. Девушки тоже, даже летом, носили высокие воротники до ушей, длинные юбки. Шея и руки оголялись только на балу.
А тут эти английские молодые люди купались в реке на глазах у всех. Завидя знакомых дам или барышень, они выскакивали из воды, подходили к ним и, отряхнувшись, в одних плавках, мокрые ходили с ними по парку, непринужденно болтая. Бальмонту они нравились. Правда, они все были красивые, здоровые, упитанные. Бальмонт любовался их сложением, мускулами, их спокойными, уверенными движениями. «Совсем греческие боги», — говорил он.
Мы не могли надивиться на жизнь этих юношей, до чего она была не похожа на жизнь наших студентов. Каждый английский студент занимал в колледже, где он учился, две-три отдельные комнаты. У каждого была своя столовая, где он пил чай со своими гостями, своя библиотека, несмотря на то, что при каждом колледже была общая столовая и общая библиотека. Приезжая в Оксфорд учиться, студенты привозили с собой свою прислугу, чаще всего боя, лодку, лошадь, велосипед и так далее.
Почти никто из студентов не ходил на лекции, хотя лекции и в весенний сезон читали до самых экзаменов. У студентов были «тьютори» (вроде репетиторов), которые подготовляли их к экзаменам.
Я не представляю себе, когда они учились. Может быть, зимой? Но с первого мая весь день они проводили на воздухе, тренировались… К пяти часам они переодевались или, лучше сказать, одевались, так как с утра ходили полуголые, надевали фланелевые светлые костюмы и отправлялись на garden party [127], где с дамами и девицами играли в теннис, крикет, или уезжали на велосипедах за город, на пикники. К восьми они облекались во фраки, обедали у себя в колледже, а после обеда бесконечно долго сидели, курили и пили вино. На эти обеды приглашали гостей. Бальмонт был в нескольких колледжах на таких студенческих обедах и находил их очень скучными. Хозяева были чрезвычайно любезны, гостеприимны, но беседа была принужденная, неинтересная.
По воскресеньям утром все студенты с молитвенниками в руках шли в церковь, где благоговейно присутствовали при совершении мессы.
Бальмонт вспоминал свое студенческое время. Он жил на 25 рублей в месяц, которые получал из дому, другие студенты, его товарищи, считали его богачом, так как он обедал каждый день в студенческой столовой (25 копеек обед) и у него была теплая комната в меблированных комнатах за 15 рублей в месяц с двумя самоварами в день. А как голодали его товарищи! Как они работали, чтобы жить и учиться в столицах! Когда плата в русских университетах с 40 рублей в год повысилась до 100 — это была катастрофа для учащихся, большинство их лишилось возможности получить высшее образование.
Развлечения и забавы английских студентов тоже были своеобразны и нам малопонятны. Им запрещалось ночью уходить из колледжей. У дверей сидел привратник, наблюдающий, чтобы к ночи все студенты были дома. Колледжи — бывшие монастыри, крепости — были обнесены высокими каменными оградами. Стены их, поросшие мхом, сверху были густо усыпаны битым стеклом, из-под которого торчали железные острия. Перелезть через такую отвесную стену и не сорваться в ров, поросший снаружи колючим кустарником, было трудно, но, может быть, именно потому студенты перелезали через такие стены.
Если какой-нибудь студент в общежитии совершал неблаговидный, с их точки зрения, поступок, «его хоронили в общественном мнении». Я видела такие шутовские похороны. Днем с зажженными факелами студенты, облаченные в траур, с печальными лицами несли черный пустой гроб, на крышке которого были написаны белой краской имя и фамилия провинившегося. Эта процессия в торжественном молчании обходила весь город.
И еще забава. Каждое воскресенье в Оксфорд приезжали из Лондона социалисты и устраивали митинг на главной площади города. Мы жили рядом с ней, на St. John Street, и каждое воскресенье невольно присутствовали на этом шумном зрелище. Группа социалистов занимает место в одном углу площади. Собирается большая толпа горожан. Люди рассеянно слушают речи социалистов, все смотрят на главную улицу, откуда ровно в пять часов стройными колоннами движутся студенты. Дойдя до площади, они выстраиваются против социалистов. Начинается кошачий концерт: кричат петухами, визжат, свистят, чем-то гремят, хлопают, заглушая речи ораторов. Протесты социалистов не помогают. Студенты бросаются на них. Начинается потасовка. Из толпы выходят несколько человек, но не много, и становятся на сторону социалистов. Они дерутся. Толпа остается неподвижным зрителем. Полиция отсутствует. Социалистов окружают и теснят к выходу под рев и гиканье студентов. «Мы опять придем», — кричат социалисты. «И опять уйдете», — кричат студенты. В кольце студентов социалистов выпроваживают из «нашего Оксфорда», как говорят студенты. Горожане добродушно смеются и расходятся… до следующего воскресенья.
В Оксфорде студенты-англичане держатся обособленно. Иностранцы, учащиеся в их колледжах, не сливаются с ними, как разноплеменная толпа студентов французских университетов. Японцев и негров англичане только терпят в своей среде.
