Глава 16. Восьмидесятые – от Олимпиады до перестройки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16. Восьмидесятые – от Олимпиады до перестройки

Восьмидесятые годы поначалу ничем не отличались от семидесятых. Генеральный секретарь Леонид Брежнев продолжал править огромной страной и бороться за мир во всём мире. В рамках этой борьбы 12 декабря 1979 года на заседании Политбюро Центрального Комитета КПСС было принято решение о вводе советских войск в Афганистан, положившее начало десятилетней войне, которую советское правительство предпочитало называть как угодно, но только не войной. Считалось, что ограниченный контингент советских войск помогает афганскому народу строить социализм.

Об Афганистане официальная пропаганда вспоминала нечасто. Куда больше говорили о XXII летних Олимпийских играх, которые прошли в 1980 году и стали главным событием года. Кстати, примерно за месяц до получения звания народного артиста РСФСР (как уже упоминалось, произошло это 18 декабря 1980 года) Андрея Миронова наградили медалью «За трудовую доблесть» с формулировкой: «За большую работу по подготовке и проведению игр XXII Олимпиады в Москве».

Подобные награды получили многие артисты, так или иначе принимавшие участие в культурной программе Олимпиады.

Олимпиада вышла «усечённой», более пятидесяти стран во главе с США бойкотировали её в связи с недавним вводом советских войск в Афганистан.

Олимпийские игры открылись в Москве 19 июля, когда праздновал свой очередной день рождения Александр Ширвиндт. Разумеется, всё торжество, проходившее в элитной высотке на Котельнической набережной, было проникнуто духом Олимпиады. Проникнуто настолько, что Миронов поздравлял друга в спортивной форме – футболке и трусах.

Радостное событие вскоре сменилось трагедией – неделей позже, 25 июля, в своей квартире на Малой Грузинской улице умер Владимир Высоцкий, с которым Миронов был знаком лично (Высоцкий, как уже не раз упоминалось, дружил с Кириллом Ласкари). Миронов с коллегами по театру пришёл на похороны Высоцкого, несмотря на то что дирекция театра не рекомендовала этого делать. Отношения с Советской властью у Высоцкого не сложились изначально. Народ его любил, а власть кое-как терпела. В Москве продолжалась Олимпиада, а похороны опального барда грозили обернуться антисоветской демонстрацией.

В сентябре 1980 года обе дочери Миронова пошли в первый класс. Та из них, которая сейчас носит фамилию Голубкина, вспоминала о том, как однажды она пришла к Андрею и попросила проверить, как она выучила басню «Стрекоза и муравей». Ребёнку надо было просто знать, может ли она выдать текст без запинки, но Андрей буквально замучил её, добиваясь не простого произнесения текста, а художественного его прочтения. Маша недоумевала – почему папа говорит, что она читает плохо, если она выучила басню хорошо. Спас ситуацию пришедший гость – Григорий Горин, с большим, надо сказать, трудом убедивший Андрея оставить ребёнка в покое. Собственное отношение к искусству артист невольно проецировал на своих близких.

Как популярный актёр, Миронов имел очень ценившуюся в Советском Союзе возможность часто выезжать за границу, причём и в капиталистические страны тоже. Не будучи идейным коммунистом, скорее наоборот, Андрей тем не менее вёл себя так, чтобы не попасть в число неблагонадёжных, не достойных доверия свыше. Перед такими людьми железный занавес опускался сразу же и навсегда. Андрея свободно выпускали и отдохнуть с женой в Голландии, и на театральный фестиваль в капиталистическую Федеративную Республику Германию (ФРГ). Кстати, на международном фестивале «Театры мира-81», проходившем в Кёльне (то есть в ФРГ), Театр сатиры привёз «Трёхгрошовую оперу», которую играл без синхронного перевода – содержание пьес Брехта немцы знали чуть ли не наизусть. Правда, концовку второго действия всё же сыграли на немецком.

Не стоит думать, что жизнь Андрея, на которого многие смотрели как на баловня судьбы, состояла из одних лишь радостей и удач. Такого вообще, наверное, не бывает. Проблем хватало, да и не только проблем, но и горя…

К началу восьмидесятых здоровье Александра Менакера вконец разладилось – госпитализации становились всё чаще. Но тем не менее Александр Семёнович, будучи человеком жизнелюбивым и деятельным, не стремился к покою, а, напротив, с радостью и охотой выезжал на гастроли, как только предоставлялся такой случай. В сентябре 1981 года они с Марией Владимировной приехали в Ленинград и поселились в гостинице «Астория», на третьем этаже которой где у них был любимый номер, выходящий окнами на Исаакиевскую площадь.

