Я бунтую

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я бунтую

Теперь, после своего замужества, Нина Васильевна проводила зиму в деревне, и я чаще стала видеться с Нелли Токмаковой. Мы подросли, наши буйные игры, шалости сменились более серьезными занятиями: теперь нас сближал общий интерес к социальным проблемам. Мы много читали и говорили об этих вопросах. Но читали беспорядочно — книги, которые нам случайно попадались под руку. Нашим чтением никто не руководил, так как мы скрывали его ото всех, воображая, я по крайней мере, что эти книги запрещенные.

Но вплотную поставил перед нами социальный вопрос — голод. Голод в 1891 году в центральных губерниях России. Кругом все говорили и писали об этом бедствии. Слова Л. Н. Толстого особенно потрясли. И рассказы свидетелей, работавших на местах, о заболеваниях и смертях крестьян от голода.

Я непременно хотела ехать на один из пунктов по устройству столовых и привоза провианта, которые наши знакомые организовали на местах. Но мать не пустила меня. Она говорила, что я здесь могу быть гораздо полезнее, чем там, в непривычной деревенской обстановке, где надо уметь запрячь и отпрячь лошадь, ездить в розвальнях десятки верст в холод и вьюгу, что я схвачу тиф или оспу, как одна наша знакомая, и что от этого никому лучше не будет.

Я согласилась с ней и занялась в Москве сборами денег, покупкой муки, капусты, отправкой их на распределительные пункты в Епифанский уезд Тульской губернии, где работали дочери Л. Н. Толстого.

Все наши знакомые в Москве занимались тем же — помогали кто чем мог страдавшим от голода и холода: шили рубахи, портки, детские платья, устраивали концерты, лекции, выставки, доходы с которых поступали туда же.

Но эта крохотная временная помощь в одном уголке огромной России не давала успокоиться, не разрешала вопроса об общем зле, царившем во всем мире. В Лондоне по соседству с богатыми кварталами из года в год ежедневно умирали люди от голода. Мне казалось чудовищным, что в девятнадцатом веке не разрешен еще этот вопрос. Что надо делать, как жить, чтобы люди рядом с тобой не умирали от голода? Толстой отвечал на этот вопрос, предлагал средство, доступное каждому: людям имущим отказаться от всякой роскоши, отдавать свой избыток неимущим, делиться с ними всем… Я тотчас же стала это делать: я перестала выезжать, шить себе длинные платья у дорогой портнихи, отдавала все свои деньги на муку, крупу и одежду голодающим. И впоследствии я всегда сохранила привычку не иметь для себя ничего лишнего. Но я понимала, что это не выход. Необходимо что-то другое, общеобязательное для каждого человека.

Приблизительно в это время я получила письмо от своего друга Нелли. Она писала мне из Крыма, куда вся семья Токмаковых переселилась из-за болезни отца, не выносившего севера. Нелли писала мне в радостном волнении, что наконец нашла разрешение всех мучивших нас с ней вопросов в одном замечательном учении немецкого социалиста Маркса. Она со своей сестрой Мэри изучают сейчас его главное сочинение «Капитал» в кружке молодежи, собирающейся у них. Она советовала мне немедленно приняться за чтение этих гениальных книг. И настойчиво звала меня приехать к ним гостить. Но как я поеду, с кем?

Осенью того же года, как я получила письмо от Нелли, Нина Васильевна с мужем и детьми неожиданно собрались в Крым. Она звала нас с Машей поехать с ними. Она писала нам, просила дать ей ответ телеграммой, чтобы оставить нам места в вагоне, который ее муж получит в свое распоряжение от своего дяди, министра путей сообщения.