В нашей квартире в Оксфорде жил студент-негр, кончавший курс. Он блестяще сдавал экзамены, и его речь, произнесенная в университетском парламенте [128] «О колониальной политике», — была отмечена. Человек он был образованный. Говорил на нескольких языках.
Когда Бальмонт нанимал для нас квартиру, хозяйка предупредила его, между прочим, что у нее на квартире живет негр. Она сделала паузу и посмотрела на Бальмонта; так как он молчал, она продолжала: «Очень милый студент колледжа такого-то, и, — прибавила она, — он принц, в его жилах течет царская кровь». Но это оказалась ее выдумка. Бальмонт спросил этого негра (мистера Смита), почему хозяйка называет его «принцем». Он, смеясь, ответил, что на расспросы мужа нашей хозяйки он ему сказал, что он сын вождя известного племени в Африке, и, вероятно, этот рассказ и породил в них представление о его царственном происхождении.
Мы хорошо познакомились с этим негром. Он посещал нас, ходил с нами гулять. Мы скоро заметили, что когда он был с нами, наши английские знакомые не так охотно подходили к нам в парке и никогда не садились в его присутствии на скамью поболтать с нами, как делали это раньше.
Один благожелательный англичанин, приятель Бальмонта, предупредил его очень деликатно, что мне без мужа лучше бы не показываться с негром в общественных местах.
Мы прожили все лето в Оксфорде. Нам там очень нравилось: и старые монастыри-колледжи с их столетними парками на берегу реки, и окрестности Оксфорда, и замки, которые англичане возили нас осматривать.
Утро Бальмонт проводил в знаменитой Бодлеяновской библиотеке (лучшей в мире), где читал лекции по ранней английской литературе и поэзии. Здесь он впервые познакомился с поэзией английского мистика Уильяма Блэйка, которого стал переводить. Днем он работал у себя.
Мы занимали три комнаты в небольшом домике. Хозяйка удивлялась, что мы не претендовали на четвертую. «Где же вы будете принимать гостей?» — спросила она. «В столовой», — сказали мы. «Да, это, пожалуй, можно, когда вы не будете кушать».
Бальмонт восхищался порядками английской жизни и самими англичанами. Мне они не нравились; их строго установленные формы общения, банальность их разговоров, их лицемерие.
Образчик его мы получили в первый же день по приезде в Оксфорд. Приехав из Лондона, мы остановились в одном пансионе, который англичане нам очень хвалили: порядок, тишина, респектабельная хозяйка. Мы прямо с вокзала туда и поехали. Не успели мы осмотреться, как раздался гонг к обеду. Мы спустились в общую столовую. Там уже все пансионеры, человек шесть-семь, были в сборе. Ждали хозяйку, все стояли и переговаривались полушепотом, как будто в комнате был покойник. Наконец она появилась — старая, невзрачная, с злющим лицом, осмотрела нас, как классная дама, затем сложив молитвенно руки и воздев глаза к небу, прочла молитву, после чего нас пригласили сесть. Подали нам жидкий, невкусный суп, на второе — несвежую рыбу, на третье — какую-то сладкую кашицу, все это в минимальных порциях. После обеда хозяйка встала и прочла благодарственную молитву. («Это мы благодарим, наверно, за тухлую рыбу, — сказал мне в негодовании Бальмонт, — совсем из Диккенса»). Тотчас после обеда мы побежали искать себе другое пристанище и нашли отдельные комнаты со столом, где мы были независимы от хозяйки.
В первые же дни нашей жизни в Оксфорде мы перезнакомились почти со всеми учеными и профессорами этого университетского городка. Они первые приходили к нам и звали нас к себе, мне приносили от жен пригласительные карточки. Каждый день нас приглашали на завтраки, обеды, garden party, выказывали нам большое внимание. Но, знакомясь с нами, все без исключения спрашивали нас: «Are you comfortable in Oxford?» (Хорошо ли вам в Оксфорде?) и еще: «Не схватили ли вы насморка в такую холодную весну?» И, не слушая ответа, ждали, чтобы мы восторгались Англией. Правда, эта весна была исключительно холодная, но англичане это как будто игнорировали. С 1 мая они прекращали топить, и в этот холод не топили. В гостиной зажигался камин, и дамы декольте, продрогшие в столовой за обедом, грелись у огня. На другой день хозяйка дома делала визиты своим гостям, справлялась, не простудились ли они у них. «Было бы настолько проще топить», — сказала я одной хозяйке дома. «В мае топить! Да что вы, в мае всегда тепло». Детей вывозили в колясочках в парки, няни все были в белых пикейных платьях и сидели на газонах, трясясь от холода. Но в мае так полагалось.
Они никогда не спрашивали нас о нашей жизни, о России. Обо всем русском говорили свысока, делая одно исключение для Л. Толстого, которому отдавали справедливость: «О, это большой талант».
Правда, это при начале знакомства и в светском обществе. Потом они больше открывались, но в большинстве случаев были самомнительны, надменны, неизменно держались своих старых традиций.
Представляя в обществе Бальмонта, они не говорили, что это русский поэт и переводчик Шелли, а называли его «мистер Бельмон, профессор при Тайльровском институте». Меня называли «женой профессора при Тайльровском институте миссис Бельмон».