Сразу после первого концерта Александр Семёнович почувствовал себя плохо – отнялась рука, стала невнятной речь. Приехавшая «скорая» диагностировала инсульт и увезла Менакера в больницу, где ему предстояло провести три месяца. Всё это время Мария Владимировна провела рядом с ним, а Андрей часто навещал отца.

В Москву Миронова и Менакер вернулись перед самым новым 1982 годом и, и к огромному удивлению друзей и знакомых, 31 декабря устроили у себя дома на улице Танеевых многолюдное празднование, на котором традиционно присутствовали и Андрей Миронов с Ларисой и Машей. Как и всегда, душой компании был Александр Семёнович. Он не знал (да и кто мог знать?), что встречает новый год последний раз в жизни…

Александр Менакер скоропостижно скончался 6 марта 1982 года, не дожив до своего дня рождения (8 апреля ему должно было исполниться шестьдесят девять лет) чуть больше месяца. Проснулся, позавтракал, стал собираться на прогулку, как вдруг схватился за сердце и упал… Похоронили его на Ваганьковском кладбище.

В то время как раз начались съёмки фильма «Сказка странствий», где Миронов играл роль Орландо, главную роль. Его партнёрша по картине актриса Татьяна Аксюта рассказывала: «Перед съёмками у Миронова умер отец. Андрей Александрович – я к нему обращалась не иначе как по имени-отчеству – страшно переживал. А фанатичный режиссёр картины Александр Митта знал только одно: „Собрались! Мотор!“ Чужие страдания были ему неведомы. Если ему нужны были слёзы в кадре, он, ни секунды не сомневаясь, мог шепнуть на ушко: „Я тут телеграмму получил – у тебя мама померла“…

Андрей Миронов, конечно, не замечал во мне женщину – так, бегает какая-то мелкая. К тому же во время съёмок фильма, которые длились год, с ним жила его маленькая дочка Маша. Так Андрей Александрович заставлял меня с ней возиться: для него мы с ней были как бы одного возраста – значит, подружки! Меня это выводило из себя! Единственным, кто меня жалел, был Владимир Басов. Он умел снять напряжение, рассмешить. Ради хорошего настроения партнёра не стеснялся даже ушами шевелить – была у него такая способность. Только к концу съёмок, а дело уже происходило в Чехии, Миронов стал ко мне относиться серьёзнее. Помню, даже пригласил на „взрослую“ вечеринку к себе в номер»[60] .

После смерти Александра Семёновича связь между Марией Владимировной и Андреем стала ещё крепче. Андрей понимал, насколько тяжело переносит мать своё одиночество, и для того, чтобы как можно меньше оставлять её одну, начал брать Марию Владимировну с собой на гастроли. Надо сказать, что дуэт матери и сына Мироновых очень нравился зрителям. Кое-кто из знакомых даже предлагал Андрею обратиться к Плучеку, чтобы тот взял её в труппу Театра сатиры, но Миронов не спешил делать это. Актрисе Ольге Аросевой, полушутя-полусерьёзно предположившей, что Мария Владимировна отберёт у неё единственную на то время роль Чебоксаровой-старшей в «Бешеных деньгах», Андрей очень серьёзно ответил: «Ольга Александровна, я сделаю всё, чтобы моя мать здесь, в театре, работала, если она этого захочет. Потому что она моя мать. Но самым несчастным человеком после этого стану я. Она мне жизни не даст»[61] .

На начало восьмидесятых пришлись очень привлекавшие Миронова как драматического актёра съёмки в картине Алексея Германа «Начальник опергруппы», в прокате получившей название: «Мой друг Иван Лапшин», в которой Миронов играл далеко не главную, но важную и яркую роль журналиста Ханина. Герман снимал картину по повести своего отца, известного писателя Юрия Германа.

Приглашение Германа в первую очередь было привлекательным, благодаря личности самого режиссёра. Алексей Герман был одним из самых известных, самых талантливых и самых неоднозначных режиссёров советского кинематографа. По своему мировоззрению, к слову будь сказано, Герман был антисоветчиком, и все его фильмы несли на себе этот «чуждый передовому социалистическому искусству» налёт.