Мы с Машей, конечно, страшно обрадовались и были уверены, что с Ниной Васильевной мать нас пустит. Но все же мы с трепетом, как всегда, пошли просить ее позволения. Братья в то время отсутствовали, Саша была за границей, мы с Машей жили одни с матерью на даче, и нам пришлось обратиться к ней непосредственно. Решили, что говорить буду я, так как Маша слишком волновалась. При первых же моих словах мать наотрез отказалась пустить нас в Крым. Мы обомлели. «Почему вы не позволяете?» — начала я в волнении. Мать встала из-за стола и, не отвечая мне, молча хотела выйти из столовой, где мы начали разговор. Я преградила ей дорогу и, вся дрожа, но твердо смотря ей в глаза, просила объяснить причину ее отказа. «Мы не дети, мы взрослые, — сказала я, — почему нам не ехать?» — «Поговорим в другой раз… не горит», — ответила она недовольным тоном и ушла к себе в спальню, где заперлась.

Меня страшно обидел, а главное, возмутил ее тон. Я побежала за матерью и громко закричала, что мы не заслужили такого обращения с нами. Если так, то мы поедем без ее позволения, и еще что-то…

Маша плача бежала за мной и тащила меня назад. Это было вечером. Мать не выходила больше из своей комнаты. Я твердо про себя решила объясниться с ней на другое утро, и если она не пустит нас, ехать без ее разрешения. Я не спала всю ночь, обдумывая предстоящий разговор. Надо будет, говорила я себе, спокойно и твердо настаивать на своем, отнюдь не плакать. «Не распускать нюни», как презрительно называла это мать, возражать ей только по существу. Первым делом она, конечно, спросит, на какие деньги мы собираемся ехать. К счастью, нам не придется просить их у нее; дорога будет даровая в вагоне Евреиновых, а на жизнь там, у них на даче, нам хватит трехсот рублей, что у нас с Машей накопилось за лето. Этих денег хватит и на еду, и на верховых лошадей. Мы будем ездить с Ниной Васильевной верхом в горы, по берегу моря… Нет, от такого счастья я ни за что не откажусь. И я увижу Токмаковых и узнаю о гениальном Марксе, которым они там все увлечены!

Я очень храбро вошла в столовую, где готовилась к схватке с матерью. Но в столовой никого не было. Мать не вышла, она пила кофе у себя. Этого еще никогда не бывало. Мы с Машей были озадачены. После долгих колебаний и совещаний я пошла одна к матери в комнату. Постучалась. Мне открыла дверь горничная. Мать сидела у окна, кутаясь в шубку, голова ее была обмотана теплым платком. Она была бледна, с красными пятнами на лице. Она больна! Я сразу упала духом от этой непредвиденности. Она не повернулась ко мне, не подняла на меня глаз, когда я, здороваясь с ней, как всегда, поцеловала ее в лоб. «Вы больны?» — спросила я ее упавшим голосом. «Да, а тебе что?» — сказала она холодно. У меня билось сердце, я еле могла произнести приготовленные слова. «Нам сегодня надо дать ответ депешей Нине Васильевне, чтобы она оставила нам места в вагоне», — начала я. «Я уже сказала, что я против того, чтобы вы ехали, о чем же еще разговор?» — сказала она сухо, продолжая распутывать клубок ниток, который держала в руках. «Но почему вы против, что мне написать Нине Васильевне? Ведь она знает, что нам с Машей страшно хочется ехать, значит, вы нас не пускаете. Почему? Мы же должны это знать». — «Потому что я считаю, что для вас эта увеселительная поездка совсем лишняя. Вы здоровы, у вас столько было удовольствий летом». (Правда, мы очень весело провели это лето, ставили любительский спектакль, к нам приезжало много гостей, у нас гостила Нина Васильевна.) «Мы скоро переедем в Москву, — продолжала мать, — всем надо приниматься за занятия». — «Да, мы здоровы, — отвечала я, стараясь изо всех сил спокойно опровергать ее доводы. — Но Маша малокровна, и ей полезны морское купание и виноград, и она уже раз ездила в Крым, чтобы поправляться. А я не была еще в Крыму, почему мне не воспользоваться таким исключительным случаем? Потом, мы едем всего на месяц, мы ничего не упустим из своих занятий». Мне казалось, я так убедительно говорю, что мать не может не согласиться со мной. Но она с видимым нетерпением дослушала меня и раздраженно заговорила: «Да, может быть, все это так, но я вообще против компании Евреиновых для вас, молодых девушек. Вам не место в дворянском обществе этих… прожигателей жизни. Что вы у них почерпнете? Они только и делают, что гоняются за развлечениями. И в качестве кого вы с ними поедете? В качестве приживалок богатой женщины. Нет, я этого не допущу».

