Военная юность
Военная юность
Война началась летним днем, когда в школах только-только закончился учебный год, а у старшеклассников выпускные экзамены, когда для них прозвучал последний школьный звонок и шли выпускные балы.
Мы с мамой собирались на лето поехать в гости к дедушке и бабушке в Николаевку. Папа заранее купил нам билеты на поезд до станции Валуйки. Отъезд назначили на вечер 22 июня, потому что это было воскресенье, папа был свободен и мог проводить маму с детьми на вокзал.
Но утром радио принесло страшную весть. Для многих это было полной неожиданностью, особенно для нас, подростков. Ведь мы знали, что недавно с Германией был заключен мирный договор, что наша жизнь должна быть спокойной. Но взрослые знали что-то такое, что нам было неизвестно. Помню, как за месяц до начала войны, в школе, на занятиях по военному делу нас учили, как надо обращаться с противогазом. По-юношески беспечные и ироничные, мы относились к этому несерьезно, шутили, воспринимали все как игру. Но преподаватель военного дела на наши шутки и смешки сказал с какой-то душевной тревогой: «Нужно уметь носить противогаз». Он не стал ничего объяснять, не желая пугать нас, по сути еще детей, мало понимавших в том, что происходило в мире, а старался подготовить к тому страшному, что было неизбежно.
И это страшное произошло. Наша прежняя мирная жизнь с ее интересными впечатлениями, чистыми, наивными мечтами, ожиданиями непременно чего-то нового и светлого вдруг кончилась, мы сразу как-то повзрослели. Теперь реальностью стали налеты, бомбежки, воздушные тревоги, свист падающих бомб, взрывы… Окна московских домов, всегда приветливо светившиеся по вечерам, погасли — их закрыли плотные шторы светомаскировки. Теперь их «украшали» белые бумажные — крест-накрест — ленты.
Конечно, ни о какой поездке к бабушке не могло быть и речи. Но родители все-таки решили вывезти нас из Москвы — на дачу к соседям. Это было недалеко — в Поваровке по Ленинградской дороге. Война отразилась на наших детских играх и занятиях. Теперь мы рыли на даче так называемые щели, чтобы прятаться на случай бомбежки, а мальчишки днем и ночью несли дежурство. Находясь за городом, мы могли видеть воздушные бои, зарево от пожаров в стороне Москвы, на которую фашисты сбрасывали зажигательные бомбы. В августе родители увезли нас с дачи домой.
Наступили особенно страшные для Москвы и всей страны дни, когда враг приближался к столице. Налеты становились все интенсивнее, и по радио, которое в квартирах никогда не выключалось, то и дело объявлялись воздушные тревоги. Москвичи прятались в бомбоубежищах, на станциях метро. Именно в те дни стало особенно ясно, какое значение для города имел метрополитен. Ближайшей к нам станцией была «Библиотека имени Ленина». На всю жизнь мне запомнилось, как прямо на рельсах в туннеле стояли топчаны, на которых сидели или лежали женщины с детьми, старики. Некоторые располагались на платформах, тут же находились медицинские пункты.
Москва на глазах пустела. В те дни многие старались покинуть город — уезжали целыми семьями, эвакуировались учреждения, некоторые промышленные предприятия. Многие уходили из города пешком. Но все же 1 сентября учебный год начался. Правда, большинство школ в нашем районе было закрыто — в них размещались госпитали или формировались новые воинские части, отряды народного ополчения. Да и учеников оставалось немного — семьи с детьми уезжали в первую очередь.
Для остававшихся в городе школьников работали так называемые объединенные школы, где собирались еще не покинувшие Москву учителя и дети из близлежащих районов. В такую школу, действовавшую в арбатских переулках, пошла и я. Но наши занятия вряд ли можно было назвать настоящими уроками. Мы сидели в классах и почти не слушали то, что нам объясняли учителя, — мы смотрели в окна, следя за тем, что происходит в небе. Занятия то и дело прерывались объявлениями: «Граждане! Воздушная тревога!» Приходилось спускаться в бомбоубежище.