Герман имел заслуженную репутацию крайне въедливого и чрезмерно дотошного режиссёра, подолгу, не укладываясь ни в какие планы, снимавшего свои фильмы. Миронов, ценивший возможность сняться в «серьёзном» кино, с радостью согласился сниматься в «Начальнике опергруппы». Сам Герман рассказывал, что намеренно подбирал для новой картины актёров, не известных зрителю, сознательно сделав исключение лишь для Андрея Миронова. Подобное решение было закономерным, потому что персонаж Миронова был в городе, где разворачивалось действие фильма, человеком пришлым, с долгой, если так можно выразиться, «предысторией», места для которой в картине заведомо не было, и его хотелось как-то выделить. Как вариант – приглашением на эту роль профессионального актёра. Герман также «примерял» роль Ханина на Анатолия Васильева и Александра Филиппенко, но всё же остановил свой выбор на Миронове, за которым в сознании масс «тянулся шлейф жизненной удачливости». «Он был эдакий столичный-заграничный – человек с иной планеты», – сказал о Миронове Алексей Юрьевич.

Герман рассказывал, что собирался воссоздать в картине «чеховскую атмосферу» и поэтому перенёс место действия отцовской повести из Ленинграда в провинцию. Натурные съёмки картины проходили в Астрахани, куда из Ленинграда пришлось доставлять старый трамвай, из тех, что ездили по рельсам в середине тридцатых годов XX века. Герман вообще восстанавливал обстановку крайне скрупулёзно, даже организовал скупку реквизита того времени (одежды и различных предметов) через комиссионные магазины.

Андрей Миронов со всей присущей ему выразительностью передал в своём Ханине ключевую мысль картины: «Светлого „завтра“, обещанного пропагандой, не ждите, завтра будет только хуже». Спускаясь с одной ступеньки на другую (смерть жены, попытка самоубийства, рана, нанесённая бандитской рукой) восторженный (и по своему, очень, надо сказать, не по-коммунистически изящный) интеллигент в итоге скатывается в пропасть отчаяния и неверия. В ту самую пропасть, в которую катятся все герои, вся страна.

«Это вроде бы мы все радуемся. Мы действительно радуемся, дорогие мои, верно?» – этот вопрос Ханина, заданный чуть подрагивающим голосом, вызывает не улыбку, а слёзы. По выходе из больницы, Ханин не уезжает из города Унчанска, в котором разворачивается действие картины, он бежит из него, словно пытаясь спастись от себя, от своего прошлого и, более всего – от своего будущего…

«После „Бриллиантовой руки“ мы с Андреем часто встречались на концертах, которые проводились по линии Бюро кинопропаганды, – вспоминал Юрий Никулин. – Мы выезжали небольшой группой на два-три дня. Меня он поражал тем, что, выходя к зрителю, выкладывался весь, уходя со сцены мокрым. Отдавал всё, что имел, что мог, как будто выступал в последний раз. Он всё делал с полной отдачей и жил с полной отдачей, а когда вдруг неожиданно снялся в фильме Германа „Мой друг Иван Лапшин“ и так прекрасно сыграл Ханина, то все вдруг поняли, насколько ещё Миронов не исчерпал свои возможности как актёр. Не только комедийный, но и драматический»[62] .

Тяжёлый и очень интересный фильм снял Алексей Герман. В какой-то мере и не фильм даже, а художественное учебное пособие для историков.

В конце октября 1982 года в Театральном училище имени Щукина состоялась встреча выпускников 1962 года, посвящённая двадцатилетию окончания ими театрального училища. Миронову было поручено выступить от имени однокашников. Под конец вечера, когда все собравшиеся от торжественной части давно уже перешли к застолью, Андрей пригласил нескольких своих однокурсниц в гости (Голубкина была на гастролях). Показал квартиру, накрыл богатый напитками стол (есть уже никому не хотелось) и устроил примерку дамских шляпок из богатой коллекции, скорее всё же принадлежавшей не ему, а Ларисе Голубкиной. Придирчиво оценивал результат, отбирая самую подходящую шляпку, затем включил магнитофон и под «старинные» танцы, такие как танго и фокстрот, танцевал с каждой. Причём для каждой гостьи подобрал мелодию, созвучную надетой шляпке. Вышло очень весело, гостьи были тронуты, признательны и запомнили этот вечер на всю жизнь.

9 декабря были остановлены съёмки новой картины Алексея Германа. Распоряжение исходило от председателя Государственного Комитета по кинематографии СССР Филиппа Ермаша. Германа обвинили в «очернительстве», нарушении принципов социалистического реализма и тому подобных грехах. Ему делали замечания и раньше, но он упорно поступал так, как считал нужным. Картину запретили, так же как запретили Герману заниматься режиссурой.