Я так была поражена ее словами об Евреиновых, главное о Нине Васильевне, что сразу не нашлась что возразить. «А в качестве кого же мы гостили у Нины Васильевны в деревне? — наконец выговорила я. — И вообще общались с ней все эти годы?» — «В деревне у Нины Васильевны вы бывали с Сашей. Но я всегда была против этого общества для вас. Вы не дворяне, и вам нечего лезть не в свое общество». Тут я потеряла самообладание: «Нет, это именно наше общество, общество Нины Васильевны, она нам как родная сестра, она нам ближе, дороже всяких родных. И вы ее всегда хвалили». — «Я против нее лично ничего не имею, я говорю об обществе, в котором она вращается после своего замужества. Оно не для вас». — «Но она едет в Крым с детьми, мамками и няньками, там никакого общества не будет. Мы будем купаться в море, ездить верхом…» Но мать уже не слушала меня, она встала, повернулась ко мне спиной и сказала: «Будет разговаривать, я сказала, что я против этой поездки, и делу конец. Ступай к себе». — «Нет, — сказала я, — вы не имеете права нам запрещать с Машей, мы совершеннолетние, и мы поедем». — «Ах, ты хочешь идти против меня! Попробуй только!» — «И попробую, — закричала я вне себя от обиды, — мы уедем без вашего согласия». Но она уже ушла, хлопнув за собой дверью.

Я проиграла сражение. Нет, не проиграла, я уеду во что бы то ни стало, твердила про себя. Я шла, шатаясь, через коридор, чтобы избежать Маши, которая, я знала, ждала меня у себя в комнате. Я вышла в сад и долго ходила там, чтобы успокоиться. Надо будет скрыть от Маши свое поражение. Она не поедет, если узнает, что мать против нашей поездки. А я не могу от нее отказаться, раз я сказала матери, что уеду без ее согласия. Мне нельзя пойти теперь на попятный, иначе я потеряю ее уважение.

Когда я немножко пришла в себя, я написала телеграмму Нине Васильевне: «Выезжаем послезавтра Маша Катя», показала ее Маше и побежала посылать ее на телеграф. Я остановила горничную нарочно около комнаты матери и сказала возможно громче: «Отправь тотчас же верхового на станцию, это депеша срочная». Теперь мать знает, что мы едем, несмотря на ее запрещение.

В этот день мать не вышла ни к обеду, ни к чаю. Меня это очень смущало. А вдруг мать серьезно больна, как мы оставим ее одну на даче? Не пойти ли мне сказать ей, что мы не поедем до ее выздоровления? Но я чувствовала, что у меня не хватит сил.

Я притворялась веселой при Маше, но она не очень мне верила. Она расспрашивала о всех подробностях разговора, что именно говорила мать, как согласилась на нашу поездку. Я старалась выдумать возможно правдоподобнее. «Сначала, — говорила я, — она прочла мне, конечно, нравоучение о вреде для нас дворянского общества, этих праздных, легкомысленных людей. Потом, когда я убедила ее, как тебе полезны морское купание, виноград и что мне тоже хочется увидеть Крым, что это нам будет стоить так дешево, что это единственный случай, она сказала: „Делайте как хотите, вы взрослые, но я не одобряю этой поездки“». — «Ах, она так сказала, значит, она была очень недовольна», — расстраиваясь все больше и больше, говорила Маша. «Ну конечно, ведь ты же знаешь ее постоянный страх, что мы можем влюбиться в дворянина и выйти замуж не за купца». Это было больное место Маши. «Да, уж в этом она может быть уверена, за купца я никогда не пойду».