Так мы прозанимались несколько дней. Потом учеников старших классов отправили на сельскохозяйственные работы к северу от Москвы, в район Лобни — помогать колхозникам убирать урожай, поскольку большинство мужчин были призваны в армию и рук не хватало. Мы оказались в селе Озерецковском. Для нас, городских подростков, не знавших по-настоящему сельского труда, началась другая жизнь. Но мы быстро освоились, относились к порученному делу ответственно, работали с энтузиазмом, учились быть самостоятельными. Сначала нас направили на уборку картофеля. Справившись с этим, получили другое задание — молотить хлеб, потом скирдовать. Во время коротких передышек мы ложились на скирды и глядели в небо — там высоко над нами в сторону Москвы летели самолеты. Значит, наши родные опять скоро услышат: «Граждане! Воздушная тревога!» В нашем сердце тоже была тревога, хотя мы ничего не знали достоверно, что происходит в мире, — в селе не было радио, газет. Точнее сказать, в сельских избах, где нас расселили по нескольку человек, не было радио. Председатель колхоза, конечно же, был в курсе происходившего (в этом мы убедились позже).
Так мы проработали недели две. Жили мы группами по пять человек, сами себе готовили еду, установив очередность — кому быть «дежурным поваром». В колхозе нам выдали кое-какие продукты, кроме того, мы ходили в лес за грибами, поэтому у нас все получалось очень вкусно. В моей группе были девочки старше меня, уже имевшие некоторый кулинарный опыт, у них-то я и научилась готовить. В селе к нам относились доброжелательно, но нашей группе не повезло — мы попали в избу к очень неприятной, проще говоря, злой хозяйке. Однажды мы нечаянно разбили глиняный горшок, который попросили у нее, чтобы приготовить себе еду. Из-за этого грошового горшка она так рассердилась, с такой злобой ругалась на нас, что мы пообещали ей все вернуть, купить новый, как только кончится война (мы были уверены, что это должно произойти скоро). Хозяйка в ответ на наши обещания и извинения с каким-то злорадством сказала, что скоро придут немцы, вот они-то и наведут наконец порядок. Помню, как нас поразило то, что, оказывается, есть люди, которые так думают.
Вдруг неожиданно нас собрали и сказали, что уборочные работы прекращены. Мы не поняли, что произошло. Председатель колхоза объявил только, что каждому из нас выдадут по мешку картошки, капусты, других овощей, что сейчас подадут подводы, чтобы отвезти всех на железнодорожную станцию Лобня — село было в девяти километрах от нее.
И в этот момент неожиданно для себя я увидела папу с братом — они подъезжали к селу тоже на подводе. Я очень удивилась их появлению: «Что случилось?» Папа сказал, чтобы не пугать меня: «От тебя долго не было вестей, вот мы и приехали». Но все было гораздо серьезнее. Совпадение их приезда в Озерецковское с распоряжением председателя колхоза о срочном отъезде нашей группы из села не было случайным. Пока мы трудились на полях, ничего не зная о происходящем на фронтах, военная ситуация стала угрожающей — немцы приближались к Москве. Село стояло на шоссе, и именно в этом направлении двигались наступавшие части. Имея возможность слушать радио, и председатель, и мои родители все прекрасно понимали: надо срочно вывозить детей, чтобы они не попали в плен. И сделали это вовремя — через несколько дней в Озерецковское вошли передовые моторизованные части фашистов. А последствия «наведения порядка», о котором так мечтала наша злобная хозяйка, были ужасны: в Озерецковском было сожжено 270 домов, а жители подверглись страшным зверствам…
Добравшись на подводе до Лобни, мы сели на «паровичок» — пригородный поезд с очень старыми вагонами, в которых были небольшие узенькие окна. Ходил этот допотопный поезд неспешно и нечасто, но мы все-таки доехали до Савеловского вокзала и оттуда через всю Москву тащили на себе мешки с заработанными мною овощами до самой улицы Грановского.
Меня не было в Москве всего недели две, но я не узнавала родного города. Всегда шумная, оживленная, Москва стала за это время настоящим прифронтовым городом, приготовившимся к обороне. По обезлюдившим улицам и бульварам девушки в военной форме «водили» на веревках (или тросах) огромные аэростаты воздушного заграждения, напоминавшие мне больших фантастических животных. На крышах домов и на земле стояли зенитки.
Москву тогда страшно бомбили. Мы жили в самом центре, и я помню, как бомбы падали в нашем районе — фашистские летчики метили в Кремль. Крупная фугаска упала недалеко от нашего дома: она угодила в старое здание университета. Мы в это время укрылись в бомбоубежище, которое находилось под нашим подъездом. Взрывная волна была настолько мощной, что двери глубокого подвала распахнулись настежь. Мы увидели сине-красный огонь и подумали, что дом вот-вот рухнет и погребет нас. Было очень страшно. Потом, когда мы уже вышли на улицу, то увидели, что во всех домах стекла вылетели, и мы ходили по этому стеклянному крошеву, как по снегу.