«Я попал в положение довольно глупое, – вспоминал Герман в беседе со своим другом, писателем, журналистом и кинокритиком Михаилом Лемкиным. – Первый, к кому я обратился, когда мне уже нечего было терять, меня уже отовсюду турнули – был Андропов. Мы со Светкой (жена Алексея Германа, сценаристка Светлана Кармалита. –А. Ш.) написали письмо и, не имея никаких верховных связей, просто сунули в окошечко ЦК КПСС. Каким образом это письмо прошло – вот фокус! Потому что, очевидно, подбирают те письма, которые нужны тирану в данный момент. Как Тимашук написала письмо Сталину, и оно до него дошло, так Андропову надо было громить предыдущий аппарат, и наше жалкое письмо каких-то жалких людей дошло до Генсека. Мы, правда, писали не только о „Лапшине“, мы писали о положении в искусстве. Считается, что я дитя перестройки. Так нет, „Лапшина“ выпустил Андропов… Но со свойственным ему коварством: он выпустил картину в количестве семи копий. На первом показе в Доме кино били стёкла, выламывали двери, у меня была разбита голова… И единственная возможность, чтобы картину увидели, это надо было с ней ездить самому и показывать её. Причём обнаруживались самые невероятные любители… Времена были странные… Мне случайно попала в руки бумага – оказалось, что кроме этих семи копий тридцать копий было заказано Комитетом государственной безопасности. Я, понимаешь, очень удивляюсь… – вот тебе интересный материал, – я очень удивляюсь и звоню такому Юрию Ивановичу Попову, полковнику госбезопасности, который курировал интеллигенцию в Ленинграде. Звоню и говорю под дурака… Он, между прочим, жив-здоров, хоть уже и не является куратором ленинградской интеллигенции… но он уж поработал – я думаю, он много вашего брата посадил… Ну вот, я звоню ему по телефону и говорю: „Юрий Иванович, вот у меня такой вопрос: я узнал, что тридцать копий для КГБ, а семь копий для всего советского народа“. Он говорит: „Ну так что, у нас в КГБ должны работать умные люди. У нас очень много учреждений“. Я говорю: „Конечно, понятно, меня вот только соотношение немного смущает – что, умных людей среди двухсот пятидесяти миллионов на семь копий тянет, а умных людей в вашем ведомстве – на тридцать копий. Можете это как-нибудь прокомментировать?“ У него сухой голос сделался: „Алексей, вы так не разговаривайте. Вы сами приложите голову, почему так у нас…“ Я говорю: „Вы знаете, мне ничего в голову не приходит, кроме того, что вы ‚Лапшина‘ взяли для пыток заключённых“. Он говорит: „То есть как?“ Я говорю: „Ну, вот вы заключенному крутите всю ночь ‚Лапшина‘ – картина скучная, и он утром во всём признаётся. А больше я никак не могу понять, зачем вам тридцать копий“. Он хлопнул трубку… хотя Галя, его жена, была у нас редактором на студии, поэтому я так ему и звонил. Вот такой был разговор… Больше я с Юрием Ивановичем и не разговаривал, виделся так, издалека… Он был приглашён на день рождения нашего главного редактора и выпил. Выпил, сидел, сидел и говорит: „Если бы вы могли себе представить, сколько я про всех про вас знаю“. И стол замолчал, и так, пока он не ушёл, все молчали и тихо, понуро жевали…»[63] .

В июле 1983 года Советское общество по культурным связям с соотечественниками за рубежом (иначе называемое обществом «Родина») отправило Андрея в длительную поездку по Соединённым Штатам Америки, где артист выступал перед русскоязычной диаспорой. Американские гастроли длились около трёх недель. Буквально сразу же по возвращении в Москву Миронову было предложено сняться в фильме Евгения Матвеева «Победа» – экранизации одноимённого романа Александра Чаковского, где рассказывалось о последних месяцах Великой Отечественной войны. Картина планировалась и получилась откровенно пропагандистской. Она относилась к категории тех фильмов, которые с треском проваливались в прокате, но за которые давали звания и награды.

В «Победе» Миронову предстояло сыграть американского корреспондента Чарльза Брайта. Отказываться было нельзя – над головой начинали сгущаться тучи. Три последних фильма с участием Андрея («Блондинка за углом», «Мой друг Иван Лапшин» и «Сказка странствий») были подвергнуты резкой критике свыше. Ещё немного, ещё чуть-чуть – и к Миронову мог бы прилипнуть ярлык неблагонадёжного, не советского человека. А это означало конец приглашениям в кино, переход в театре из «звёзд» в массовку, если не изгнание и конечно же невозможность выезда за границу, даже в такие верные социалистическому курсу страны, как Монголия и Болгария.