Я старалась шутить, смеяться. Но на душе у меня было тяжело. Я развлекала и себя, и Машу сборами в дорогу: мы отбирали нужные вещи, укладывали амазонки. Успокаивала и поддерживала меня только перспектива провести целый месяц с Ниной Васильевной, ездить с ней верхом, гулять. Я перебирала в уме каждое слово, сказанное матерью, и мои возражения ей. Нет, я была права, защищая Нину Васильевну, наши отношения, настаивая на поездке, против которой она не выставила ни одного серьезного довода. И она мне уступит. Но, Боже, как трудно бороться, проводить свою волю, насколько легче подчиняться и страдать…

«Еще один день мучиться, — думала я, — там мы уедем и все забудется. А вдруг мать разболеется? Как мы оставим ее одну? Что скажет Саша?» Я послала с посыльным письма замужним сестрам; написала им, что мы должны уехать и оставляем мать не совсем здоровой, чтобы они навестили ее. Я старалась все предвидеть, устроить возможно лучше. Как нарочно, никто не приезжал к нам в эти дни, мы были с Машей одни.

На другой день мать опять не вышла, она послала сказать, что не будет завтракать. Маша с тревогой посмотрела на меня. Что это — она не хочет нас видеть или она больна? Маша пошла к ней в комнату. Ей не открыли дверь. На ее расспросы горничная матери, которую Маша вызвала к нам, прошипела: «Температуры у них сегодня нет, но они больны-с. Вернее всего, от расстройства чувствий», — добавила она, злобно косясь в мою сторону.

На следующий день нас мать опять не впустила к себе. Она не выходила ни к чаю, ни к обеду. Что было делать? Я страшно была смущена. Утром того дня, когда мы должны были ехать, мать наконец вышла в столовую в шубейке и с завязанной головой. У нее был совсем больной вид. «Мне лучше», — ответила она на озабоченные вопросы Маши. Я не смела с ней разговаривать. И она как будто не замечала меня. Маша с удивлением наблюдала за нами.

Когда Маша, посмотрев на часы, спросила мать, что сказать — запрягать пролетку или коляску? «Кто едет, куда?» — равнодушно спросила мать. «Боже мой, — в ужасе подумала я, — значит, она не знает, что мы едем! Сейчас все откроется, и Маша откажется ехать!»

«Мы с Катей, на поезд в Курск, надо поспеть на крымский поезд…» Мать молчала. Маша со слезами на глазах подошла к матери: «Может быть, нам лучше не ехать, раз вы больны? Но мы не знали третьего дня и послали депешу Нине Васильевне, что выезжаем». Мать пристально посмотрела на меня. Я выдержала ее взгляд. «Много на себя берешь», — сказала она и опять замолчала. «Если бы мы знали, что вы нездоровы, мы бы конечно…» — опять начала Маша. «Хорошо, уж хорошо… я, даст Бог, поправлюсь, а вы мне не нужны», — прервала она Машу и пошла к себе. «Elle est tr?s f?ch?e et surtout contre toi. Que faire! Mon Dieu, que faire!» [85] — растерянно повторяла Маша. «Fais atteler les chevaux pour faire commencer!» [86] — сказала я, несколько приободрившись.

Через час нам подали коляску к крыльцу. Мы пошли прощаться с матерью в ее комнату. Ее там не было. «Они прогуляться пошли», — злорадно сказала ее горничная. «Надо ехать, — храбрилась я. — Пора, а то мы не попадем на крымский поезд». — «Не поедем?» — робко предложила Маша. «Я поеду, а ты как хочешь», — сказала я и стала прощаться с теткой и прислугой, сбежавшейся провожать нас. Я подтолкнула Машу к экипажу. Мы сели. Лошади тронулись.