В обществе их нельзя было говорить ни о чем, находящемся вне закона.
Бальмонту, заговорившему однажды в обществе об Оскаре Уайльде, о его сказках, собеседник не ответил, а потом подчеркнуто переменил разговор.
Старик Морфиль извинялся перед Бальмонтом за то, что на мои расспросы о Мэри Годвин рассказал о своей встрече с ней во Флоренции, когда она была уже старушкой. О ней, как о незаконной жене Шелли, не полагалось упоминать, особенно в обществе дам.
Во всех мелочах жизни у них были нерушимые правила и обычаи. Попросить у знакомой книгу какого-нибудь английского классика считалось неприличным. У каждого человека должны быть свои книги, а если у него их нет, пусть возьмет их в общественной библиотеке. «Просить книгу Шекспира или Байрона — это так же неприлично, как просить у кого-нибудь его башмаки или перчатки», — сказал Бальмонту один профессор, удивленный, видимо, что об этом может быть два мнения.
Я не могла попасть на бал, дававшийся Оксфордом в музее в честь посещения города королем Эдуардом VII, потому что у меня не было бального платья с достаточно длинным шлейфом, который полагалось иметь в данном случае. Правда, все наши знакомые дамы принимали участие во мне, хотели мне помочь. Одна знакомая предлагала мне свою портниху, другая — свое платье даже. Но все шокированно замолчали, когда я придумала нарядиться горничной и сопровождать одну из дам на бал: мне только хотелось взглянуть на убранство музея и танцы в картинной галерее среди коллекций и картин. Это было единственное, что меня интересовало. Все дамы смутились, а потом засмеялись моей «шутке». На другой день эти дамы посетили меня, рассказали о бале и выразили сожаление, что я не могла на нем быть.
В другой раз, в летний жаркий вечер, нас пригласила семья Фримана, профессора-географа, к себе обедать в сад «запросто». Бальмонт шутливо спросил: «Запросто, значит, можно не надевать фрака?» — «Как хотите», — ответила хозяйка. Бальмонт надел визитку, я — летнее закрытое платье. И мы все же почувствовали себя очень неловко, когда увидали хозяек — двух барышень и их тетку декольте, в бриллиантах, а мужчин — во фраках.
«В чем же состоит ваше „запросто“»? — спросил Бальмонт. «В том, что мы сидим в саду, сами себе услуживаем, отпустили прислугу, а чай будем пить на траве». Когда Бальмонт извинился, что мы не en r?gle [129], хозяйка перебила его: «О, иностранцам это простительно», — и сделала вид, что ничего особенного в этом нет. И надо сказать, вечер мы провели очень непринужденно и весело. Барышни качали Бальмонта на качелях, учились у него произносить русские слова, он им читал стихи по-русски. Когда мы собрались уходить, молодежь провожала нас, крича нам вслед по-русски: «До свиданья», «Покойной но-очи», «Благодарью» — все слова, которые они запомнили.
Бальмонту нравилось все в англичанах — их холодность, внешняя сдержанность. Он видел в этом цельность. Он ценил ее так же, как ценил пылкость, неукротимость и экспансивность испанцев.
Бальмонт сошелся со многими англичанами, посещал их в каждый свой приезд в Англию, с некоторыми переписывался долгие годы: с профессором Морфилем, ученым лордом Конибиром, с дочерью географа Фримана. Кроме того, он сотрудничал в английском журнале, посылая туда ежемесячно обзоры русских поэтических произведений, выходящих в России.
Из Оксфорда мы поехали в Виши, где я должна была проделать курс лечения: у меня возобновились боли в печени. Оттуда мы поехали в Италию, а на зиму вернулись в Париж.
Из Италии Бальмонт писал: «Милая мама, собирался тебе писать из Флоренции, где мы пробыли около двух недель, но в буквальном смысле от красоты слег в постель. Мне так понравилось во Флоренции все, как нигде еще не нравилось. Попасть в этот город — целая эпоха в жизни, более того, счастье. Ни итальянская природа, ни итальянская живопись, ни итальянская поэзия не понятны для того, кто не был здесь, и каждый день пребывания в этой столице итальянских очарований приносит неисчерпаемое впечатление.
Здесь, в Риме, я жалею, что мы уехали так скоро из Флоренции, и чувствую, что необходимо вернуться туда не на несколько дней, а на целый год, на два года. Но это в будущем. Теперь мы здесь, в Риме, в сказочной столице погибшего мира, призрачных волнений и светильнице неумирающего искусства. Как я понимаю Гете, который приехал в Италию, чтобы освободиться от себя! Здесь кажется нереальным все будничное, чем живешь ежедневно. Я не в силах описывать того, что вижу, у меня нет слов, я как пилигрим пришел, наконец, к чудотворным местам и могу только произносить „ох“ и „ах“!»
«…Боже, до чего я соскучился по России! Все-таки нет ничего лучше тех мест, где вырос, думал, страдал, жил. Весь этот год за границей я себя чувствую на подмостках, среди декораций. А там — вдали — моя родная печальная красота, за которую десяти Италий не возьму».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.