Опальный писатель может писать «в стол», надеясь когда-либо опубликовать написанное. Опальный артист перестаёт быть артистом, ведь он остаётся без зрителей. Перед кем играть? Перед соседями по лестничной площадке?

Скорбная это участь… Не исключено даже, что «сверху» Миронову могли намекнуть – пора, дескать, исправлять свои ошибки, выправлять исказившееся впечатление о себе, как о советском актёре. Всяко в жизни бывает.

Так или иначе, Миронов согласился играть американского журналиста. Должно быть не последнюю роль сыграло и то соображение, что подобная «идеологически верная и верноподданная» работа неизменно оплачивалась по самым, что ни наесть, высшим ставкам. Так оно, кстати, и вышло – за роль Чарли Брайта Миронов в общем получил немногим более пяти тысяч рублей, больше, чем за любую другую свою работу в кино.

Премьера «Победы» состоялась в апреле 1985 года. Фильм, как и следовало ожидать, в прокате провалился, но официальная пропаганда изо всех сил постаралась не заметить этого провала. «Победу» усердно хвалили в прессе и на телевидении. Только спустя несколько лет, уже во время перестройки и сопутствовавшей ей гласности, когда кое о чём стало возможно говорить вслух, матвеевский «шедевр» получит ту оценку, которую он заслуживал на самом деле. Картине достанется за примитивизм, за интеллектуальную и художественную беспомощность, за поистине плакатную прямолинейность и много за что ещё.

Для Миронова 1985 год начался с большой радости. Уже 2 января в Центральном Доме актёра состоялась презентация книги под названием «В своём репертуаре…» – воспоминаний Марии Мироновой и Александра Менакера.

Мария Владимировна, которой помогал Андрей, читала отрывки из книги и принимала поздравления. Вечер закончился импровизированным концертом Андрея Миронова, которому аккомпанировал композитор Ян Френкель, севший за рояль. Миронов исполнил шуточные куплеты, танцевал.

10 марта скончался очередной престарелый Генеральный секретарь Константин Черненко, уступив власть молодому и энергичному Михаилу Горбачёву. Как раз в это время Миронов начал ездить на «БМВ». Ещё одна радость.

Осенью 1985 года режиссёр Алла Сурикова, та самая, что снимала «Будьте моим мужем», предложила Миронову сыграть фанатика кинематографа мистера Фёста (в переводе с английского – мистера Первого). Приступить к съёмкам картины, сценарий которой, написанный Эдуардом Акоповым, шесть лет пролежал на «Мосфильме» невостребованным, Сурикова была готова только в случае согласия Миронова.

«На самом деле фильм для меня начался даже не со сценария (пусть не обидится на меня Эдик Акопов), – писала Сурикова в своей книге „Любовь со второго взгляда“, – а с исполнителя главной роли – с Андрея Миронова. Меня часто спрашивают, мог ли главную роль сыграть кто-то другой. Я поставлю вопрос иначе: была бы вообще эта картина, если бы Андрей Александрович Миронов не захотел бы в ней сниматься? И это не преувеличение. Не дань памяти прекрасному артисту. Картина началась с Андрея, с того момента, как я поняла, что мистера Фёста – человека с бульвара Капуцинов, решившего переустроить мир при помощи „синема“, будет играть именно он. И он сказал своё „да“.

Я храню в архиве текст его последнего газетного интервью – он дал его в день отъезда Театра сатиры на гастроли в Ригу корреспонденту „Вечерней Москвы“: „На кино не остаётся времени, всё забирает театр. Но ставя „Тени“, занятый по горло, я не мог отказаться от роли Фёста в фильме Суриковой. И потому, что мы с ней работали над фильмом ‚Будьте моим мужем‘, и потому, что предложенный ею материал и на сей раз оказался очень симпатичным, прежде всего по благородной идее, по характеру героя.

Что-то меня сразу подкупило в Фёсте, подружило с ним. И то, что он по-своему Дон Киот, и то, что, если можно так сказать, он не просто чудак, а очень своеобразный счастливый неудачник или неудачливый счастливец. Странное сочетание? А ведь живое, непридуманное, и для меня – и в экранной моей биографии – новое“»[64] .