Следы от других попаданий сохранились и по сей день. На Арбатской площади, рядом с кинотеатром «Художественный» когда-то стоял дом, который в 1941 году разрушила бомба. Теперь на его месте находится скверик, обнесенный красивой решеткой.
Крупная фугаска взорвалась и напротив Библиотеки им. Ленина — на другой стороне Моховой улицы. Это место легко узнать и сейчас: между двумя очень похожими друг на друга зданиями (слева пошире, справа совсем узкое) есть странный разрыв, словно из этого здания вынули кусок. Так и есть — разрушенную часть когда-то большого дома решили не восстанавливать, вот и получилось из одного два. Кстати, соседний с ними застекленный павильон кафе стоит на месте, куда тоже попала авиационная бомба.
С этими страшными днями налетов связан памятный и в общем-то грустный для нашей семьи эпизод. Я уже говорила, что тогда радио в квартирах было постоянно включено, чтобы люди могли слышать предупреждения о налете и успеть спуститься в бомбоубежище. Мой маленький брат Юра (он родился в октябре 1940 года) тогда только-только начинал говорить свои первые слова. И вот однажды он, стоя в своей кроватке, вдруг произнес, не очень отчетливо, но вполне похоже, чтобы мы поняли: «Граждане, воздушная тревога». Бедный ребенок военного времени! Что в те дни он слышал чаще всего после слов «папа» и «мама»? Только эти радиопредупреждения.
Когда мы вернулись с сельскохозяйственных работ, я записалась в санитарную дружину и начала ходить на курсы медсестер. В своей группе я была назначена старшей, мне выдали противогаз. Однажды в таком виде я пришла домой. Мама, увидев меня в «боевом облачении», стала плакать. Папа испугался за нее и за маленького — от переживаний у мамы могло пропасть молоко и тогда ребенка нечем было бы кормить.
Конечно, я помню и самый страшный для москвичей день 16 октября 1941 года. Радио зловеще молчало, никто ничего толком не знал, по городу ползли ужасные слухи, что Москву некому защищать, что правительство покинуло город. Во многих местах были случаи разграбления магазинов… Это очень страшно — паника в большом городе. Люди с какими-то котомками бежали к вокзалам, брали штурмом поезда, но многие из них не ходили. Привокзальные площади были запружены народом, обезумевшим от неизвестности, от надвигающейся опасности…
В конце октября институт, где работал папа, наконец-то получил железнодорожный состав, чтобы эвакуироваться из Москвы. Уезжали и семьи сотрудников института. Но поезд, сформированный из товарных вагонов, стоял не в Москве, а далеко за городом. Туда надо было ехать на машине 40 километров. Пока папа доставал машину, чтобы вывезти семью, мама в спешке собирала вещи. Что с собой брать? Ведь мы покидали родной дом в преддверии зимы, ехали в неизвестность. Поэтому брали в основном одежду и самое необходимое. Я уже говорила, что мама немного шила, потому у нее в запасе было несколько кусков (мы их называли «отрезами») различных материй, которые она всегда, как любая женщина, покупала при каждой возможности. Помню, как я возражала, чтобы не брали с собой эти «тряпки», не брали лишних вещей. Хорошо, что мама не послушала меня: именно эти «тряпки» помогали нам выжить в эвакуации — мы меняли их на продукты.
После долгих хлопот папа достал машину, но уехать на ней сразу же нам не удалось — в тот день бомбежки были особенно частыми, пока машина стояла в подворотне, раздался сильный взрыв в соседнем доме. Выехали мы из Москвы лишь на следующее утро.
Целый месяц мы ехали в товарных вагонах, где были устроены нары и установлены печки-«буржуйки». В каждом вагоне разместилось по нескольку семей. Тогда эшелоны с эвакуированными двигались медленно, с большими остановками — железнодорожники в первую очередь пропускали поезда с солдатами, ехавшими на фронт, с боеприпасами, с военной техникой.
В дороге надо было хоть как-то питаться, добывать продукты. Наш маршрут пролегал в Среднюю Азию, в город Ташкент. Мы проезжали по разным областям. Помню, как на какой-то станции в Пензенской области закупили на весь вагон много сливочного масла. Когда проезжали районы соледобычи (кажется, это было где-то за Волгой), прикупали мешками соль. Тогда, во время войны, она была на вес золота — на нее можно было обменивать все что угодно.