За углом дома по аллее шла мать своей обычной твердой походкой. Под высокими деревьями, закутанная в шубку и платок, ее фигурка мне вдруг показалась такой одинокой, брошенной, что я, не помня себя, выпрыгнула из коляски на ходу, перепрыгнула широкую канаву, бросилась к ней. Напуганная этой неожиданностью, мать отстранила меня слегка и сказала: «Что ты! Что ты! Так можно и ногу сломать». Затем поцеловав Машу, которая стояла за мной, она сказала слабым голосом: «Поезжайте, поезжайте, Господь с вами». И, наклонившись к Маше, сказала ей что-то шепотом. Успокоенные и радостные, мы уселись в коляску и покатили. «Что тебе сказала на ухо мамаша?» — тотчас же спросила я Машу. «Своди аккуратно счета с Ниной Васильевной. Если у вас не хватит денег, я вышлю, напишешь мне». «Видишь, какая она добрая, — говорила сияющая Маша. — Но почему она на тебя сердилась, ты заметила? Верно, ты очень дерзко с ней говорила?» — «Теперь все хорошо будет, — ответила я ей весело. — Главное, мы едем». И этим ты всецело мне обязана, прибавила я про себя.

Я одержала победу. Но не легко она мне далась. Я долго не могла забыть этих дней. Я все спрашивала себя, хорошо ли я поступила. Сестра Саша пришла бы, верно, в ужас от такого ослушания матери. Спорить с матерью, настаивать на своем, уехать вопреки ее желанию — этого никто никогда не позволял себе в нашей семье до меня.

И это была не последняя моя стычка с матерью. За ней последовали другая, третья. Я выработала себе спокойный почтительный тон разговора с матерью, когда позволяла себе оспаривать ее, не впадала в чувствительность, столь ей ненавистную, не горячилась, но всегда настаивала на своем. И как ни странно, наши столкновения не отдаляли нас друг от друга, напротив, сближали, чувствовала я.

Впоследствии, когда я стала старше, мать часто призывала меня к себе, чтобы поговорить со мной о братьях или сестрах. «Внуши ты этому болвану Алеше», или «Убеди Машу не делать такой глупости», или «Поговори с Сережей от себя».

Мне очень льстило это доверие матери, в чем я чувствовала некоторое уважение ее ко мне. Но все это было много лет спустя. Тогда же я долго и мучительно переживала мой первый бунт против такого огромного авторитета, каким была наша мать для нас.

Крымская поездка, столь горячо желанная, не дала мне того, что я ожидала. У меня после напряжения тех трех дней дома, верно, сделалась реакция. Я впала в апатию, столь мне не свойственную. Нина Васильевна встревожилась, показала меня доктору, который нашел нервное расстройство, предположил, что на меня чересчур сильно действует море. Запретил купаться. Но радость бытия не возвращалась ко мне, несмотря на большое общество, в котором мы ездили верхом, ходили в горы. Нине Васильевне я вкратце рассказала о пережитом, умолчав о мнении матери о их обществе, зная, что Нина Васильевна очень бы огорчилась, и бесцельно.

Из Ялты, где мы с Ниной Васильевной жили, я уезжала гостить к Токмаковым, жившим в своем очаровательном имении Олеиз, которое их родители приобрели недавно. Очень красивый дом на берегу моря, к которому спускалась аллея миндальных деревьев. У девочек большая комната с балконом прямо над морем.

Стояли жаркие сентябрьские дни. В лунные ночи была сказочная красота кругом, я тонула в созерцании ее, и только с большим усилием отрывалась, чтобы вслушиваться в разговоры о политике, «проклятых вопросах», которыми занята была молодежь вокруг меня.

Кружок Нелли и Мэри состоял из нелегальных лиц. Один юноша, высланный из столичных губерний, проживал тут, другой — без документов, ему удалось бежать после обыска перед своим арестом. Среди этих лиц не было ни одного, который бы не сидел хоть некоторое время в тюрьме. Нелли и Мэри вместе с другими молодыми людьми изучали Маркса. Родители девочек и здесь, как в Москве, разделяли их интересы. Здесь не было вопроса «отцов и детей». Варвара Ивановна, их мать, — правда, она была еще совсем молодой женщиной — увлекалась чтением тех же книг, изучением тех же вопросов, что и ее старшие девочки.