В феврале 1986 года Миронов начал репетиции своего нового спектакля «Тени» по пьесе Михаила Салтыкова-Щедрина. Он был режиссёром и играл статского советника, директора департамента Петра Сергеевича Клаверова. Это была последняя постановка Миронова и последняя его роль в театре.

На первую репетицию вместе с Мироновым пришёл Валентин Плучек. Миронов держался как обычно, а Валентин Николаевич выглядел напряжённо и даже вызывающе. Их отношения продолжали оставаться натянутыми, напрочь исчезла и уже успела забыться былая сердечность, улетучилось взаимопонимание. Разумеется, Андрею это было неприятно, даже больно, но он старался не показывать виду и находил успокоение в работе. О переходе в другой театр больше не думал или же думал, но не находил приемлемого варианта.

Нет, Андрей не был неблагодарным, он всегда помнил, чем был обязан Плучеку, неизменно с уважением отзывался о нём и, называя Валентина Николаевича «учителем» и «наставником», нисколько не кривил душой. Миронов умел быть благодарным и пригласил Плучека на начало репетиций из признательности и уважения. К тому же Плучек оставался мастером, который, вне всякого сомнения, мог дать своему ученику полезные советы.

Правда, в своей речи, как бы благословляющей начало репетиций, Плучек не сказал ничего интересного – одни лишь банальности. Но тем не менее правила приличия, которыми всегда так дорожил Миронов, были соблюдены. Мэтр почтил своим присутствием, благословил, пожелал успеха и даже совершенно по-отечески поцеловал Андрея, перед тем как уйти. После ухода Плучека выступил Миронов. Сказал, что пьеса «Тени» не имеет близких аналогов, что, несмотря на свою мрачность, она прекрасна, что его, как актёра и режиссёра, привлекает мысль о мясорубке определённой системы, которая засасывает людей… Коснулся сценического оформления, затронул некоторые нюансы, охарактеризовал идею пьесы, как ирреальность, вплетённую в реальность, и сказал, что «все мы подлецы, и люди благоразумные» – это очень современная эмоция.

Миронов был уже не только зрелым актёром, но и зрелым режиссёром. Это в Театре сатиры понимали все – от осветителя до художественного руководителя. Да и за пределами театра тоже было ясно, что Андрей Миронов успел состояться как режиссёр.

Андрей настолько отдавался режиссуре, что до определённого момента на репетициях пьесы свою роль Клаверова играл «запасной» актёр Александр Диденко. Та одержимость, с которой Миронов работал над своей новой постановкой, была для него, жившего под девизом «Работать, работать и работать!», в порядке вещей. Лишь иногда, кокетничая, он мог упрекнуть себя в лени, но это было неправдой. Миронов работал всегда и везде, он жил своим творчеством и творчество было его жизнью.

Увидев первое действие будущего спектакля, Плучек совершенно неожиданно для всех и в первую очередь для самого Миронова подверг работу актёров и режиссёра суровой критике, можно сказать – перечеркнул все их старания.

Главным упрёком стало мнимое самомнение Миронова как режиссёра, который вместо камерной постановки имел дерзость замахнуться на нечто супермасштабное, грандиозное.

Кроме того, Плучеку не понравилось сценическое оформление пространства, которому, по задумке Миронова, предписывалось быть максимально открытым. Короче говоря, всё было не так только потому, что… всё было не так. Все понимали, почему Плучек так поступает, но несправедливость упрёков и жёсткость, нет, скорее – жестокость, с какой они были высказаны, поражала.

Миронов изо всех сил старался держаться спокойно, но было видно, каких усилий ему это стоит. Он переживал, переживал страстно и глубоко, но тем не менее нашёл в себе силы продолжить работу над «Тенями». Правда, кое-какие изменения всё же внёс.

«Обращение Московского театра сатиры к пьесе М. Салтыкова Щедрина „Тени“ – уже событие, – напишет в 1987 году критик Марина Мурзина. – Обнаруженная в архивах писателя лишь в 1914 году, эта „драматическая сатира“ ставилась крайне редко. В спектакле, поставленном Андреем Мироновым, главное не погоня за поверхностной и хлёсткой злободневностью, а попытка вскрыть нравственный смысл пьесы.