Война войной, но красота природы никуда не исчезала. Я на всю жизнь запомнила завораживающую магию степных просторов Южного Урала — они меня просто потрясли, особенно закаты в этих местах. Но как напоминание о страшной реальности по обеим сторонам железной дороги, прямо в степи огромными грудами лежали выгруженные станки, другое оборудование. Это были демонтированные и вывезенные в спешке заводы из западных районов страны, уже оккупированных гитлеровцами. Может быть, позже в этих местах и были построены временные цеха или даже заводы с использованием всего того, что поздней осенью 1941 года лежало брошенным под открытым небом. Тогда мы этого не знали, и лежавшее и пропадавшее без пользы огромное богатство вызывало горькие чувства. Еще мне запомнилось, как по нашему составу, прыгая из вагона в вагон, бродили мальчишки, в основном это были учащиеся ремесленных школ, которым предстояло, немного подучившись, заменить на заводах ушедших на фронт взрослых рабочих. Эти подростки просили у нас подаяние, чтобы хоть как-то прокормиться. Тяжкое было время…
В Ташкенте нас принял местный железнодорожный институт, и мы были поселены в дома железнодорожников — так сказать, к родственным душам. Помню, мы жили у молодого сотрудника института, который уступил нам просторную комнату. Но нас было много — пятеро. Кроме того, с нами из Москвы под видом родственницы мама привезла женщину-еврейку из соседнего дома на нашей улице Грановского, которая боялась оставаться в городе. Ее страхи были обоснованны: случись с Москвой самое страшное, женщина попала бы в руки фашистов и предугадать ее судьбу было нетрудно. В Ташкенте эта наша московская соседка скоро нашла работу и потом помогала нам с мамой.
А в помощи мы очень нуждались. Вскоре после приезда в Ташкент папа уехал — он был мобилизован на строительство Северо-Печорской железной дороги, очень важной стратегической магистрали в те военные годы. Мы остались одни. Мама продолжала кормить грудью маленького Юру, так как это был единственный способ спасти ребенка в тех трудных условиях. Мы постоянно недоедали, меняли на продукты те вещи, которые привезли с собой. Мама похудела на тридцать шесть килограммов, и мало что напоминало теперь ту полную, статную женщину, которой она была до войны. Иногда удавалось покупать для маленького молоко — его приносил нам старый узбек, у которого сыновья были на фронте. Помню, как старик шел по улице и выкрикивал: «Молоко!» А когда подходил к нашему дому, то звал маму: «Красивый мамашка!» Он относился к нашей семье очень хорошо, и однажды, когда к нам приехал папа, старик пригласил всех нас к себе в гости. Стол был накрыт в саду, на нем стояли тарелки с разнообразной едой, от одного вида которой нам стало не по, себе — мы совершенно отвыкли от нормальной пищи (основным блюдом нашей ташкентской жизни была «затируха» — жидкая каша на воде из муки, где было больше отрубей).
На долгие годы я запомнила тогдашнее чувство голода. В те дни у меня была мечта — вот кончится война и я сварю целое ведро картошки и накормлю досыта всю семью. А пока приходилось довольствоваться тем, что удавалось достать. Ташкент хоть и был «городом хлебным» (как назвал его писатель А. С. Неверов), но едоков в нем оказалось тогда слишком много.
Все эвакуировавшиеся вместе с нами сотрудники института весной стали разбивать огородики на любом свободном клочке земли. Нам достался неудобный участок двора — около забора, рядом с воротами. Мы поначалу расстроились — уж очень он был грязный, неприглядный. Но оказалось, что нам просто повезло: в этом месте раньше стояли кони и после них в земле еще оставалось много навоза. У нас выросли здесь необыкновенной величины помидоры.