Кружок этой молодежи возглавлял жених Мэри — петербургский юноша Николай Васильевич Водовозов. На вид он был совсем мальчик — хрупкий, бледный (он лечился в Крыму от туберкулеза), с красивым лицом, с большими внимательными глазами. Он не был похож ни на одного социалиста или революционера, которого мне до сих пор приходилось видеть: живой, приветливый, с хорошими манерами. Говорил мало, слушал внимательно собеседника, любил музыку, поэзию. Хорошо пел, и пел романсы Чайковского, Глинки, а не народные песни: «Из страны, страны далекой», «Есть на Волге утес»… И он не презирал меня как буржуазную барышню.

Вот этот юноша и взялся объяснять мне учение Маркса. И мы беседовали с ним на эту тему на прогулках пешком, верхом и на лодке. И сидя над морем в лунную ночь. Я была очень заинтересована всем, что слышала от него. Он не читал мне лекций, не излагал мне последовательно учение Маркса. Он прислушивался к моим вопросам, верно очень наивным, — почему до сих пор люди голодают, почему не хватает земли, почему не хватает на всех работы, почему между людьми борьба, вражда, войны? Водовозов приводил очень умело мои беспорядочно разбросанные мысли в связь и отвечал на них исчерпывающе. Он не опирался исключительно на экономику, как я ожидала, он говорил и о философии, и об искусстве, и все у него складывалось в одну общую картину светлого будущего, для которого мы все без исключения призваны работать в самых различных областях, «строить новую жизнь». Это было обще, но красиво и необыкновенно убедительно для меня. Это то, чего я жаждала, — принять участие в общей перестройке жизни.

Возвращаясь от Токмаковых к Нине Васильевне, я с восторгом передавала ей все, что узнавала от Водовозова. Но Нина Васильевна не разделяла моих восторгов. Она молча и неодобрительно слушала меня. Оказывается, она была знакома, и довольно основательно, с учением материалистов. «Как ты можешь так увлекаться, Катя? — говорила она мне с укором. — Марксистский путь неверный, так как это не христианский путь. Коммунизм прекрасен, но коммунизм христианский. А тут что? Жизнь без Бога, человек без души. Кто будет управлять этим миром марионеток? Перестроить мир на новых началах, но перестраивать каким образом? Путем революции, то есть опять насилия, кровопролития. Бесклассовое общество — насилие одной части общества над другой. Междоусобная брань — худшее из зол. На крови одних нельзя строить благополучие других. „Не убий“ — заповедь, данная Богом, это истина, неопровержимая никакими теориями… для меня, по крайней мере».

Этот последний довод был для меня. Я была ярая противница войны и насилия, но не потому, что это был грех. Я в то время не верила в Бога, но и безбожия не принимала моя душа.

Когда я поделилась с Водовозовым сомнениями, возникшими во мне после разговоров с Ниной Васильевной, он сказал: «Все зависит от того, как произойдет эта перестройка мировой жизни, как теория Маркса будет осуществлена в жизни. Это должна быть теперь наша работа».

Вернувшись в Москву, я рьяно принялась за чтение Маркса. Но странно, ни малейшего восторга, испытанного мной от слов Водовозова, не ощущала. Напротив, марксизм казался мне сухим, теоретичным, просто даже мертвым. Я сказала об этом Нелли. Сначала она молчала, а потом созналась, что ее впечатления от Маркса похожи на мои. «Верно, мы не доросли до Маркса, нам надо еще и еще вчитываться в него». Но вот Водовозов, подумали мы с Нелли одновременно, почему у него все мысли Маркса живут и трепещут… Может быть, ему суждено проводить в жизнь это замечательное учение и обратить «серую теорию в золотое древо жизни».

Водовозов умер через несколько лет. Я видела его за месяц до его смерти в Италии. Он так же вдохновенно говорил о работе, предстоящей нам для проведения коммунизма в жизнь. «И вы увидите, это сделаем первые мы, русские», — уверенно сказал он, прощаясь со мной.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.