Главную роль – преуспевающего молодого генерала, директора департамента Петра Сергеевича Клаверова, сгоряча увлёкшегося идеей „просвещённой и добродетельной бюрократии“, – исполнил А. Миронов. Монологом Клаверова начинается и заканчивается спектакль. Одни и те же слова о „тяжком времени“, когда старое ещё не отжило, а новое не пришло на смену, когда так трудно определиться человеку, звучат у актёра по-разному. В начале – как раздумье, не без искренности, как попытка высказать сокровенное. В финале – как пустая болтовня, заканчивающаяся опереточным триумфом оратора: его уносят на руках восторженные слушатели… Актёр не то чтобы „приподнимает“, но очеловечивает образ, а жанр не всегда выдерживает это, и в итоге трактовка роли не всегда соотносится с заявленной стилистикой спектакля, в лучших своих сценах доносящего глубину и своеобразие щедринской „сумасшедше-юмористической фантазии“»[65] .

А вот отрывок из интервью Миронова, данному журналистке Наталье Лагиной, сотруднику журнала «Театр»:

«А. М.Когда я только увлёкся замыслом постановки „Теней“, то был немало удивлён, узнав, что маститые щедринисты, бывшие свидетелями успеха постановок „Теней“ почти сорок лет назад, не разделили моего энтузиазма. У них, как я понял… вообще отношение к пьесе достаточно негативное. И при этом они ссылаются на самого автора, который глубоко запрятал эту пьесу и никому её при своей жизни не показывал.

Н. Л.Считая её неудачей. Ситуация, в чём-то аналогичная чеховскому „Платонову“… Но видимо, приступая к постановке, вам понадобилась гигантская предварительная работа над текстом пьесы. Я недавно перечитала её и схватилась за голову – по четыре плотные страницы монологов, не говоря уже о немыслимо объёмных посланиях Шалимова! Значит, пришлось вам прежде всего заняться какой-то почти исследовательской работой, а не просто даже редакцией?

А. М.В редактировании мне очень помогла завлит нашего театра Марта Яковлевна Линецкая… Но всё равно я изначально увидел в этой пьесе… то, что меня-то как раз привлекло и что, вероятно, осложняет её восприятие. Идёт это, наверное, от жанра, который Салтыков-Щедрин сам определил как драматическую сатиру. Я не знаю, насколько правильно я его понял. Не сатирическая драма, а драматическая сатира. От перемены мест слагаемых вроде бы сумма не меняется, но смысл в данном случае резко меняется. Это и драма, и, может быть, мелодрама. Это пьеса, которая ушла, предположим, от Гоголя, но в ней есть и Гоголь, и Достоевский, и Островский. То есть так получилось, что в ней вроде бы всего много и всё есть. Что, быть может, и сбивает с толку, когда идёт речь о её постановке.

Н. Л.То есть, с одной стороны, всё-таки определённый сюжет, драматическая или мелодраматическая история, а с другой – сатирический момент той самой публицистичности, которая заложена внутри.

А. М.Сатира заложена именно в публицистичности и во всех этих пространных монологах – это я почувствовал сразу, это же подтвердили Акимов и Дикий, ставившие „Тени“. И это не может быть впрямую сатирическим, шаржированным, гротесково-буффонным и ярко выраженным комическим зрелищем. А с другой стороны, это не может быть и чистой мелодрамой, историей обольщения, падения женщины. То есть не может быть и чисто бытовым действием.

Н. Л.Сложный поиск „вколотой середины“… А у вас в спектакле всё это чётко, видно даже в изобразительном решении. Например, в уходе от привычного павильона…

А. М.Вы называете именно то, что было не сразу и не всеми воспринято. И сейчас внутри театра бытует точка зрения, что художник Олег Шейнцис задавил спектакль и режиссёра. Я с этим категорически не согласен, потому что, уведи мы всё это в павильон и в быт, этот быт ещё сильнее вылез бы… Чёрт его знает! Тут дело, видимо, в пропорции публицистичности и драматизма. Может, как раз публицистичности и не хватает.

Н. Л.Но с другой стороны, мне кажется, что на сегодняшний день слишком выраженная публицистичность иногда чревата назидательностью. Ну, не победили мы то количество информации, то количество всего, что мы видим, слышим и наблюдаем вокруг… Если пять-десять лет назад любое откровение воспринималось как некий подарок и люди жаждали получить его, то сейчас всё это по-иному, сегодня это…

А. М.Мы имеем каждый день в журналах, газетах, по телевидению, вернее же – в повседневной жизни… И я с грустью сознаю: даже прочтя „Тени“ чуть больше года назад, не могу не признать, что этот год с небольшим поменял многое в восприятии пьесы. И когда поначалу мы с Линецкой пытались что-то с ней сделать, как-то её редактировать и обжать, какие-то вещи казались нам совершенным открытием в плане удивительно точных современных попаданий, современных ощущений, – всё воспринималось очень живо и колюче. Сейчас несколько иное. Время многое прояснило и обогнало…

Н. Л.Но тогда вы уже прочли пьесу. А что побудило её прочитать? Вы её раньше знали?