Школу я оканчивала в Ташкенте, она находилась на Пушкинской улице. А рядом, на этой же улице, в здании местного Политехнического института, размещался эвакуированный из Москвы Архитектурный институт. Еще учась в последнем классе, я узнала, что при институте открылись подготовительные курсы, и стала их посещать. На курсах нас учили рисовать, а поскольку я рисовала с детства, то занималась на них с удовольствием. Выбор моей будущей профессии был предопределен еще в Москве. Когда к нам в гости приходили папины друзья-строители, то, глядя на меня, часто говорили: «Какая серьезная у вас дочка! Наверное, она станет архитектором». Я тогда действительно выглядела строго: носила толстую косу, была подтянутой, всегда с серьезным выражением лица. Мне очень льстило такое мнение взрослых, тем более что это совпадало с моими планами — я восторгалась работами знаменитых женщин-скульпторов А. С. Голубкиной и В. И. Мухиной и мечтала быть скульптором или архитектором. И это было просто счастливым совпадением, что Архитектурный институт оказался в Ташкенте совсем рядом с нашим домом.
Окончив школу в 1943 году, я вместе с несколькими своими подругами держала вступительные экзамены в институт и была принята. Помню, на экзамене по рисунку, на котором мы рисовали голову Гомера, из шестидесяти сданных работ, только пять получили оценку «отлично». Мне было очень приятно, что первым среди этих пяти высшей оценки был удостоен мой рисунок. Рисунки были выставлены на стенде, и в первом ряду поставили те, которые были признаны лучшими. Под своей работой я прочла: «Отлично» № 1… Так началась моя студенческая жизнь.
Надо сказать, что наша жизнь была довольно трудной: приходилось не только учиться, но и в полной мере участвовать во всех непростых заботах тылового города, где нашли приют тысячи людей из других районов страны. Нас, студентов, посылали строить саманные домики, поскольку рабочих рук не хватало — большинство мужчин ушло на фронт. Саманные кирпичи делали из глины, смешанной с навозом.
Еще когда мы были старшеклассниками и потом, уже в институте, нас посылали на сельскохозяйственные работы. Сначала мы ездили на окучивание хлопка, потом на его уборку. Помню, как нам было трудно во время окучивания. У многих из нас не было обуви, и приходилось ходить по междурядьям босиком — это было очень больно, так как острые стебли до крови царапали наши подошвы. Но наши мучения усиливались еще и оттого, что приходилось остерегаться скорпионов и тарантулов, которые прятались в потрескавшейся от жары земле и могли укусить в любую минуту.
Помню, как мы ехали на эти работы: сначала на поезде до станции Голодная степь, а потом на телегах. Ехали мы ночью, возницами были местные мужчины. И вдруг в темноте, среди степи телеги остановились. Мы, молоденькие девушки, испугались, вообразив от страха невесть что. Еще в Ташкенте, наблюдая жизнь местных жителей, мы наслышались, что девушек похищают, чтобы потом выдать замуж, получить выкуп, и тому подобные «ужасы». Когда телеги остановились среди ночи, наша фантазия разыгралась: мы решили, что сейчас нас будут похищать, и начали кричать, возмущаться. Возница сидел молча и не обращал внимания на крики каких-то там девчонок. Может быть, он дал отдохнуть лошадям и заодно подождать отставшие телеги, а может быть, не понимал по-русски? По крайней мере, причину остановки мы не могли у него узнать.
Наконец мы добрались до места и поселились в каких-то недостроенных саманных домиках, но находиться в них было невозможно из-за насекомых — нас буквально сжирали блохи. Тогда нас перевели на житье в бывшую конюшню. Но и там от насекомых не было спасения — приходилось забираться на крышу и спать там. Воду для чая мы брали из арыков. Она была мутная, и как мы не разболелись в таких немыслимых условиях — не понимаю! Кормили нас скудно, но однажды нам дали мясо. Если бы мы знали, что это было за мясо! Девочки, дежурившие в этот день и готовившие еду, не сказали, что оно было червивое. Они просто очень тщательно очистили его, промыли как следует и сварили. Каким же вкусным оно показалось нам, почти забывшим его вкус!
Зато в другой раз мы были посланы на уборку персиков. Казалось бы, началась сладкая жизнь — увы! Урожай был богатый, но рабочих не хватало и убирать его было некому. Сочные, спелые плоды, упавшие с деревьев, буквально покрывали землю в несколько слоев. Нам, жившим в Ташкенте впроголодь, глядеть на это было невыносимо. Поскольку мягкие, налитые соком персики транспортировать было нельзя, мы срывали еще недозрелые плоды, укладывали в ящики, которые потом отправляли, как сказали, в госпитали. А созревшие и переспелые персики нам разрешили есть сколько душе угодно. Если бы мы знали чем это кончится! Конечно же, мы набросились на эту невиданную роскошь и так объелись, что… Что потом было с нашими бедными желудками — лучше не вспоминать! Но не пропадать же такому богатству! И мы мазали спелыми персиками свои юные лица. Зачем? Наша кожа и так была похожа на персик!