А. М.Я никогда её не знал. Поводом был просто какой-то случайный разговор о спектаклях Дикого и Акимова, в основном – Акимова. Потом ведь очень интересно: я не помню, чьё это замечание, но очень точное. Кто-то сказал, что есть некая закономерность в том, что именно эти два человека, которые поначалу были обласканы, а затем в известное время достаточно пострадали (Дикий сидел, а Акимов был изгнан из Театра комедии и ставил в Театре Ленсовета), – вот эти два человека стали почти одновременно ставить „Тени“. Я не знаю, в какой мере воспринимались тогда острота и жгучесть этой пьесы. Для меня это всё-таки история… Это мы сегодня сразу пришли к какой-то единой точке зрения и к каким-то аналогиям в борьбе с бюрократией, с разгулом чиновников. А тогда?

Н. Л.А в чём показались вам именно тогда, на январь прошлого года, острые точки соприкосновения „Теней“ с сегодняшним днём?

А. М.Во многом! Как раз по линии бюрократии. И не только её. Энергия крупного чиновника Клаверова в период любой перестройки увеличивается, как мне кажется. Мимикрия и приспособленчество этого человека, уничтожение всего, что мешает достижению его цели, – и в себе и в окружающих. Ведь, заметьте, любой циник „перестраивается“ в течение получаса.

Н. Л.Значит, он остаётся в нашей среде?

А. М.А как же?! В том-то всё и дело! Он же, перестраиваясь, первым тормозит движение вперёд. Потому что всё равно сверхзадача такого человека – карьера! Удовлетворение собственных интересов и собственного благополучия. И во имя этих интересов он кладёт жизнь. Если сегодня надо говорить это, а завтра другое, – он будет это делать, не задумываясь. К этому как раз цинизм подобных людей предрасполагает…

Н. Л.Когда говорится о перестройке психики, сознания человеческого и взаимоотношений человека с окружающим миром, – это процесс сложный и длительный. А у Клаверова – мгновенный!

А. М.И клаверовская „перестройка“ чревата, как это ни странно, тем, что, встав во главе своего учреждения, получив власть, он станет первым лицемерно декларировать всё новое потому, что это для него – единственная возможность спастись. Клаверов это понял лучше других… Где будет сила, там и он. Помните его слова: „… Старое не вымерло, новое не народилось“? Вот это всё равно – хошь или не хошь… Умрёт ли старое, народится ли новое?… И мы застаём Клаверова в такой момент, когда он носом своим по ветру водит и ищет того маяка, того лоцмана, который его поведёт»[66] .

Миронов был жёстким и требовательным режиссёром. Некоторые актёры его попросту боялись. Он не спускал небрежности как во внешнем виде, который он считал проявлением уважения к публике, так и в игре. Любое нарушение гармонии становилось для него трагедией поистине вселенского масштаба.

«Плучек как-то мне сказал: „Ты слишком профессионален“, – вспоминал Андрей. – Хорошо бы чего-то не уметь, а я вроде всё умею. Конечно, это не совсем так. Но просто мне нравится всё уметь, и вместе с тем это очень мешает. И тогда я уже начинаю раздражать»[67] .

Мастер… Миронов был Мастером, настоящим Мастером своего дела, из тех, кого не забывают, кого помнят всегда. Он не раз говорил, что для него более важен процесс актёрской и режиссёрской работы, нежели её результат, настолько он любил своё дело и был предан ему.

«Знакомо ли Вам чувство зависти к своим коллегам?» – спросят однажды Миронова. Он уточнит: идёт ли речь о белой зависти, стимулирующей к новой работе, и ответит утвердительно. Признаётся, что почти всегда завидует Иннокентию Смоктуновскому, а именно его умению сконцентрироваться на главном, Олегу Ефремову, который владеет секретом воздействия на психику зрителя, и, особенно на репетициях, Анатолию Папанову, который обладает уникальным даром находить такие чёрточки и детали, которые неизменно делают его образы поразительно достоверными. Ещё Андрей скажет, что, по его мнению, каждый актёр должен испытывать чувство белой зависти, иначе он может впасть в гибельное самовосхищение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.