На первом курсе института нас послали однажды на рытье какого-то канала. Каждому отводили определенный участок, и мы должны были его углубить и расширить. Помню, я накопала земли выше своего роста — настолько «углубила и расширила». Эту землю потом надо было выбрасывать высоко наверх. Руки у меня буквально отрывались от непосильной нагрузки. Но мне помогал студент-дипломник, который руководил нашей небольшой бригадой. Чем глубже мы опускались, выкапывая землю, тем труднее было выбрасывать ее наверх. Зато потом этот наш прораб похвалил меня: «Эта девочка хорошо работала». И я получила двойную порцию картошки — такие в то время были очень материальные способы поощрения.
Я запомнила этого студента-дипломника не только за помощь мне и справедливое отношение. Мне запомнилось, как у него на руках между пальцев сочилась кровь. Наверное, не просто от трудной работы, от которой лопалась кожа и сосуды, но и от слабости организма — ведь студенты постоянно недоедали, а порой и просто голодали. Фамилия его была Корчагин — она запомнилась мне по ассоциации с героем очень популярной книги Николая Островского, которой в годы моей юности буквально зачитывались миллионы. Последний раз я встретила этого студента, когда он уже защитил диплом. Сразу после окончания института его направили на фронт. И он ушел, чтобы не вернуться… Таким я его и запомнила — красивый, синеглазый блондин в солдатской серой шинели… Так и не успевший пожить по-настоящему, не успевший построить свои дома…
Как я уже упоминала, война прервала мои занятия музыкой. Я не возобновляла их (да и возможностей теперь не было), тем более что не собиралась быть музыкантом. Но в Ташкенте, уже в институте, мои подруги услышали, как я играю и пою, и, как говорится, подбили меня выступить на одном из институтских вечеров. Так что мое первое выступление как певицы состоялось в Ташкенте. И оказалось оно неудачным. Подвело меня волнение, с которым тогда я не сумела справиться. Вместе со мной в концерте выступала Наташа, дочь профессора Кринского (это она была инициатором моего первого появления на публике), которая читала «Медного всадника» Пушкина. Держалась она уверенно, спокойно, и ее выступление всем понравилось.
Мне же, в отличие от нее, было очень страшно выходить и петь перед целым залом. Как сейчас помню, в тот вечер я была одета в бархатный костюмчик и блузку, которую мама очень красиво вышила розочками. И вот эта дивная блузка буквально ходила ходуном у меня на груди — так я тряслась от страха. У меня дрожали колени, и мне было неудобно — тут уж было не до пения. А пела я в тот вечер песню А. Лепина и романс Полины из «Пиковой дамы» Чайковского. Мелодия романса очень красивая и, казалось бы, простая. Но откуда мне было знать, что эта простота обманчива: мне тогда было неизвестно, что эту вещь обычно предлагают спеть на прослушивании при поступлении в оперный театр. Романс труден — там диапазон в две октавы: надо взять ля-бемоль внизу и ля-бемоль наверху. Это сразу показывает, какие у певицы возможности.
Вот именно на верхнем ля-бемоль я и сорвалась — «пустила петуха». Это было обидно, так как когда я пела романс подругам задолго до концерта, даже еще не собираясь выступать, у меня все получалось хорошо. Правда, я тогда не волновалась. Еще более огорчило меня мнение некоторых зрителей в зале. Один из них, Е. Архипов, сказал тогда: «Понятно, почему Наташа Кринская вышла на сцену — она замечательно читает, но Ирина-то зачем вышла петь?» Конечно же, я не могла знать, что этот «строгий критик» впоследствии станет моим мужем. Тем более что тогда за мной ухаживали два других наших студента… Ничего не поделаешь — судьба…
В 1944 году мы вернулись в Москву, в свою квартиру, где все эти три года оставалась жить наша домработница Настя. Уезжая в эвакуацию, мама доверила ей все наше имущество и разрешила распоряжаться всеми нашими вещами, чем Настя и воспользовалась, чтобы как-то прокормиться. Вернулся в Москву и Архитектурный институт, вернее, та его часть, которая была в Ташкенте. Теперь две части — московская и ташкентская — объединились. В нашей группе появились новые студентки, а потом и студенты, в основном демобилизованные после ранения из армии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.